Добро пожаловать!  Регистрация  Автопилот  Вопросы..?  ?  
   
  НачалоАвторыПроизведенияОтзывыРазделыИтогиПоискОпросыНовостиПомощь   ? 
Вход в систему?
Имя:
Пароль:
 
Я забыл(а) пароль!
Я здесь впервые...

Сводки?
• sotnikov
Общие итоги
Произведения
Авторы
 Кто крайний?
Старый Брюзга

Поиски?
Произведения - ВСЕ
Отзывы - ВСЕ
 Проза
ВСЕ в разделе
Произведения в разделе
Отзывы в разделе
 sotnikov
ВСЕ от Автора
Произведения Автора
Отзывы Автора

Индексы?
• sotnikov (32)
Начало
  Наблюдения (11)
По содержанию
  Лирика - всякая (5897)
  Город и Человек (387)
  В вагоне метро (26)
  Времена года (296)
  Персонажи (291)
  Общество/Политика (121)
  Мистика/Философия (638)
  Юмор/Ирония (633)
  Самобичевание (102)
  Про ёжиков (56)
  Родом из Детства (337)
  Суицид/Эвтаназия (75)
  Способы выживания (293)
  Эротика (67)
  Вкусное (38)
По форме
  Циклы стихов (129)
  Восьмистишия (269)
  Сонеты (94)
  Верлибр (140)
  Японские (178)
  Хард-рок (48)
  Песни (160)
  Переводы (170)
  Контркультура (8)
  На иных языках (25)
  Подражания/Пародии (149)
  Сказки и притчи (67)
Проза
• Проза (613)
  Миниатюры (344)
  Эссе (33)
  Пьесы/Сценарии (23)
Разное
  Публикации-ссылки (8)
  А было так... (455)
  Вокруг и около стихов (86)
  Слово редактору (10)
  Миллион значений (32)

Кто здесь??
  На сервере (GMT-0500):
  18:06:14  18 Apr 2019
1. Гости-читатели: 1

Смотрите также: 
 Авторская Сводка : sotnikov
 Авторский Индекс : sotnikov
 Поиск : sotnikov - Произведения
 Поиск : sotnikov - Отзывы
 Поиск : Раздел : Проза

Это произведение: 
 Формат для печати
 Отправить приятелю: е-почта

Вовка
09-Mar-16 22:22
Автор: sotnikov   Раздел: Проза
Знакомство
Тихо ходики стучат, у дверей танцует эхо – двадцать девять дней назад я решил сюда приехать. Месяц враз пошёл на убыль – двадцать семь, и шесть, и пять – коль играют в сердце трубы, отчего не помечтать.
Когда в городе серо от облак, а на душе тягота из мелких ссор или неудач, то я вспоминаю старый бабулин красный кирпичный под шифером, с наличниками глазастый дом, у которого есть два детёныша от большой берёзы под окном. Теперь они уже выросли, распушились, невестясь серёжками, и наверное, в зальной комнате не так светло, как раньше – когда дед пускал по стенам солнечного зайца, зеркальную улыбку, а я так истово ловил его детскими трепетными горстями, словно и впрямь на обед у нас нет ничего более, и упустив этого махонького зайчонку, мы всей семьёй останемся голодными.
Вспоминаю дырявый сортир, в котором приятно пахло застарелым дерьмом. Оно было ароматно, как и все запахи детства, когда в ещё новеньком народившемся тельце нету ни расстройства желудка, ни заворота кишок. И милая бабушка совсем не брюзгливая надоеда – я даже потрепал жёлтую выцвелую фотографию, надеясь, что оттуда вывалится кусочек той шалопутной жизни – а вывалился огрызок травы, да печатка фотографа.
Я постоянно мечтаю вернуться в свой дом, сотворить его заново прежним из антикварного мусора, кой, мне кажется, с тех самых времён ещё хранится в подполье – краски, цемент, древесина – ведь в нём давно уже никто не живёт, а если б и жили, то я всем сердцем чувствую, что они не поймут внутренней красоты этого существа – для них он всего лишь пристанище, тёпленький кров.
Хорошо проживать на маленьком островке в неширокой речной пойме. И чтобы река протекала сквозь нешумный посёлок, который только в большие дни праздников гулял до утра да полыхал фейерверками, а средь будней тихо и спокойно работал, учился. Можно б было построить узкий деревянный мосток, там, где десять шагов до берега, и ходить в гости к людям, коровам, и за продуктами до центрального магазина. Пока дойдёшь, по дороге встретятся едва знакомые люди, которые каждое утро стоят у калитки или сидят на скамейках, со всеми здороваясь – как живёте-можете? – и вызнавая свежие новости за то времечко, что не виделись – где были? много ли узнали?
Мне нравится губернская неспешность старинных русских городков, коим может быть и маленько лет – но у домов, хаток и изб такие резные морщинистые ставни-веки, что кажется, они как гоголевский Вий очень многое на своём веку повидали, и на всякий любопытный вопрос у калиток могут такоооое порассказать, что округлившиеся глаза потом три ночи не закроются – от страха и смеха, от любви и вожделения, от ярости.

Я вернулся сюда, бросив всё как грошовый медяк.
Вот он – его превеликое степенство – маленький русский городок. Начнём хоть с вокзала, где липы высадили зелёную арку от перрона до билетной кассы. Пахнет мёдами, пчёлом и немного подвыпившим пасечником, который перепутал буквы в словах.
Колодец. Колодезь. Это не кран с водопроводной водой, что хлоркой отбита – тут целая система пресноводных рек, совмещённых с глубинными озёрами земли через ведро, собачью цепь и деревянный ворот. Выпьешь студёно взахлёб – аж зубы заходятся в смехе да плаче. И дальние пассажиры, снова из долгих лет на родную землю сходя, рыдают и улыбаются.
В полверсте отсюда высится зерновой элеватор. Если он среди ночи, да ещё при ужасной грозе, на стремени молний – то кажется обителью демонов; но днём под палящим белым солнцем он заморенно спит, ожидая страду и жёлтый поток урожая. А пока в тишине да спокое на кучах гнилого зерна, греют брюшка свои, греют пуза серо-зелёные ящерки, тихонько переговариваясь:- ты спишь?- нет, дремлюууу.
В пыли у дороги купаются воробьи. Раньше все улицы и улочки были грунтовые, даже песочные – но теперь кругом положили асфальт. Оно и правильно – грязи меньше; а только воздуха запах уже чуть изменился – к аромату скошенной травы и грозовому озону дождя прибавился стойкий чадух гудрона, которому ещё года два висеть над землёй, пока весь к небу не выветрится. И вот воробьи, те что раньше кубырялись в дорожной колее, брызгая друг на дружку пылью да песком, теперь бесятся на обочине у водопроводной колонки, ныряя то в грязь, то под струйку воды.
У кладбища тишина – кладбищенская. Тут даже если колонна самосвалов мимо проедет, то внутри за оградою мёртвый покой – и кажется, что ангелы с демонами чёрно-белыми крыльями отмахивают все бренные звуки, пропуская только музыку скрипок и виолончели. В центре погоста, под сенью берёз, маленькая старушка ткёт длинную серую холстину на тоненькой прялке, для всех, кого знает – кто жив, и ещё не родился.
А вон показался белёный двухэтажный особняк, длинноватый – которых таких не особенно много в посёлке, и все они заняты для общественных нужд. В этом размещалось культпросветучилище – культурка, короче – и из маленьких окошек второго этажа, с ажурных балкончиков, постоянно звенели детские голоса под гармошку или рояль – весёлые, когда песенка была в радость, и не очень, если хотелось не петь, а футбол погонять. Девичий хор тогда вступал в музыкальную перепалку с мальчишеским, потому что девчата всегда ответственнее пацанов, и сострадательнее к своему взрослому дирижёру.
Первый этаж видно занимали молодые художники. На его подоконниках грудились, уже не вмещаясь, талантливые творения из пластилина и глины, акварельные полотна, разноцветные вышиванки – и каждому ребёнку хотелось, чтобы именно его поделка сияла на самом видном месте.
За этим особняком – мне ещё не видать, но я помню – стоял большой старинный кирпичный дом. Может, и не был он великим строением древности, но что до революции в нём проживало семейство богатых купцов, о том все соседи болтали. Опирался домяра на куриные яйца – так называется цементная кладка, когда в готовый раствор добавляют корзину яиц, и обязательно с жёлтым, а не бледным желтком, как сейчас, когда не поймёшь то ли куры неслись, то ли немощи в пёрьях.
Рядом с ним возносился сарай: худощав, узкоплеч, но на две головы выше дома – потому что в нём до самого верха устроены были насесты для птиц, и наверно, средь них были дикие, которым под крышным коньком хозяин тот бывший выбил окошко для взлёта. А внизу, на полу земляном, и доныне, наверно, накиданы горки помёта, тоже старинного – и если бы антиквары не сильно привередничали, а собирали всё добро с тех далёких времён, то и птичье дерьмо можно было бы сдать в магазин за хорошие деньги.
Чем берут за душу старые зодчие постройки? тем, что кажется, сейчас вот выйдет из кованых ворот бородатый мужик с большим кулём на плече, и крикнет глухим натруженным басом:- Чего стоишь как пень? Запрягай!
Я отставлю в сторону к висячему сальному фонарю свою пижонскую золочёную трость и толстый портфель с документами, а сам, засучив манжеты накрахмаленной рубашки, стану под ражую лошадь натягивать усохший хомут, заводить удила и прочую упряжь. Маленький сын купца, почти совсем шкет, будет у моих ног крутиться, пища:- не так, дяденька! да не так!- и голосок его звонкий понесётся вдоль полуденной зевающей улицы к сморкающим в два пальца торговым рядам. И оттуда вернётся ко мне дроблёным ярмарочным переплясом-пересмехом, словно спелые семечки сыплются с поседевшего подсолнуха:- станови, выгружай, заноси!..
А вот и дюжий грузчик по торговой площади вертится – рыжий, высокий, худой, но не в меру что жилистый – который и бычка на себе унесёт, если хозяева за услугу без жады накормят.
Неужель это Вовка?! Вот так встреча! тот самый...

