Казачка Любка

Автор: Вик Стрелец


...«Вот хтой-то с горочки спустился», – пели станичники, и разливалась по стаканам пряная хмельная сливянка. Любка искоса поглядывала на Ивана, но этот взгляд всякий раз перехватывал угрюмый ревнивый Серега. Тогда лицо у Любки становилось смешливым и беззаботным, и тянула песню она особенно старательно: «Наверно, милый мой идет...».
– Ты вот что, друг, – предупредил среди веселья Серега. – Ты с Любкой того, не балуй...
– Почему – балуй? – спросил захмелевший Иван, в те поры еще не очень владевший тонкостями русского языка, потому что лишь полгода назад эмигрировал в Россию. – Что такое?
– Так ты ж у нее остановился. Верно говорю? Ну так я тебя и предупреждаю. Оно моё, понял?
– Кто такой – оно?
– Оно! Всё это, – Серега обвел рукой дом с садом. – А если чего у тебя с ней уже было – сразу говори! Убью! Из ружья убью! Как сказал, так и сделаю! Вообще-то мне не жалко, пользовайся пока, – вдруг подобрел Серега. – Только скажи, али было чего?
– Было, – признался Иван. – Немножко спал уже на кухна…
– Убью! Точно убью, – сказал Серега. – Ночью убью. Из ружья. Вот схожу домой за ружьем, а потом и убью.
– … а Люба спал в квартира.
– Как это? – не поверил Серега. – Ты спал на кухне? А она в доме? Заливаешь! Или дурак. Кто ж это спит,, когда баба – кровь с молоком – в доме ворочается? Ну дура-а-ак! А я говорю, пользовайся пока что...
– Ты сказал – будешь убивать, а теперь – пользовай. Совсем не знаю что делать: пользовать или…
– Так это я потом убью. Ты не жди, потому – убью все равно. Если спать не будешь – тоже убью. Иначе нельзя – обида, соображаешь, малый? Такая девка, а он спать с ей не хочет! Оскорбление, брат! Так что убью, деваться некуда. Потому как моя Любка самая ладная и справная в станице.
– Совсем не понимаю: спать или не спать?
– Ты меня не путай. Спать, а то – оскорбление.
– А если я не хочет?
– Заладил тоже: хочет, не хочет. Ты глянь на девку-то, разве такие еще бывают? Вот что, друг, ты тут как хошь разбирайся, а я пошел за ружьем...
Серега ушел, натыкаясь на все углы, а Иван стал ломать голову над сложной логической задачей. С одной стороны, он вообще-то, не помышлял пока ни о чем таком. Только два дня прошло с тех пор, как он появился в Золотовке. А с другой – не зря ведь Любка бросала на него косящие, привораживающие взгляды среди хмельной казачьей сутолоки. Во всяком случае, он решил не торопить события и улегся спать в выделенной ему летней кухоньке.
Заглянула Любка. На лице ее блуждала загадка. Она присела за столиком близ Ивана и сказала, едва улыбнувшись с эдаким будто невинным прищуром:
– Уже и прибраться успела… Ты-то как? Охмелел, что ль, что спать так сразу и завалился? Может, Сереги испужался? Так он все одно теперь всю ночь вокруг дома будет кружить с ружьем. Он как выпьет, так цельную ночь с ружьем обнимается да спать мешает… Не хочешь ли чарку? А то ведь налью.
– Нет, я не хочешь, – сказал Иван. – Нет, я не пугался. И не завалился. Но твой мужчин очень интересна человек.
– Да уж. Как репей… Надоел до смерти… Ну ладно, чего ж, спи. Пойду, видно, и я – время позднее.
Иван удивился своей неожиданной и напрасной выдержке; Любка и в самом деле была кровь с молоком. Ладная, статная, веселая. Отчего же он повернулся на другой бок? Однако уже повернулся, и сон стал наваливаться… Где-то взлаял пес, отгоняя собачьих призраков, и тихо стало. И побежали радужные расплывчатые кольца подсознания, выбирающегося на свободу из тайной алхимии ...
– Эй! Друг! Ты что же это? Спишь, никак?
Иван вскинулся ото сна и сел на своей лежанке. Окно кухни было распахнуто, и прямо на него было наставлено тульское одноствольное ружье, над которым торчало всклокоченное чумное лицо Сереги.
– Не уважаешь, значит. А я ж сказал: застрелю. Вот щас хлебну малость – и застрелю. Может, тоже выпьешь, перед тем как помирать, а?