Я помню Вовку с похорон своего деда. А раньше я о нём и не знал как о человеке: просто бабуля частенько повторяла – вова, володька – и мне он представлялся воробушком, который везде здесь летает, и кормится то в нашем дворе, то в соседских. Но не бесплатно – потому что он и сам затак брать не хотел – а обязательно чем-то поможет по мере сил своих волшебно-блаженных. Бабуля всегда говорила, что мощен тот Вовка как бык.
Был он на пять лет старше меня – вернее на пяток, потому как тут точно не скажешь; у них ведь, боголюбеньких, свои категории возраста, разума и любви. Но уже был взрослый парень по виду, и на похороны его пригласили за несуна. У гроба я его первый раз и увидел.
Что рассказывать? меня поразила его мирозданческая улыбка – как будто это он построил весь белый свет, и теперь радуется как в нём живут люди, даже не зная, кто стоит рядом с ними. А вот я догадался; и понял, что теперь, когда ушёл дед, только рыжий лопоухий Вовка защитит бабулю да нас, и всё прочее человечество. Ведь главная сила в доброте, а из его глаз она истекала таким сиятельным морем, что казалось, до самого днища проржавеют все атомные бомбы Земли...

Он или нет? В моей памяти давно всё смешалось, и события недельной прошлости я путаю с голожопым детством. Я уже не разбираю где сны, где явь – и мечты с грёзами самому себе, да и знакомым людям уже, предъявляю как сущую действительность. Моя жизнь проходит в воображаемом мире параллельностей, причуд и волшебства – но не знаю, к хорошему ль это.
Он. Уж больно похож на того, кто стоял будто солнце среди пасмурных лиц у дедовского гроба. Хотя эти блаженные, юродивые, бестолмашные, все одинаковы, словно с первой древней языческой летописи их рожают девки-потомки единой дурной бабы – не той, что ева, а ещё дурее. Уши слоновьи, глаза лупаты, и веснушки как из мультфильма – всё один к одному. Вот только возраст...
Не он. Тому уже должно быть лет сорок, в соплях да морщинах, и ноги не гнутся; а этот как живчик по площади носится, заглядывая светлым лучиком в равнодушные или злые глаза, и только всегда добрые к дурачкам старухи иногда гладят его по рыжим кудрям, суя дешёвый леденец иль завалявшийся пряник.
Я неуверенно окликнул его:- Вовка!..- с очень маленьким восклицательным знаком, размером чуть больше точки.
Он, почти уже проскочив мимо в очередной своей затее, тут же обернулся ко мне, и сказал – привет! – ещё даже не узнавая. Да он и не собирался меня узнавать, а просто был рад, видимо, любому вниманью к себе, скромной особе.
Я уже понял что обознался, вернее сказать – запамятился; но объяснять все эти мозговые мудрости блаженному человечку было глупо. Поэтому мне пришлось обрадоваться этому старому новому знакомству, чтобы не выглядеть дураком на глазах у прохожих; и я панибратски похлопал так называемого Вовку по кургузым плечам в мелкоразмерном пиджачишке. Хотелось поскорее уйти; но глаза и рот как нарочно имитировали радость, бросая улыбки, да тёплые слова.
- Привет! Давно не виделись! Как живёшь?
- Холосо.- Вовка лучезарно улыбался в ответ, не имея при себе ничего другого. Беседу поддержать он не мог по своей малоразвитости. Но что говорить про него, если многие умные люди теряются в разговоре друг с другом, не храня, не бережа, а только лишь подражая личным отношениям. Я и сам всегда убегаю от сторонних людей.
Вот и сейчас я, сказав пару слов, уже стал закругляться:- Ну, ты молодец – живой, здоровый. Хочется с тобой обо всём поговорить, да времени мало. Извини, Вовочка, нужно спешить.
В глазах его было море недоумения, которое он не смог бы выразить словами. Как же так случилось – думал он – кто ты? откуда? зачем в моей судьбе появился и куда опять убегаешь? - Наверное, тыщу людей он вот так потерял и нашёл в своей жизни, за одну лишь минуту разжизневшись с ними.
А я шёл дальше по улице, почти забыв эту минутную встречу. Разве мало людей сам я встречал-провожал, даже кого называя товарищем, другом, любимой – кто жив, кто-то помер уже, а которых я лично убил мстивой памятью сердца.
Со скамеек любопытно улыбались старушки, но мне было стыдно здороваться с ними. Если молча, то они меня через минутку забудут, слегка пошептавшись; а стоит им слово сказать, даже – здрасьте, тогда уж начнутся гадания и доверительные намёки – меня сразу же обвенчают с языка на язык, а потом разведут, посадив мне на шею кучу детишек впридачу. Неее; лучше я мимо пройду.
Из палисадников, прямо из зарослей цветов, сонно глазели кошки. Говорят, что они спят по двадцать часов в сутки, нагуливая энергию, и наверное, именно поэтому у них зверская реакция и скорость. Только что сидела-дремала в цветах, но услышав лёгкий мышиный шорох возле сарая, уже стремглав понеслась туда, задрав хвост как пистолетное дуло.
А по песочницам во дворах сидят маленькие детишки – измазанные, но довольные. Эти едва новорожденные ещё любопытнее древних старушек. Те, обсматривая да обговаривая со всех сторон всякого любого прохожего, будто прощаются с каждым, понимая, что как в последний раз, может быть, уже не увидятся; и потому никогда не здороваются первыми, чтобы не привыкать, не навязываться лишнему человеку. А малыши каждого проходящего мимо уже считают своим, наверное, особым божевильным чутьём сознавая, что им долго ещё придётся жить рядом, быть вместе – и поэтому очень легко знакомятся, здласьте-здласьте.
Две красивых берёзы всё так же стояли под моими окнами – несрубленные, необиженные. И петли на воротцах по-старому скрипнули, всегда словно жалуясь на ревматизм в приболевших костях. Чужая рыжая кошка, испугавшись меня, шмыгнула на невысокую крышу обветшалого погреба, а оттуда через забор, и к соседям. Удивительно: через столько лет ключ к замку подошёл – да так мягко, будто я каждый день им пользовался. В коридоре по-прежнему стойкий запах луковой шелухи висел словно тончайшая марлевая тюль; но к нему уже примешивался лёгкий ароматец деревянной опрелости, как будто дом мой на левую сторону – там, где сердце – был чуточку парализован от одиночества, а теперь уже с моим приездом явно пойдёт на поправку.
Кухня; и печка, много лет назад прожевавшая все дрова – даже золы в ней почти не осталось, так что ей, бедненькой, и чихнуть было нечем. На столе глубокая миска с маааленьким кусочком хлеба и большой горсткой мышиного помёта. Хлебушек точно остался от бабушки, а помёт, наверное, от меня крохотного. В ящичке стола среди всячины до сих пор лежала дедова медаль за победу над японцами.
И вот я вхожу в светлую залу, с таким же восторгом, что и девицы с кавалерами на редких губернаторских балах. Их радовала возможность вырваться из удушливой серости грязных да нищих владетельных деревенек в сияющий блеск и ошеломительную крутизну больших городов; а я счастлив вернуться из душевного захолустья суматошных мегаполисов в тёплый и ясный свет пусть чужих, но доверительных глаз.

Утром, получив от солнца большую порцию чудесного настроения, я решил поделиться им с сельским народом, и здоровался со всеми подряд, даже с рычащими псами, которые, конечно же, приняли меня за чужого. Я, словно извиняясь, нарошно проходил поблизости от вчерашних старушек – чтобы они со всех сторон обглядели меня, обглодали все мои косточки, и оставили своё мнение как разрешительную печать на моём вкусном мясе. Кое-с-кем из этих стареньких девчат я всласть поболтал: расказав о своей работе да жизни, и выспросив о поселковых порядках. Оказывается, всё у них хорошо – торговля, начальство, милиция, мужики с бабами – ну и ладненько.
Спокойно иду из магазина с покупками, думая о прекрасном будущем; вдруг слева налетает на меня рыжий шквал огня, неминуемый пожар; хватает меня за руки и плечи, за сумки – ох, сгорю! – но он сам быстро тухнет, оставляя в горячем от пыла воздухе только широкую белозубую улыбку да лопоухие уши:- Пливет!
Вовка. Вчерашний мой блаженный человечек. Он цветёт как майская роза, да и мне не жаль подарить от себя душевной хорошести для такого юродивого – тем более, что ему от меня ничего особенного не надо, хоть ли денег в долг или тяжёлой услуги.
- Здравствуй, Вовочка. Здравствуй, родной.- Вроде бы обыкновенные слова для тех, кто их тысячу раз повторяет, даже при виде ненавистного лица – словечки затрапезные, и при встречах до оскомины банальные, а Вовка их принимает до себя совершенно искренне, чуть ли не прижимая к сердцу – и мне становится даже неловко пред его добродушным восторгом своим сиюминутным лицемерием.
Нет, я рад ему – но протянутую ладонь жму немного брезгливо, не зная, где она побывала, и давно ли мылась вообще.
- Ты как здесь оказался?- Я иду дальше, и он за мной увязался. Как коровий хвостик, а лучше сказать бездомный щенок. Хотя приют у него есть: мне старушки показали, что вооон там, за караулом берёз и тополей, возвышается над посёлком их трёхэтажная дурка. И слава богу, порадовались довольные бабульки, что Вовка не одинок – их там более полусотни. Всякие есть: тихие и домовитые, шалые и азартные. Этот рыжий конопатый совершенно безобиден: и я шагаю рядом с ним, как уверенный в себе отец взрослого сына. Мне даже нравится быть наставником такого великовозрастного оболтуса, за которым уже не нужно сюсюкально ухаживать, хотя душа его по недоразумению, и к вящей моей радости, детская. Я люблю познавать мир – а с детьми это делать проще всего.
Он так и не ответил на мой вопрос, чего-то думая о себе. А мы уже пришли к моему дому.
Я вошёл в воротца, и полуобернулся к нему, ещё не захлопывая. Он остался на улице. И вот же наитие в моём сердце: я сразу понял, вдруг представил так яво, что он уже тысячу раз вот так же оставался за воротами, самую малость – десять мелких шагов – не доходя до чужих сердец. И я почему-то не захотел, чтобы и моё было среди них.
- Заходи, Вовочка.
Он медленно шёл в мою сторону, и счастливясь, и вроде боясь, что я пошутил. А когда переступил за воротца, то вздохнул, словно мальчишка в магазине игрушек. У него сразу прорезался любознательный голос.
- Ты здесь зывёс? Это твой литьсный дом? Какой он класивый!
Я думаю, что в его восторгах в тот момент было больше признательности за мою доброту, чем восхищения красотой моего дома. Уверен, что ему всегда хотелось увидеть – как же там всё устроено? за палисадниками и высокими заборами чужих дворов. Как я услышал от старушек, Вовку многие из хозяев звали поработать на огородах, разбитых на лугу возле речки – но мало кто из них приглашал потом к себе в гости.
- Это слива, это яблоко, это глуса,- стал он перечислять мне садовые деревья, как школьник на природовешке.- А калтоску ты тозэ сазаес?
- Вова, они уже давно сами растут. А я ведь только вчера приехал.
- Если будес сазать, я тебе помогу,- сказал он голосом мудрого взрослого, который по самое темечко наполнен трудным житейским опытом.- Я всем узэ помогаю.
- Тогда заходи в дом.
И вот он взошёл на крыльцо: на деревянных ногах, словно буратино на поле чудес. Ноздри его раздулись – он вдыхал запах жилого дома; глаза округлились – он желал всё лично увидеть; уши ещё больше оттопырились – как у кошки на мышиный писк; и даже ручонки задёргались – ему всё хотелось потрогать.
А когда Вовка узрел мой серебристый музыкальный центр на этажерке, то вдруг застыл столбиком возле него – и ни с места. Так смотрят талантливые пианисты на древние рояли великих композиторов.
- Что ты, Вова?- спрашиваю я, нарошно грякая чашками-блюдцами, чтобы отвлечь его вкусным столом и сдобным запахом кекса с печеньем.
- Это мафон?- И глаза его уже сверкают завистливым огнём. Так глядит абориген со своей мелкой пироги на гостевую стометровую яхту несметного богатея.
- Что? какой ещё мафон?
- Ну, мафон! Тот, сто музыку клутит!- Он полуобернулся ко мне; левое око осталось смотреть на этажерку, а правое упёрлось в мой непонятливый лоб. И руки словно бы завертели пластинку.
- Аааа, магнитофон! Ну да,- и я включил ему сладкие цветочные вальсы Чайковского. Как раз под чаёк.
Мы прихлёбывали из горячих чашек, заедая сдобными булками, и под тихие симфонии Вовочка рассказывал мне о музыке. Передать полностью наш разговор я не могу, потому что уж больно образна его речь. А в общих словах, оказывается, Вовка очень любит красивые эстрадные песни и разные медленные сюиты, ноктюрны, сонаты, неважно каких композиторов – лишь бы за сердце хватало.
Тут мы с ним схожи. Правда, я больше люблю народную музыку – может быть, потому, что живу в городе; а ему, наверное, сельский гармошечный фольклор изрядно поднадоел, и теперь Вовка тяготеет к городскому.
Он выпытал у меня подробности моей жизни; и я не стал от него скрываться, зная, что от мелкой памяти да большого слабоумия он никому меня не предаст. Ведь все лёгкие эпизодики его животного существования – как у собачки или у растения – я услышал только потому, что был к нему внимателен. А другой человек, пожесточе меня, даже слушать такого не станет, сразу с дороги прогнав.

Кто ты
Он уже вторую неделю ходит ко мне. Не каждый день, конечно, а лишь когда отпускают санитары на прогулку. У него с этим больших проблем нет: Вовка безобиден, безопасен, и мне кажется, что бесхарактерен. Его оптимизм, по-моему, не от общения с людьми – потому что нам, людям, очень трудно сохранить друг с другом постоянно ровные отношения – а просто от радости миру и солнцу. Как в той песне про солнечный круг да небо вокруг - как будто на свете не осталось больше жестокого оружия, безумных войн, голода; и этот мальчишка сидит и счастливо рисует – правда, не на песке, а у меня за столом.
Я в детстве часто боялся, когда видел вдруг подобных дурачков, что мне придётся с кем-нибудь из них сидеть за одной партой, а тем более жить вместе в квартире. Как за ними ухаживать, если попросят?
И с Вовкой первые парочку дней я тревожился – не придётся ли подтирать ему задницу. Ладно бы, ещё в самом деле пацан, а то ведь взрослый мужик – мне тогда уже легче будет выгнать его из дома, чем так напрягаться. Но всё оказалось проще: он хоть и стыдливо, но попросился в туалет, а потом я сказал ему вымыть руки. Безропотно, как приёмный щенок под хозяйским душем, он держал ладони под струйкой воды из рукомойника, вверх-вниз теребя пимпочку – сам же в это время поглядывал на тесто, которое я готовил для оладьев.
Он действительно мне интересен, а иначе я б не принял его второй раз. Я по нутру своему одиночка, и мне нравятся такие же люди как сам. Володька ни капельки не надоедлив: я всего лишь включаю ему тихую музыку, и он может часами под неё рисовать одно-единственное зелёное солнце, исправляя и дополняя, или лепить свой трёхэтажный пластилиновый дом с настежь распахнутыми окошками.
- Володя, а почему солнце зелёное?
- Мне нлавится этот тсвет.
Ему нравятся все яркие цвета. И если бы не эта казённая серая обмундировка – штаны, пиджачок да ботинки – если бы у него были лишние денежки на приодеться – а лишних нет, он копит на музыку – то Вовка стал бы заметнее всех на улице, с высоты, с колокольни. К его рыжему чубу здорово подойдёт оранжевая рубашка с белыми брюками; ну а на ноги, конечно, не эти тяжёлые бахилы, которыми запросто покалечить можно – а лёгкие сандалии, желательно на липучках, чтоб ему проще расстёгивать.
Я секретно улыбаюсь самому себе в зеркало, потому что у меня уже начинает зарождаться мысль о подарках.
- Когда у тебя день рождения?
- Не знаю, мне не говолили.
Ах! как я люблю их делать. Особенно нежданно-негаданно, когда и близко нет никаких праздников. К дню рождения или новому году человеку любимому да близкому подарит каждый – и всё это ожидаемо, муторно, скушно. Какие-то цветастые пакеты из магазина, коробочки с бантиками и букет в целлофане. Сё не любовь, и не дружба – а только лишь внешняя мишура отношений. По настоящему счастлив лишь тот, кому все подарки, и поцелуи с объятиями, вручаются не по картонному календарю, а по наитию блаженного сердца, внутри которого плещется не прохладная кровь, но амброзия райских услад.
- Скажи, Вовка, а ты этот костюм первый раз примерял в магазине, или вам одежду сразу домой привозят?
- Нет. Да. Я слазу дома оделся. Мне наса воспитательниса помогла.
Зато получать подарки я терпеть не могу. Потому что если дарят откровенную дешёвку, чтобы отделаться, то выходит, что человек не дорожит отношениями со мной, гребуя прибавить деньжат. И внезапно раскрывается всей некрасивой душой, как будто у него пузо было на молнии, и она случайно, постыдно распахнулась. А с другой стороны, ещё стыже принимать дорогие вещи: потому что так невыносимо щедры бывают только бедные люди – и вдруг они купили мне это из самых последних крох своего бюджета. Но у них ведь малые дети, старенькие родители – эх! ну зачем вы, ребята,..