– Иди спать, Сирога! Ночь, а ты здес поиграть хочет. Иди спать, дорогой.
– Как это – спать? Не, я как сказал, так и будет, потому – оскорбление. Любка тебе что – не человек? Всё, братан, пришел твой последний час… Жаль мне тебя. Только что жил человек, а щас помре, – всхлипнул Серега и взвел курок.
Но плечи у него затряслись от рыданий, ружье заходило ходуном.
– Милай! – громко рыдал и сморкался Серега. – Беднай мой, прости ты меня, окаянного. Но сам посуди, это ж моя баба, а ты не оценил, такую девку не оценил, все равно что в душу плюнул, пойми… И прости...
Бабахнул выстрел, пуля улетела куда-то в потолок. Иван вскочил, как кипятком ошпаренный, бросился вон из кухоньки мимо заряжающего ружье Сереги, и влетел в комнату. А Серега кричал ему вслед:
– Ты не шибко беги, у меня ишо пуля есть, она догонит, а как же! Не могу я допустить такого надругательства...
Любка насмешливо смотрела из-под своих одеял.
– Ну иди, гостюшка, да побыстрее же. Неровен час – застрелит...
Она отвернула одеяло, Иван только на секунду обомлел от вида сумасшедшей Любкиной наготы и, более не раздумывая, нырнул под зыбкую, но такую заманчивую защиту. Уж если помирать, решил, так хоть не зря.
– Здесь не достанет, – успокоила Любка. – В меня стрелять не будет, потому – влюбленный, как кот в марте. Ну иди же, иди, ласковый ты мой, обними-ка меня...
Любка слегка ворочалась, нежась. Иван, ополоумев от всей этой чудной ночи да от Любкиных диких, охмуряющих чар, окунулся в пучину любви и поплыл, поплыл, как плывет выбивающийся из сил человек к берегу – в восторге и ужасе и едва ли не в предсмертной непроглядной агонии.
Окно распахнулось, и всунулся в его проем Серега с выставленным ружьем.
– А-а, – зарычал он, – ты так, значицца?! Гад ползучий! Его приютили, как человека, а он сразу в постелю к моей бабе! Ах, сволочь! Любка! – орал Серега, – а ну выпихни его с кровати! Я щас стрелять буду! Ну! Кому сказал! Стерьва ты непроходимая! Убью-у, насмерть убью!
Бабахнул второй выстрел, в верхнем углу комнаты полетела штукатурка...
– Ты погоди малость, – прошептала Любка. – Погоди чуток, я щас угомоню...
Она столкнула Иван на сторону, выпрыгнула из кровати и полезла прямо в окно на Серегу, отняла у него одностволку и зашвырнула ее в кусты.
– Стерьва! – сипел, рыдая взахлеб, Серега. – Стерьва! Я ж любил тебя, подлую, а ты! Всю душу ты мне порвала, Любка...
– Ну идем, Серенький, не упрямься. Идем, я спатки тебя устрою на кухоньке. Идем, горе ты мое ситцевое, я те чарку налью сладкую...
Они скрылись в глубине двора – голая Любка, уверенно шлепающая по теплой земле босиком, да плетущий за ней вензеля непослушными ногами, всхлипывающий Серега...
Долго ворочался в кровати осиротевший Иван. И час прошел уж. И нервы отзвякивать стали секунды второго часа. Загрустил он совсем, стал вскакивать, в окно выглядывать: темно там было, только в глубине двора, в кухоньке, слышны были приглушенные голоса и подозрительные, по разумению Ивана, шепоты и стоны. Отгоняя смутные, обидные мысли, вновь заползал он под одеяло, пахнущее Любкой...
– Ну вот и я, милый. Не спишь ли, ласковый ты мой?
Любка сполоснула в тазике аккуратные свои ножки, забралась в постель и обвила Ивана полными гладкими руками. Теперь пахло от нее и свежим запахом сливянки, и еще каким-то духом, от которого Иван весь подобрался.
– Ты, Любка, была тепер из этой Сирогой. Как это можно, Любка?
Он отстранился и засопел.