Вовка, я думаю, любит подарки, потому что он любопытен как маленький пацан. Я писал вчера статью для журнала – задумчив, суров и молчащ – так он полчаса тихонько сидел возле меня, провожая взглядом, наверное, каждую букву, и представляя, что же за ней следует, такой мелкой, в нашей огромной жизни. Потом, когда я уже набросал на бумагу свои основные тезы, и свободно отвлёкся от мозгового напряга, он посмотрел мне в глаза, как будто неграмотный крестьянин в широко открытый рот революционного Ленина:
- Это буквы? из сколы?
- Да, Вовочка.- Я вздохнул счастливо, утомлённо, и забросил руки за голову, открыв его взору чахотошную грудную клетку диванного горластого вождя. Мало кто ещё глядел на меня так восхищённо. Если только бабы во время любовной неги; но вслух я этого не сказал, а вместо стал его поучать:- Понимаешь, Вовка, грамота обязательно нужна взрослым людям. Вот ты немножко инопланетянин – словно с луны – и поэтому не учишься в земной школе. А ведь она даёт нам такие знания, которые мы никогда не распознаем наяву.- Я встал с дивана и прошёлся босыми ногами по полу.- Между прочим, этот пол на самом деле немножечко круглый, и доски на нём чуточку согнутые – специально для того, чтобы им удобней ложиться на нашу планету, которая тоже шарообразная.- Жалко, что у меня нет глобуса, а то бы я показал на нём.- К тому же, земля наша вертится, Вовка, и мы вертимся вместе с ней. А если ей скорости прибавить, то у нас голова закружится, и мы с тобой свалимся в мировой космос!
Он смотрел на меня восторженными глазами первоклашки, для которого первый учитель становится навсегда великим фокусником. На лбу его, казалось, было написано огненно: - как хорошо, что я с тобой познакомился!
- Если земля клуглая как сал, то потсему я с неё не скатываюсь?
Всё-таки сомнения в нём ещё оставались, и он по-детски ожидал насмешливого подвоха от высшего образования над своей неграмотностью. Так дурачок иногда, бывает, смешит всех до колик – а потом вдруг зло обижается, понимая, что уже давно хохочут не над его весёлыми ужимками, но над ним самим, дурачком.
- Потому что мы прицеплены к ней незаметными крепкими нитками. Ты вот собак в конуре видел?
- В конуле не видел.- Он пожал плечьми, вспоминая.- Они на улитсэ бегают.
- Всё равно: побегают как уличные шавки, а потом возвращаются в свой двор, к своей миске, и снова становятся порядочными хозяйскими собаками. Потому что их тянет к себе родина.- Огого, аксиому вывел; я чуть над собой не засмеялся.- Так и мы сердцем привязаны к матушке-земле, и теперь никуда уже не скатимся.
Вовка вздохнул мечтательно; в глазах его плескануло солёным – то ли жирной селёдкой, а может скудной слезой:- А ты моле знаес? Оно плавда больсое?
- Мооооооре ... - Я протянул его как мог далеко, да всё равно не достал до края.- Оно огромадное, Вовка. Чистое, словно наша речка, только без берегов.- Мне надо было объяснить ему примерно, чтобы он понял.- Вот представь: ты нырнул и вынырнул – а вдруг вокруг ни травы-деревьев, ни бережка. Одна лишь вода – и пусто. Страшно?
- Стласно. А как зэ я выйду домой?
- А никак, Вовочка – если только спасут. Некоторые так и остаются в море навсегда: живут там, детишек рожают – их теперь называют атлантами.
Дитё; истинное дитё. Что ему ни грузи в голову, а он всё как губка впитывает верующе. Будь в нём таком разум, он бы с добром стал великим святым, а со злом отъявленным палачом.


Вовка удивительно добр ко всему живущему на свете – без корысти, не ждя в ответ равноценной отдачи, от природы ль, от бога. На днях я занялся своим огородом. Посадить в этот год ничего уже не успел – а так, перекапываю затверделую землю под будущий урожай. И Вовочка мне помогает: он же бычок силы немереной. Всё, что ему нужно – двухлитровая крынка кислушки и сдобная булка с изюмом, побольше – этой заправки ему хватает на целый день работы. Он будто трактор: заливаешь ему полубак и паши хоть до вечера. Но уж когда солнце садится, то обязательно, хозяин, стол накрой от щедрот, да без жадобы. Вовка очень не любит, если хозяева не едят рядом с ним то же самое, а в рот ему заглядывают, словно считая проглоченные куски – тогда он смущается, почти не ест, а отщипывает по крохам, и другой раз в сей дом не придёт. Причём, когда его спрашивают – почему, за что ты на них – он, не умея притворяться и лгать, так честно и отвечает:- Потому сто они меня задные.
Вовка очень интересно строит слова в своих предложениях: и всегда так складно выходит, что некоторые в посёлке даже переняли его инопланетную привычку фантазировать буквы и фразы – только нарошно редко у кого получается, этим жить надо.
- О чём задумался, Вовка?
- Они похозы на нас как две пакли.
- Кто?
- Мулавьи.
Они устроили колонию прямо посреди огорода. В зарослях диких кустов поначалу незаметно было, а сейчас гляжу – огромная высокая куча пречёрной земли торчит как траурный тюрбан заживо погребённого янычара. Или может быть это та самая говорящая голова сказочного богатыря, которая – направо пойдёшь, и налево, но коня всё равно потеряешь.
- Вот это да! Что будем делать, Вова?
Мне лишняя забота, а ему развлечение. Он насажал насекомых в ладонь, и качает их вверх-вниз, словно на карусели.- Убивать их нельзя, потому сто зывые.
Будь я один, то обязательно б разорил муравейник, под предлогом, что они мне мешают. Но ведь и я им мешаю своими огурцами да помидорами; к тому же их там целый семейный мильён против меня одного, неженатого; и они давно здесь живут, а я только приехал на днях. Стало перед Вовкой мне стыдно: выходит, что чем разумнее человек, тем он жесточе и эгоист. Фу, какое позорище.
Я крепко забил по углам этой кучки деревянные колышки в землю, и пошёл копать дальше, попросив Вовку обратать весь муравейник мягкой проволокой.- Вовочка, справишься?
- Сплавлюсь, блатуска.
Не знаю, кто его научил называться братушкой – наверное, поддатые мужики в какой-нибудь кафетерной забегаловке, где вовку подкармливала добрая буфетчица – не помню точно тот день, когда он меня так назвал – быть может, он и до этого говорил своего блатуску, а я просто не разобрал его сипилявенький голосок – но мне очень понравилось это моё вместо имени, и только от Вовки, потому что ото всех других подобное обращение неприятно, вроде снисходительного потрёпывания за плечо. А у него получается истинно дружески, без фамильярности.
То ли на Вовку, на меня ли, а может оглядывая огород в поисках подходящей поклёвки, на тонкой сливовой ветке кособочится воробей, раскачиваясь в разные стороны словно канатоходец. Но скорее всего, ему интересна бурая тушка улитки, которая растянулась в ползке на узкой садовой тропинке. Она неспешно двигает вперёд упитанное тельце, подслеповато оглядывая и ещё для верности щупая рожками ближние кустики. К ней, шестилапо переваливаясь как боцман на берегу, подходит чёрный жук – скарабейный навозник.
Улитка почувствовала его тяжёлые шаги – для неё земля затряслась, словно железный мост под колонной гружёных самосвалов – но спрятаться было некуда, и она выставила перед собой трясущиеся от страха рожки. Жук, похожий на шофёра в промасленном хитиновом комбинезоне, обошёл её всю кругом, будто проверяя, не спустили ль колёса, и удивлённо спросил:
- а где же твой дом?- но в вопросе его так ненавязчиво слышится: - где ты гуляла всю ночь? – что улитка позеленела от глубокого стыдного срама. Она прячет глаза, и не дышит почти; да только чуткий нюхач скарабей, натаскавший свой нос под навозом, с первого вдоха всё понимает:- Ты, конечно, пила виноградное зелье. И наверно, якшалась с противными гусеницами. Какое большое горе для твоих престарелых родителей!
- чтоб их ёжик без ножек сожрал!..- Молодая слизнячка не выдержала жучиной насмешки и выплеснула всю накопленную желчь прямо на дорогу. В ней плавали останки безудержной ночки.- Все улитки как люди: женятся, деток заводят – а мне из дому выйти нельзя. Постоянно таскаю с собой этот горб, даже к другу на танцы...-
Вот так, наблюдая за птицами, насекомыми и животными, я копался в земле уже целый час. Не сказать, чтобы я не замечал Вовкиной проволочной бахромы вокруг муравейника – он укатал его сверху донизу всей алюминиевой бухтой, которую получил от меня – но так было интересно и чуточку смешно смотреть издалека на его высунутый от усердия кончик языка, и чем всё закончится.
Он первый подошёл ко мне:- У меня не хватило пловолоки.
Я оглянулся на муравейник, взглянул на запачканного трудягу помощника, и рассмеялся:- Володя, солнце моё чумазое! Да ведь ты совсем скрыл от муравьёв белый свет. Они же ничего там не видят – одну темноту. Как они будут без солнышка кушать, учиться, работать? Надо обратно их распелёнывать.
- Я не знааал,- вздохнул он, раскатав губы как нашкодивший мальчишка.
Мы освободили муравьёв; набросали подальше от них срубленный на огороде валежник; и вот сидим возле заполыхавшего костра, потягивая молоко из большого кувшина и заедая его сладкой булкой.
Люблю смотреть на огонь. Ночью он интереснее, он похож на яркое окно во мрачном лесу, которое гостеприимно манит, и слащит отдохнуть после недельных скитаний без крова, без пищи. Но и днём хорошо: потому что огонь это самая чувственная стихия из всех природных – вода холодна, равнодушна, и ей всегда указуемо место – лужа, котлован, русло; ветер бесшабашен, и с ним нельзя подружиться даже на короткое время – он вечный бродяга, сбежавший предатель. А объятья огня горячи да щедры – он согреет, приготовит поесть, и за свою доброту требует всего лишь, чтобы приглядывали за ним бережно, не позволяя шкодить.
- Хорошо тебе здесь, Вовочка?
- Отсень холосо.- И я вижу, как его довольное лицо от улыбки расплывается в булочное тесто, сплошь конопатое от веснушек изюма.