– Ты, Иван, глупенький. Он мой жених, как же я откажу ему? Не кручинься ты, а пойми. Я когда вижу мужика в слезах, не могу с собой совладать, не могу, хоть режь меня. Ну далась я ему, всего и делов-то! Что ты, Иванушка, что ты, вот к тебе вернулась теперь… Что ж, разве лучше было б, коли он стрельнул бы? Я ж заради тебя… Он спит уже, совсем успокоенный, вся ночь теперь наша, Иванушка, – говорила простодушная Любка. – А хочешь, милый, я совсем прогоню его? Однако жаль ведь мужика-то. Я перед мужиком слабая делаюсь, баба ведь, куда ни кинь… Только он опять за ружье хвататься станет. Пусть уж спит, а, Иванушка?
– Пусть спит, – великодушно согласился Иван. – Только я тоже гордая… Как могу я теперь любовь играть из тебя? Сама ты видишь… Видишь? – не могу, – говорил он обескуражено.
– Только-то? – зашептала, завозилась Любка. – Это от куражу вашего мужицкого слабина. Да ты не печалься, рази ж мы с этим не справимся? Ах ты мой гордый да обиженный...
Куда там было Ивановой мутной гордыне до Любкиного полыхающего зова, до зеленого огня ее ласковых распутных глаз… И плыла над станицей тихая звездная ночь, и шелестели в ночи шорохи и вздохи Любкиной щедрой казачьей любви...

...Иван очнулся от воспоминаний и взглянул на завихряющуюся вдали, накапливающуюся волну. Она вырастала прямо на глазах, поднималась на дыбы, как дикая белогривая лошадь, и вот обрушилась на скалы, раздробилась на тысячи игривых жеребят, взбрыкивающих и, как мать, белопенных...
И подумал Иван, что, быть может, не так уж неправа была та русская женщина, которая заявила когда-то на весь мир, что на ее земле вообще нет секса. Это было давно, тогда Иван еще не родился, но это выдающееся заявление стало смешной притчей о России. И мир еще долго смеялся.
Просто нынешнему миру не понять, подумал Иван,
что на многострадальной этой земле есть нечто более могущественное. Менее уловимое, но потрясающее. Не обозначенное столь сухо и резко, но несущее в себе пленительное очарование тайны. И сказки. И мечты. И надежды. Нечто, в чем желающий мог бы увидеть неуловимые, меняющиеся черты счастья – счастья на ночь, на неделю, на всю жизнь. Нечто, чему имя совсем иное, истинное, древнее и вечное – Любовь.

С хазарином Бен Курберды я познакомился в летающей тарелке после съезда бомжей. Про бомжей будет отдельный рассказ, дайте срок… Они, хазары, не совсем ведь исчезли в древности. Взял их к себе в снабженцы-посыльные сам Всевышний. Бен Курберды и устроил мне приглашение от Их Всевышества. Он же и доставил меня в Занебесье. О самой первой моей встрече со Старичком (так я назвал про себя Всевышнего) я расскажу как-нибудь в другой раз, удивительная была встреча. А теперь…

– Лошадь не дам! – категорически заявил Их Всевышество. – Ежели желаешь по Занебесью погулять, так и быть, бери мою карасиновую тележку, што Мурсидесью кличут. Мне ее намедни Курберды с Германии пригнамши. Ды гляди, не заблудися. Ежели чиво – свистни, вызволим, не боись. И што ето тебя в пустынь мою потянуло? Совсем не антиресно. Иное дело на Земле, там же происходить жизня, там же любов происходить, дивы дивныя по Земле шествують, глазишшами блямкають, ножками тудой-сюдой суетять.
– Ну, все-таки Занебесье я давно мечтаю посмотреть, отец.
– Пхы! Што ж там, окромя? Одна пустынь. Ну, ды ладно, воля твоя. Може чиво и стренешь. Возьми вона карту, штоб сподручней, тута все обозначено где-чиво...
Я повернул ключ зажигания и, вероятно, слишком резко нажал на педаль акселератора – мерседес взревел, в порошок стер звезды под колесами, пронзил все пространства и влетел в Исподнюю; это я выяснил, сверившись с картой.
Исподняя была похожа на свет в конце туннеля – круглая, сияющая, беззвучная. Ворвавшись в нее, я нажал на тормоз. Мерседес крутнулся, как на льду, чихнул, выплюнул последний клуб дыма и остановился.
– Эй! – крикнула на меня скелетина, выглянувшая из-за вполне земного деревенского домика. – Не ко мне ли приехал, казак?