Злата лыбка
- Пливетик, блатуска!- И солнечная улыбка засияла для меня, распахнулись обьятия, словно детская карусель после месячного простоя. Он меня только ждал.- Ты опять к нам плисол?
- Здорово, Вовка.- Вокруг незнакомые люди, то ли заняты, то ль смотрят на нас – и я застыдился, протянул лишь ладонь для пожатия, но будь мы одни, то может, и кинулся ему бы на шею. Он мой лучший дружок, я к нему только шёл.
Смотрю на добрую лопоухость, на ржаные веснушки, и чувствую, что сердце моё уже вспахано-заборонено, густой сдобреный чернозём на целую ладонь покрывает его вкусными ломтями, пора засевать.- Ты скучал без меня?
- А как зэ!- Он так искренне радуется знакомым, да и незнаемым людям, что у него в момент встречи всё на восклицательных знаках – разговоры, походка и жесты. Вот и сейчас он пританцовывает под какую-то тихую музычку, которая звучит в его душе безо всяких диезов-бемолей, даже, наверно, без нот – а всё же там скрипка, рояль и валторна.

Мы с Вовкой с удочками шли к речке. Он как повис собой на моём плече, так и не отпускал его, то ли боясь отстать-потеряться, а может, оберегая дружка. Меня его ласка немного стесняла: не все ведь прохожие знают инопланетные обычаи, и могут придумать о нас невесть что. Тем более, он хоть спокойный парнишка, но по случайному психу становится сильным как бык – и слава богу, что мне не доводилось быть его матадором. Тут совсем не страх: а тяжёлая болезнь разочарования в добрейшем человеке – у меня бы сразу подскочила температура да насморк, а вернее всего, что отнялись ноги – ни к кому не сходить – и руки – никого не обнять. Он конечно же прав, что таким внеземельным, и может быть, буйным родился, он должен был жить – но опустошённость от Вовкиного предательства, если б оно случилось у меня на глазах, всё равно бы проникла в сердце моё, а заполнить его другим Вовкой я уже не смогу. Этот всех лучше.
Вот он к речке бежит. Бежи-ииии-ит! Раскинув руки свои в надувшейся рубашонке, как четыре спаренных крыла старинного аэроплана. И два колеса его в ботинках на резиновой подмётке шустро перебирают собой по зелёному лугу, так что кажется, самолётик хочет всюду успеть – особенно вон за тем поднебесным серебряным лайнером. На последних десяти шагах перед речкой аэроплан юрко вильнул между жующих ленивых бескрылых коров – что взять с них? телятина – и красиво воспарил над водой, пузырясь тканевой обвивкой матерчатого хвоста и лонжеронов. Ветер сначала издалека подивился – откуда герой? – а потом стал кружить возле него, заползая в рукава да штанины, под трусы и под майку. Аэропланчик-человечек как дитя хохотал от щекотки, двухэтажным крестом ускользая от ветра, и его переливистый смех вместе с парашютами солнечных зайцев мягко опускался на кроны деревьев, в сплетенье густющих ветвей – но не гас там как темь, а опускаясь на землю, ещё долго разносился по гнёздам да норам, по боязливым сердцам.
Потом вдруг из небесной сини аэроплан прыгнул в воду, словно падучая звезда под желание дня, будто шальная пуля душу развёрстав – и загребая в свои широкие карманы рыбёшек, раков да мелкую дичь на осоке, вынырнул с водорослями на носу.
- Вовка, ты?!- я сделал умопомрачительный вид, что низвержен во прах; и растерян.
- Я! блатуска!!- Он просто был счастлив моим удивлением, но особенно прелестным хихиканьем трёх милых девчат на лугу, уже стоявших раздето, словно белые домашние гусочки.- Девсёнки, сигайте ко мне!- повёл он к ним своим покрасневшим от загара утиным носом; но подружки лишь слегка потрогали лапками прохладную водичку и отошли попастись на зелёной травке.
Я словно вернулся в беззаботное детство. Рядом со мной опять русоголовый школьный дружочек: он бултыхливо ныряет с головой, но так чтобы над водой торчал поплавок голой задницы, а гогочущие пацанята на берегу стараются крепко залепить в гузно грязью.
- Иди ко мне! Сигай, блатуска!- Вовка ещё ни разу не назвал мя по имени, потому что имён да званий для него нет: только бабуска, дедуска, тётя и дядя. Да теперь вот и брат-братушка, которых он услыхал в рыночной забегаловке. Хотя я поначалу ему и представился, с поклоном да реверансом, как приехавший золочёный конкистадор лупатому ошеломлённому аборигену – но его головка не в силах упомнить каждого прибывшего иноземца, мы для него на одно лицо. И я ничуть не обольщаюсь, что именно я ему теперь нужен – он примет в своё сердце любое добро, а зло буйно отторгнет.

Вовка всех людей – местных и чужих – считает своими дружками. Для него нет препятствий в знакомстве, как бывает между мозговитыми людьми – наоборот, оказывается именно мозги и разум мешают нам, людям, стать ближе друг к другу. Потому что мы сразу же начинаем оценивать, подходит ли этот, или другой человек, нам по своему классовому, матерьяльному или умственному уровню – а если он кажется низким недалёким неровней, то наш прагматичный разум сразу же его от своего тела отсекает, не давая сердцу и душе шепнуть себе какую-нибудь добрую подсказку. Например, что это просто хороший человек, и было бы радостью заиметь с ним личные благородные отношения – ведь таких в жизни уже может не встретиться, хоть даже среди золотой элиты.
Недавно Вовка пристраивался к одной весёлой компании на этом же пляже. Вернее сказать, он незаметно подлаживался – но незаметно только для него самого, а остальным – и компании, и прочим созерцающим – такое внимание казалось навязчивым. Компашке очень не хотелось приглашать Вовку к скатёрному столу, потому что ещё неизвестно как он себя поведёт, слабоумный дурачок. Может быть, сразу слюней напустит: а там, у накрытья, пласты дорогой буженины, красная прекрасная сёмга, и прочая дороговизна во главе с коньяком. В общем, дамочка из компании хитро угостила Вовочку толстым бутербродом с тонкой прослойкой сыра да колбасы, попросив бултыхаться для неё на лягушачьем мелководье – и пока он барахтался там, смеясь да радуя женскому в своей мальчишеской жизни, они быстренько кушали.
И так вот бывает...

- Ну почему ты одежду не скинул, балбеска?
Я стою перед ним с расплёснутыми руками-крылами, словно маменька-квочка, нарочито сердит: а в душе моей нарождается жёлто-сиреневая благость дня, в котором сиюминутная солнечная мечта уже скоро сменится предступающей вечерней фантазией, но внутри меня будут играть те же самые инструменты музык и вторить им такие ж приятные оперные голоса.
Отчего это? Вот он стоит предо мной – дурачок – недоумок – блаженный – но кажется, будто я мудрому пророку в очи смотрю, и не будет мне полной радости наглядеться во всю мою жизнь – потому что лишь бы он рядом был, и каждый мне день чудо новое в себе принесёт.
- Аааа, ладно! станы и лубаска высохнут быстло.
Он как маленький кутёнок сбросил наземь липкую одежду будто намокшую шкуру, неуклюжими лапами неудобно тяня тесную рубашонку за ушами; а скинув вослед и сандалии – хлоп-хлоп в разные стороны – побежал к молодёжкам знакомиться. Те, увидев его загребущие руки, в три голоса взвизгнули – и завертелась по лугу кутерьма, в жёлтозелёном облаке которой крякали, мычали да блеяли неизвестно кто и непонятно откуда. Я остался один здесь, а они все сменились в параллельный увлекательный мир, чтобы вволю наигравшись, вернуться обратно.
Вовка прилёг рядом со мной – словно калач возле самовара; умаялся, поостыл, загорает. И мечтательно краник открыл:- А знаес, где я зыл ланьсэ?
Я приподнялся на локте: думаю - сейчас он покажет мне дом свой, слева от речки. Но он рукой в небеса – мах – ладонью от слепоты прикрываясь:- Вон тама, на солныске. А потом я до вас спустился. Стобы ладости больсэ.
- Кто тебе рассказал об этом?- ах, что за премудрый старик его этой чудесной судьбе надоумил! сам на тот свет в доброте уходя.
- Наса воспитательнитса говолила. И поэтому от солныска лызый я.
Как много в Вовкиной речи похожести на каждое малопонятное слово: рыжий – лысый – лыжный. И когда он так разговаривает, то я занимательно фантазирую про одного рыжего, который снёс лысое яйцо, катаясь на лыжах по лесу.

Вдоволь накупавшись и позагорав, мы сели в тихом укромном месте подальше от прочих рыбаков. И хоть клёва тут, по обыкновению, не ожидалось, но зато к нам не подойдёт какой-нибудь дурачок, и не скажет на Вовку – о, привет, дурачок! – А Вовочка станет от радости прыгать вокруг, только за то что его заметили, да поручкались с ним. И я мог бы наговорить больших гадостей тому мелкому рыбачку-человечку, заступаясь своего блаженного дружка, или даже подрался.
Да ну их – надоели нам все непонятливые. Вон Вовка бегает просто за бабочками, и мне на душе хорошо да спокойно.
- Вовочка! Ты ловить рыбу будешь?
Подбежал как пузырь: радужного цвета и ветром надутый.- Буду, конесно! А как?
- Как-как, покакаешь дома.- Я нарошно грубоват с ним сейчас, чтобы он не отвлекался; в нём ведь словно в ребёнке упрятано сто интересных игр, и каждая из них сей момент желает прорваться наружу – с одной я управлюсь, а все вместе мне не осилить. Так пусть сидят рядом.
Я наживил червяков на две наши удочки; лупатый молодой Вовка-птенец с разинутым клювом внимательно смотрел, будто намеряясь склевать. Он заходил то справа-слева, то со спины – вроде бы изучая мой рыбацкий опыт – а потом быстро взял червяка из банки, поднёс ко рту, и я едва успел выбить поживу из его шаловливых рук.
А если б это был скорпион? или пчела.
- Володь, нельзя его есть. Он только для рыб.
- А я понюхаю и полозу. Селвяк землёй пахнет.
- Интересно, а чем пахнешь ты?
Он тут же задумался, скорчив интересную рожицу мудрого учёного, который попал в затруднение на неожиданном парадоксе.- Не знаю тотьсно. Бабуска говолит, сто молоком.
Какая бабушка – неизвестно: их может быть целых сто штук, потому что имена наши человечьи он всегда забывает. И если нужно точно выведать у Вовки подробности какого-либо случая, то приходится долго наводить его на приметы, особенности говорка, и кто где живёт.
А ещё словечки – тотьсно, конесно, и тсесное слово – он любит употреблять для представительности своей полудетской персоны во взрослых компаниях, особенно, если его сразу хорошо принимают и жмут крепко руку.

Но я отвлёкся – а тут опа! попался – на крючке сидел неплохой окунёк размером с ладошку и удивлённо хлопал зелёными веками. С коряг на него лупато глазели злорадствующие лягушки, переквакиваясь-пересмехиваясь между собой.
У Вовочки затряслись руки:- Вот это лыба!- и он подставил под малыша огромный щучиный садок, боясь либо, что тот порвёт своим весом тонкую леску.
- Мы поймали, да?!- На меня смотрели круглые радостные глаза львёнка, которому только что большая черепаха спела песню. Не хотелось их огорчать, а пришлось:- Это я поймал, Вовочка. Твоя лыбка ещё не клевала.
Ух, как ему восхотелось самому потащить за жабры свою первую добычу!
Он затих возле удочки; и такого терпения я у него никогда не замечал. Ведь трудно инопланетянину следить за одним неподвижным красным поплавком, когда вокруг разноцветная бурлящая земная жизнь. Наверное, он представил себя исследователем подводной Атлантиды – хоть мелкой, речной, но до ужаса интересной.
Вовка и сам мне похож на атланта. Вот сидит он рядом со мной, и с бережка как будто бы в воду хвостом своим плещет. Сдавленый нос, широкий раздвинутый рот в улыбке кита - расплескал все моря, океаны – а на дне желудка ещё остались непереваренные крохи больших глубоководных барракуд.
Ах, зачем я показал ему эту рыбалку? он теперь не уйдёт отсюда, за первой махонькой рыбкой ждя вторую побольше, следом третью ещё покрупнее, а уж десятая у него должна быть размером с акулу.
- Вовочка, есть хочешь?- не пора ль нам домой.
- Нене! Я есё полыбатсю.- Этот мелкоразвитый недотёпа сразу догадывается обо всех моих хитростях. Конечно, если бы я строил вокруг него сердечные крепости тюрем да казематов, и опутывал колючей проволокой козней да интриг, то он бы из них по век жизни не выбрался. Но я играю с ним, будто с маленьким дитём, а ребятишки очень тонко вокруг себя чувствуют примитивную размазню взрослых: - сьешь кашку, доченька – а ты мне купишь шоколадку? – и добрая матушка тут же оказывается в западне своих ласковых уговоров.

Вовка уже полчаса сидит неподвижно, вперившись в поплавок своим взглядом и кончиком высунутого языка. Он мне напоминает вожделённого Робинзона, перед которым только что мелькнул на горизонте еле видимый парус – и вот он жестоко, с мукой для верящего сердца выжидает, в какую же сторону плывёт этот корабль, зная, что до него никогда не докричаться. Те рыбы, которые сейчас плавают вокруг толстого крючка – вернее, вокруг его жертвенного червяка – и есть Вовкины мистические голландцы, кои летуче подымаются со дна морского, ужасая, но и завораживая мощью своей преисподней химеры.
Ведь он, наверное, сам ни разу не ловил рыбку – не вытягивал из воды серебристые паруса-плавники, млея от её пучеглазого неподвижного взора, от жадной шарнирной пасти, в коей молчаливо сокрыты все тайны речного колодника. Мужики, может, для смеха и давали Вовке подержаться за удилище – сзади за рюмкой водки потешаясь над незадачливым дурачком, у которого и вещей-то своих личных никогда не было. А Вовке, я уверен, тоже хочется удочку с рыбой, дом, жену да ребятишек: в сладкой зависти глядя на всех, жить как все.
Я уже совершенно не замечаю в нём дурости, а только мне пока непонятное мирское блаженство. Он иногда ещё пускает мне слюни как маленький ребёнок, частенько забывает почистить зубы, если в его инопланетном дому не напомнят об этом, и после уборной не всегда моет руки. Но в нас, взрослых да умных людях – как мы считаем себя и друг друга – нет и сотой доли, нет хромого калеки-процентика от того Вовкиного счастья и наслаждения, которыми он осязает окружающий мир, белый свет и вселенную. Он в своём поплавке видит больше, чем я повидал за всю жизнь. Я слепец – и мне плохо от этого. А ведь есть ещё люди много слепче меня.
- Вовка, а ты долго можешь ждать свою рыбку?
Он перевёл на меня свой восторженный взгляд:- Всё влемя, пока меня воспитательнитса не забелёт.
- Тащи её!!!
От моего радостного крика он резко дёрнул удилище, только не вверх, а наискось прямо в мой раззявленный рот; и хоть такая ловля была не по правилам, но на крючке его золотилась рыбка – может даже та самая, что исполняет желанья.
Я осторожненько снял её, обнял ладонями, и сразу же передал хозяину, Вовке. Пусть лучше он попользуется – так будет честнее. Ведь у меня уже всё есть, из того что можно купить. А ему ещё многое нужно.
Вовка принял золотую рыбку в свои дрожащие руки; поднёс её к самому рту; и глядя в голубенькое небо, стал загадывать трепетные потаённые желания. Я слышал только его лёгкий цыплячий шепоток, быстро сносимый в камыши дуновеем: - позалуста... позалуста... позалуста...