Это и в самом деле была чистая, сверкающая костями скелетина. Я стал приглядываться к строению тазовых костей, почему-то вдруг очень важно стало определить пол. Кости таза показались узкими и я удовлетворенно подумал: «Нет сомнений! Тут, в сочленении таких костей, конечно был когда-то этот самый «жезел любви», как поэтически выражается Старичок». Ну, насчет жезла – тоже в другой раз…
– Невежа! – строго проскрипел скелет, будто подслушал мои мысли, – не был, а бывал! Ну, совсем охренели – бабу от мужика отличить не могут!
Скелетина игриво шевельнула костью бедра и вдруг уставилась на меня пустыми глазницами.
– Ой! Ну, ты чё, гостюшка, на самом деле? Неужто я так изменилась, что и не признаешь?
Я вздрогнул и попятился; теперь голос показался мне знакомым. И мурашки побежали по хребту. Какие-то извивы голоса, исходящего от скелета, породили вдруг жуткую далекую догадку, и догадка вползла в мою голову, как луч света от далекой звезды: то были мощи Любки из Золотовки.
– Любка… – прошептал я.
– То-то, Иванушка! Признал, все-таки.
«Господи! – тихонько присвистнул я. – Почему же скелет? Чем же она, Любка-то, провинилась?»
А скелет Любки, двигаясь довольно пластично и, я бы даже сказал, женственно, приблизился ко мне и возложил фаланги пальцев мне на плечи.
– Что ж ты уехал тогда, Иван, не сказамшись? А я уж думала, станем жить мы с тобой, а чего не жить – дом, двор да и мы с тобой...
Я смотрел в пустые глазницы и пытался восстановить облик моей стародавней хозяйки, донской казачки Любки. И владела мной полная растерянность и оторопь.
– Переменился ты, Иван, ой как переменился, и сединой волосы побило...
– Любка, – невнятно промямлил я. – Как же это?..
– А чего, Иванушка, – журчал между тем Любкин остов, оглаживая полированными костяшками мои волосы и понуждая и меня к ответным движениям. – Ты вот скажи, так ли я хороша, как прежде? Неужто не глянусь теперь?
Сомневаясь и испытывая крайнюю напряженность, я все-таки положил руки на то место, где была когда-то Любкина талия… Она, талия, была и сейчас, в этот самый момент. Ощущение теплой девичьей плоти было абсолютно реальным, только руки мои будто зависли над скелетными соединениями. Но, видимо, то была попросту милость вездесущего Cтаричка. Милость для меня, так мне показалось. Или, наоборот, искус, напоминание...
– А-а-а! – раздался вдруг возглас. – Только я отвернулся, а он опять к моей бабе пристает! Любка, стерьва ты непроходимая, а ну, отодвинься, я щас стрелять буду.
Второй скелет с ружьем наперевес приближался к нам от калитки.
– Ну, чё ты, Серенький? Все стрелять да стрелять. Это ж Иван, али не помнишь? Гость ведь...
– Я щас дам – гость! – щелкал челюстями скелет. – Али я не говорил тебе, гость, што оно мое, все это?
– Говорил, Серега, я ведь помню.
– А ежели помнишь, зачем Любку мою обымаешь?
– Да просто поздоровались...
– Я щас поздороваюсь, – стучал костью о ружье Серегин скелет. – А ну, Любка, отыдь в сторону! Отлынь, я сказал.
Видно, их всевышество слыхал, как я присвистнул и, хоть с опозданием, а объявился.
– Эх, ты! Эх ты! Куды тебя занесло! Нельзя сюды, Иван! Ни в коем разе… А я ш на моем Буяне пока ишо тольки домчался скрозь трафик, дак глянь – Буяша-то весь взопрел с устатку.
Острые плечи лошади торчали над шеей, с боков хлопьями падала пена.
– Лепо ли, Иван, по Исподней шастать ды страсти всякия глядеть? Што ж тут, окромя шкилетов! Ды ведь и Воландим не велел...
Тут я смекнул, что Воландимом Старичок Черного Рыцаря Воланда называет.
– Это, отец, Любка, моя старая знакомая. Когда-то я...
– Ой, ды знаю! Што ж ето ты господу, мне, тоись, рассказуешь? Знаю я, как ты сбежал из той станицы. Полакомилси и сбежал, а? – всадник погрозил мне полусогнутым старческим пальчиком.
Тут их всевышество протянул этот самый пальчик к мощам Сергея.
– А ты, убивец, погодь стрелять, ишшо настреляиси.
– А чего он Любку мою лапает? Я такой обиды стерпеть не могу. Любка, она ж моя баба, вся, как есть, моя. Воландим сказывал – на веки вечные моя.