Велосипед
Велосипед – всего два колеса, а радости от него, как будто их целых десять, и скорость очень похожа на автомобильную. Потому что на руле нет спидометра, но зато за ушами свистит обиженный ветер, который гонится сзади и всё никак не может обдать, треснуть по спине холодной ладонью – чур, не я!
У меня в детстве был велик. Взрослый; до коего я не доставал ни пятками, ни макушкой, и приходилось подлаживаться к педалям, чтобы крутить их не отбивая себе нежную детскую мотню об железную рамку. Я устраивал его возле ближайшего пня, что был прежде толстой берёзой у калитки; сам взлезал на тот пень, словно статуя пионерского октябрёнка; и тогда уже, становясь выше и сильнее, опрастывал свою костлявую попу на подушку-седушку. И то, что кости жались, кылялись, и всё никак не могли умоститься – мне уже было совершенно неважно, когда я крылатый нёсся по улице, зная, что через десять минут буду у речки, потом сорвусь к лесу, к соседней деревне – ну прямо в небеса.
На переднем колесе моего старенького велика была камерная шишка, похожая на вздувшийся во лбу болезненный синяк – и от этого сам велосипед мне казался нездоровым, где-то покалеченным в схватке с дорогой. Ему бы надо было поменять покрышку, но в нашем поселковом магазине такие дорого стоили, а просить у взрослых ради своего удовольствия я постеснялся – зная уже тогда, как тяжело весят эти лёгкие бумажные денежки.

Интересно, понимает ли Вовка в деньгах? Считать он их, конечно же, не умеет – тут ему приходится доверять благородству продавцов, которые никогда не обманут – не должны обмануть такого блаженца. Но вот цену каждому своему долгожданному грошику он уже сложил в ручьях пота да в нарывах мозолей.
На днях он прибежал ко мне засалютованный, словно в пяти шагах от него всю ночь гроздьями разлетались фейерверки.- Ты знаес, сто я себе купил в магазине?!- Мне уже не надо слов, Вовка: я отраженье покупки вижу на твоих блестящих голубых зрачках, потому что ты эту радость носишь, волочишь, таскаешь с собой со вчерашнего вечера, и даже веки смежиться не могут из боязни заснуть и профукать бесценный подарок.
- Неужели тот самый мафон?
- Да!!!- Он обнял меня, а показалось что Землю, которая дала ему жизнь, а главное уши, чтобы чувствовать музыку. Вовка безмолвным детским наитием переживает за своих музыкальных героев, не в силах объяснить, откуда он взял их, как притопали они в его рыжую вихрастую голову – чем, если ног у них нет, а одна только выдумка тела.
И вот теперь Вовка всё же купил себе свою великую мечту, белый проигрыватель с грампластинками, давно чахнувший в пыльной витрине музыкального магазина. Залежалое старьё, как говорил бывший неумёха и непродавала директор, держа радиолу для пущей рекламы. А Вовка откладывал на неё по копеечке, по рублику – им ведь на летающей тарелке не платят никаких пенсий, потому что они жируют от пуза на полном обеспечении. Ещё лет десять назад инопланетяне от голода кушали всё подряд – бумагу, песок, штукатурку – но сейчас с пропитанием стало получше, и поварам даже удаётся себе подворовывать. А Вовке украсть было негде, и он на свою музыку долго зарабатывал на чужих подворьях.

Он катится рядом со мной к железнодорожному мосту чрез речку. Мы с ним похожи на двух клоунов в цирке – Пата и Паташона, рыжего весёлого клоуна и его мудрого серьёзного напарника. Вовкины длинные ноги почти что волочатся на приземлённом дорожном велосипеде; он взял его у себя на летающей тарелке, и эти велики, видно, покупались для пущей безопасности – чтобы никто, а особенно инопланетные девчата, не расквасил себе нос под высоким седлом. Моё колесо в полтора раза больше, и я даже не напрягаюсь обогнать – в то время как Вовка истово крутит педали, словно Донкихот, оседлавший ветряную мельничку. Я посматриваю на него сверху с лёгкой насмешкой, и моё спокойное Санчепанчевское сердце подсказывает мне, что скоро привал и бутербродный обед. Прямо возле железной дороги и речки, где зелёной тенью проносятся скоростные поезда над голубой бездной. Конечно, не такие уж они и скорые, да и бездна наша сравнительно мелководна; но вот лет через двести, когда над землёй раскинутся воздушные магистрали, а русла заполнятся новой водой из подземных источников, то настанет благословенное время любви и радости к природе и к людям.
Я Вовке всё так и рассказал о далёком, но близком будущем. А он мне ответил как сварливая старушка на лавочке: - дозыть бы... – и недоверчиво пожевал кислыми губами, словно в рот ему с компотом попало несезонное яблочко, горьковатый дичок.
- Ты что, Вовка, сомневаешься в науке и технике?
Он заметно смутился моей нарочитой обидкой, хотя в ней не было и капли сердечного тумана, а мне просто хотелось его поддразнить.- Я зэ их потсти не знаю. Нам дома нельзя долго смотлеть телевизол. Только мультики и пло бозэньку.
- Это правильно, Вовка. Телевизор сейчас много дури показывает. Всякая кровь, поножовщина, драки.- Мне почему-то захотелось рассказать ему страшные ужасы, может быть оттого, что сегодняшний день страшно ужасно солнечный и тёплый, рождающий химеры назло своей радости. В такие дни интересно представлять явый апокалипсис мира – взрывы, землетрясения, цунами – насмешливо себе сознавая, что под божьей милосердной дланью ничего со мной не случится.
- Я один лаз видел длаку. С кловью.
Вовка передёрнулся от воспоминанья; и я впервые узрел, как зазмеились его плотоядные губы, прежде расквашенные будто у телёнка под коровью сиську.- Два дядьки подлались в кафэске. Плотивно было смотлеть.
- Нечего тебе делать в этой пьяной забегаловке. Если захочешь подкормиться, то приходи ко мне.
- А я у них нитсего не плосу. У меня денезки есть, стоб покусать.
Вот это да, твою мать. Я про себя ругнулся на себя за себя. Почему это я с нормальными людьми всегда выбираю слова, беспокоясь за их обиду – а Вовку просто походя оскорбил, считая блаженного глупеньким человеком без чести, без гордости. А он вон какой – недоступный.
Не напирая бычком, но юля как уж, я увёл разговор в другую сторону, прекрасную.- Старушки знакомые говорят, что ты им хорошо помогаешь. Хвалят тебя.
- А как зэ!- Он расцвёл как мальчишка, которого при родителях расхвалили благодарные соседи – и такой, и сякой, и прямо самый лучший сын на белом свете.- Я им всегда оголоды сазаю, и длова лублю, и есё по хозяйству.
Мы уже подъехали к мосту; спешились. На серозелёной речушной глади было пустынно: в камышах по-партизански затаились носатые деревянные и курносые резиновые рыбачьи лодки. На укрытом от чужих глаз кругленьком пляжике одиноко возлежали три городских дачника, наверное, незнакомых друг другу. Каждый из них накрыл рядом с собой лёгонькую скатёрку; и судя по этикеткам, там пенилось пиво, а по фруктово-овощным цветам – яблоки с грушами, да огурцы с помидорами.
- Ну всё, Вовочка. Теперь размуздываемся, и аппетитно садимся кушать.
Вовка всё ещё стесняется есть да пить, во всяком случае, в моём присутствии. Не то чтобы я для него остаюсь чужим – а наоборот, мне кажется; он уже считает меня близким товарищем, доверяется в своих душевных радостях и тревожках – поэтому с его стороны друзья должны одинаково вкладываться в дружбу, хоть и едой. Объяснить он всё это мне не может – и по стыду, и по недомыслию – но чувствует это в себе, я уверен, именно так. Поэтому когда мы садимся к столу, я сам ему полно наваливаю в его личную тарелку – и пусть только попробует всё не съесть.
Вот и сейчас он поначалу легонько, как бабочка, отщипнул то от сыра, то от колбасы; но раскушав съестное, голод – не Вовка – уже всерьёз набросился на обеденные припасы; и челюсти голода, а не Вовкины, задвигались на своих костлявых маховиках вровень с моими.
- Вкусно жевать на природе, под небом. Совсем не то, чтобы дома под лампочкой.
Не все мои слова из набитого рта можно было разобрать, но он понял меня с полнамёка.
- Даааа. Вкусно зэвать на плилоде под лампотськой.
И мы вместе с ним засмеялись, а солнце и ветер понесли наш золотистый смех над камышами да лодками, над рыбаками и дачниками, подняли к кучерявым облачкам и быстро расплескали над посёлком грибным дождиком, тоже из наших припасов. Под которым так приятно мечтать.

Я думаю, что каждый хочет вернуться в детство – хоть на день. И тот, кто несчастлив в нынешнем времени – мечтая о покое, когда его, малыша, не мучили никакие сиюминутные заботы, тревожные, даже трагичные, а все глупенькие капризы природы разгоняла как тучи ладонями богиня - смешливая бабушка - и в капельках воды из огородного шланга ослепительная сияла радуга. И кто счастлив, любим да удачлив сейчас, кому ныне живётся в нежащей роскоши личного и творческого уюта – тоже хочет оказаться на крутом бережку деревенской реки в компании загорелых мальчишек, которые уже через час после знакомства становятся лучшими друзьями, и учат рыбачить, сигать в воду с деревца, хвататься без страха за панцирь игольчатых раков.
И считать облака.
- Вовка, погляди. В центре неба. Облако, похожее на собаку, дворовую лохматую, из которой шапки шьют. А над ней и сама та шапка, треух, видишь?
- Дада. Визу!- И он вознёсся к небесам.
- Вон ещё здоровый крейсер, или торпедный, плоский такой. И от него разбегается, расплывается мелочь в разные стороны. Видишь?
- Да, да, визу,- но по его неуверенности я понял, что врёт вруша, не видит, только поддакивает, чтоб мне не обидно.
- А вон глянь, маленький поросёнок, почему-то с длинным носом. Наверное, незаконнорождённый. И за ним ползёт ящерица огромная, целый варан называется. Видишь.
- дааа.- Ну, тут уже полная брехня. Он заметно расстроился, оттого что так слеп, что не видит, вот и тянет протяжно.
Тогда я подхожу к оранжевой бабочке, беру за крыло, сажаю Вовке на нос, и она улетать не хочет. Он хохочет от радости, а она полусонная зевает – чего, мол, пристал. И на моих пальцах остались её радужные отпечатки со всех цветов, на которых она побывала за свой рабочий день. Но может быть, она не работает? не окучивает пыльцу, а только лишь лакомится нектаром природы. Вот лентяйка.
Пыльца такая лёгкая, что сдувается моим тёплым дыханием. Отовсюду, где бабочка порхала, на её липких крыльях остались живописные рисунки от художников – многоликой розы, яркого пиона, и солнечной ромашки. И если ей захочется обрести новый мазок на себе, то она опять же отправится в путь – облетит десять вёрст деревенских полей, отпечатает красивые оттенки на своих промокашках, что называются крыльями – и из простенькой капустницы станет великим адмиралом, а может и маршалом. Ведь у бабочек имя зависит всего лишь от цвета, от мазка и мольберта – её главный художник природа.
И от этой природы что-то в моей душе изменяется. Капитально. И в лучшую сторону. Потому что мне сейчас не нужно привлекать мир своей заманчивой персоной – он сам ко мне в сердце теснится. Как к солнечному свету от надоевших дождливых туч да мрачных фиолетовых холодов.
Я чую, что сердечно становлюсь другим, крупным, вселенским. Ещё не дошёл до вершины человеческой мудрости, но уже путь мой необратим, потому как назад я и сам не пойду, и товарищи мне не дадут.
А их у меня с каждым днём появляется множе. Может быть, оттого что светла моя улыбка душа – но не скрытной белозубой надменностью, облечённой роскошью богатства да удачей в делах, и не скрипящей крепкозубой сварливостью, боящейся сглаза отпетых завистников – а мир мой во всякий вновь приходящий день удивляет великими чудесами и безмерной красою восхищает меня, да теперь уж и тех, кто со мною пленяется рядом.

Штаны
Я завидую Володьке немного. Он ведь может творить на земле всё, что захочет. Закричать от радости на весь белый свет – пожалуйста – и никто его за это не пристыдит, потому что считают его дурачком. А вот я зовусь умником, но не имею права на глазах у людей сотворить что-нибудь похожее на глупость. Хотя нет: право-то я имею, и желание даже есть – но меня сдерживает опаска прославиться дураком на устах у людей. Ведь даже понимая, какой я умный, какое крупное у меня образование, они всё равно будут считать меня придурковатым, и побаиваться, ожидая с моей стороны новых подвохов. Я, скорее всего, со временем потеряю привычных товарищей – потому что кто же из нормальных захочет общаться с дебилом – и моей верной общностью станут бомжи, дурачки и пропойцы, которые принимают всяких людей, как те есть.
Вовка согласно своим божевильным рефлексам – которые заработаны им не среди людей, а идут от неба – очень слабо подчиняется человеческим условностям, разным там этикам да моралям. Основные догмы приличия он понимает – правда, не знаю откуда – всегда здоровается с людьми, даже с утроенной радостью, по нужде ходит только в уборную, или уж, в крайнем случае, под ближайшие кустики. А что особенно в нём интересно – он очень стыдлив, и не любит навязываться всем без различия людям, и тонко, тоненько чувствует это в себе. Ну вот как это возможно, если он дурачок?
Здесь точно какая-то ошибка. Не может он жить одними рефлексами, если я – вполне нормальный, как все люди думают – чувствую то же самое, что и Вовка, сердцем да душой. Будь он в клетке подопытной крысой, и за каждый промах его бы долбили электроразрядом – тогда б я поверил в животность Володьки. Но он каждую минутку смотрит на жёлтое солнце, на синее небо, крутя головой по облакам, словно кто ему шепчет оттуда.
Его блаженность во многих случаях сама собой оборачивается порядошностью. Прямо чудеса: как будто выскобленная шкура горного барана, набитая шерстью да опилками, вдруг вскочила с ногами на стол и трубно заблеяла.
Только у Володьки голос потоньше. Мы с ним на днях ходили на рынок: скупиться продуктами, и ещё я хотел ему справить недорогие брючата – лёгкие, парусиновые. Ну все, конечно, как вовку увидели, так желают добра и всяческих благ. Поцелуи одиноких старушек, которым он помогал, мужские объятия крепкие, как обычно за дружбу – мне тоже от сей любви перепало.
Остановились мы возле цветастой торговки, что промышляет костюмами, юбками, нижним бельём. А она как раз сарафан на дородную бабу примерила. И хвалит-бахвалит его, будто лучше на рынке не сыщешь – словно весь он из золочёной парчи, а она продаёт как в убыток, за гроши.
Сарафан-то, может, хороший: только сидит он на этом теле не королевским платьем, а так, словно бы зрелую Екатерину Великую обрядили в мелкое платьишко её худосочной фрейлины – вот сейчас на глазах и треснет. И торговка сё видит: но большего размера у неё нет, не скупилась – а заработать ай хочется, и поэтому она на голубом глазу – почти искренне, значит – мастерски расхваливает свой маломерный товар.
- Мужики, подтвердите!- обратилась она к нам с Володькой.- Как красива стала женщина в этом радужном сарафане! Ну, прямо солнце сама!
А мне уже стыдно. Думаю – уйдём без штанов. Ведь сказать женщине, что она толста для обновки – так точно обидится, проклянёт даже, они ведь за каждый грамм трусятся. А промолчать подло: в нём же ни сесть-ни лечь, а только стоять как статуя.
И тут поперёд выступил Вовка:
- Да оно зэ вам маленькое. В нём вся зопа видна.
Так мог сказать только ребёнок в поре своего наива. А прозвучавшее из уст молодого мужика сразу сотрясло хохотом всех рядом стоящих. Даже соседние торговки, что сначала молчали, вроде как опекая и помогая собратке продаться, стали особенно громко смеяться. Она, видно, им досадила своей большой прибылью – вот они и вымещали этим смехом неглубоко упрятанную денежную зависть.
- Идите отсюда, дураки слепые!- грубо и возмущённо закричала на нас хозяйка лотка.- Не верьте ему, женщина, он же блаженный!- И опять к нам:- Пошли вон от прилавка!
Так она вертела туда-сюда головой, призывая в свидетели своей чести, но никто её уже не слушал. Все, хохоча, обсуждали Володькину почти детскую хохму.
А мы уходим... уходим тихонько. Чтобы она сгоряча не запульнула нам в спину чем-нибудь тяжёлым, похожим на багрово-фиолетовый синюшный синяк. Я даже голову пригнул, а Володьке хоть бы хны:- Потсему она ласселдилась на нас?
- Потому что ты сказал слово жопа, а это почти матюк, и женщины не любят, когда так говорят.
- Аааа... я зэ не знал.
Удивительно: вот о многом, чего другие не знают, он догадывается детским наитием – а человеческую корысть он не может понять. Или всё-таки притворяется, чтобы спроса было поменьше.
А парусиновые брюки мы купили. У одной небогатой старушки, которая подторговывала всякой всячиной на самом краю базарчика. Носки, трусы и стельки для ботинок лежали у неё на самодельном лоточке, сбитом из раскладного столика – валенки, галоши и резиновые сапоги стояли шеренгой у ножек. Бабулька никому не навязывалась, молчала, но так смотрела на всех, как будто хотела одеть да обуть каждого проходящего.
- Бабуля, сколько стоят вот эти белые штаны?
Она вроде бы сразу и не поверила моему вопросу; навер
–>

Произведение: Вовка | Отзывы: 2
Вы - Новый Автор? | Регистрация | Забыл(а) пароль
За содержание отзывов Магистрат ответственности не несёт.

Принято мною
Автор: Геннадий Казакевич - 09-Mar-16 22:22
(подпись)

-> 

Прекрасный текст. Но...
Автор: Поляк - 26-Apr-16 03:54
Прекрасный текст. Но надо доопубликовать с
того момента, где робот решил, что по объему
всё, пора закругляться. Сайт просто не
заточен под публикацию сколько-нибудь крупных
форм.

-----
С уважением, Михаил "Поляк" Пучковский

->