– Твоя, твоя. Однако, если господь, я, тоись, говорю «погодь», стало – погодь!.. Ишь ты! Как за шкилетину воюет! – пробормотал он, и в голос: – Што, не надоела ишшо?
Недоумение излилось из пустых Серегиных глазниц.
– Любка-то? Как же это Любка – и надоела? Не могет Любка надоесть, потому как баба справная. Да такой бабы, как моя Любка...
– Ну, завелся… Я ж тольки спросил.
– А чего это я надоела? – обиделась Любкина скелетина, грациозно шевельнув бедренной костью. – Ты, ваше всевышество, говори да не заговаривайся. Рази ж про женщину можно такое?
– Ну, ладно, ну прости ты меня, – приложил к груди руку Старичок. – Я ж тольки так, для антиресу, штоб попытать, а крепка ли евонная любов. А то все талдычуть – любов, любов. А куды не глянешь – по-разному выходить.
– Идем, Серенький, я те кисельку с господних бережков налью, я ж с того киселя уже и браги наквасила...
И тут я увидел, как, уводя Серегины мощи, Любкин скелет стал делать мне тайные знаки, и знаки эти, при дефиците видимых средств, были довольно выразительны. Во всяком случае я понял, что она намерена уложить Серегину арматуру спать, напоив хмельным киселем, а затем – я вся, мол, в твоем распоряжении...
– Женшына, ить она женшына и есть, даром што шкилетина. – покачал головой Старичок. – Однем лукавством душа ейная полнится. То не есть добже! – вдруг заключил их всевышество на польский манер.
– А что это, отец, вы вдруг по-польски заговорили? – удивился я.
– Ну, почему по-польски, – сказал их всевышество. – Ды я ж, Иван, тольки што з самой Варшавы, пся крев ее в канделябер! Я ж там с моим Буяшей учайствовал в конном забеге на етим… на ипподроме. И што ба ты думал? Я, Иван, одержамши победу славную, великую. Глянь-кося сюды, здеся медаля чемпиёнская, мне выдаденая. Глянь… Взавтре ишшо на длинный забег пушшуся, матка-бозка, тудыть ее в тутайлизайтор… Антиресно-о, сказать не можно.
– На Буяне? – опять подивился я. – Вот на этом самом?
– А как же! Я ж сказывал – конь-огонь! И в яблуках, Иван, тольки Буяша, а те все не антиресные, серыя ды черныя, как Мои сапоги. Окромя, дык там же ишшо, на трыбунах, там же ети… бардзо пенкни паненки глазишшами так и блямкають, так и блямкають, пшепрашам. Рази ж можно не победить? Аникак! Вот тольки боляшшых за меня нету, все крыком крычать: Вихо-о-орь, Черная Мо-о-олния или, скажем, Жалезное Копы-ы-ыто, а штоб господа своя, меня, тоись, поуважать ды крыкнуть: «Буяша!», нет ни единага. А ишшо трындять: веруем, господи! Игде она, вашая вера?.. Вот я и просить хочу, Иван, штоб ты был на тем забегу моим болельшыком. А?
– О, я с превеликим удовольствием, отец.
– Ну, то добже! – потер ручки их всевышество и вдруг лукаво прищурился и со значением сказал: – А щас, Иван, ежели желаешь, могу поведать тебе тайну страшную, подслушал я ее надысь, когда Воландим суд чинил над твоею Любкою ды над женихом ейным Серегою. Тебе ж антиресно, я ить виждю.
Ну дык, слухай! Опосля, как ты был сбежамши из Золотовки, объявился в станице художник с гривою буйною в виде хвоста конскага, с гривою паче, нежели у маво Буяши ажно на плечи спадаюшшу. Што он там мазал-мулювал, сказать не можно, бо на холстах евонных один тольки етот… ну, яко ноне глаголют, потёк сознания. Штоб тебе понять – ежели мою карасиновую тележку, мою Мурсидесь на части разобрать ды все ето в кучу свалить, ды ишшо пакостию какой, навроде грязи болотной, обляпать, а поверх кучи око крывое, весьма мерзостнае прыстроить – оно и выйдет. «Любов донской казачки» та картина называлася. Намедни, ишшо тольки в станицу стопы своя навостряючи, сей муляр товарышам сказывал, што, дескать, простой народ всенепременно ево пойметь, простой народ чуйства глыбокия чуйствуить, душою чистою воспрымаить.
Стояли казаки вкруг того шидевра и сумлевалися… И только Любка, более на муляра, нежели на шедевру ету взиравшая, объявила...
...– Желаю! – сказала Любка. – Желаю этую Любовь в доме моем иметь.
Художник, поощрительно улыбнулся.
– А знаете ли вы, девушка, какова цена этой картины?
– Про цену, мил человек, договоримся, – отвечала Любка, томно всем телом потянувшись. – Только ведь надо и место выбрать на стенке. Мы тут, хотя и деревенские, а понимаем: свет, он же правильный должен падать. Так что, товарищ художник, видно придется вам самолично и место определить и картину у меня на стене пристроить.
И пошла Любка, нисколько не сомневаясь, прочь.
Вокруг станичники цокали языками, глаза вылупливая на невиданную живопись, и солидно качали головами: «Дак тут железа на цельный трактор, поди… А може ишо и на прицеп...»
Обмотав картину рядниной, художник поспешил следом за Любкой.
Серега, сумрачно все это со стороны наблюдавший, вытянул из кармана флягу, отхлебнул из нее добрый глоток, догнал живописца и зашагал рядом.
– Никак глянулась девка? – спросил он, усмехаясь недобро.
– Девушка? – повернулся к нему художник. – Верно, девушка симпатичная… Но понимаешь, друг, мне только место для картины выбрать...
– Ну, место – это ты выберешь… – Серега вновь приложился к фляжке. – Однако запомни, оно мое, понял?
– Понима-а-аю, – многозначительно протянул художник. – Но ты не волнуйся, такого интереса у меня нет. Вот повешу картину...
– Как это – нет интересу? К Любке-то? Ну, ты не прав, мужик! Ты чё, не разглядел, што ль? Али обидеть решил?
– Слушай, приятель, у меня совсем другие здесь интересы. Чего ты завелся? Да не интересует меня твоя Любка.
– Ах, ты так?! Ты чё, заезжий, в душу решил плюнуть? Как это: Любка и не интересует?
– А так! Другие у меня интересы.
– Ну, это ты потом… насчет интересу, ежели сразу не разглядел. Только я ждать не буду. Я, паря, щас за ружьем схожу, чтоб чего такого не вышло. Ежели что – застрелю, так и знай. Вот щас только схожу, а ты тута пока сам разбирайся со своим интересом.
Любка уверенно вышагивала впереди, ни разу не оглянулась.
Серега быстро, но неверно перебирая ногами, свернул к своему дому. Там он снял со стены новое, двуствольное, ружье, сунул в карманы несколько патронов и пустился в обратный путь.
«Отчего же такое выходит? – путано размышлял он. – Уже и свадьба назначена, а Любка… Што я, Любку не знаю!.. Сколько уже их перебывало-то? Никола с Кривого Рога… Петька с Ростова, Тарас с Вёшек, Валентин с Питера… И этот... Иван… Теперь ишо и художник, тоже с Ростова… Интересу у него, вишь ты, не имеется. До Любки! Хм! Да только за это удавить гада… Ну все! Кончилося моё терпение! Сегодня!!! А то ж потеряю я Любку… А я ж так ее люблю. И она, стерьва, говорит – любит. А то бы давно уже прибил… Ну, все! Сегодня, если што – прибью! Сегодня! Или не видать мне Любки…».
Приняв такое окончательное решение, Серега вытянул из кармана флягу...
Стемнело. В окошках Любкиного дома вспыхнул, а вскоре и погас свет. Там злобно взирал со стены мерзкий глаз, пристроенный на груде металлолома. На столе неприбранные стояли стаканы с остатками вина и закуски всякие...
На широкой Любкиной постели, то тут, то там вспыхивали во тьме и тут же гасли смурные Любкины глаза, куда более привлекательные, нежели это пакостное око на стене. «Любовь донской казачки». Да-а. Любовь донской казачки наличествовала во всей своей разрушительной красе, только бурый холст на стене был к тому не причастен.
Причастен был Серега. Его взлохмаченное заплаканное лицо явилось в распахнутых створках окна, и серая сталь ружья мрачно блеснула в луче косого лунного света.
– Ну, прощай, Любка! Прощай, стерьва! Прощай, моя любимая, моя единственная...
Грохнул выстрел, и сразу – второй… И теперь уже никто не шевелился в простынях на кровати. Серега обстоятельно перезарядил ружье, тщательно прицелился в холст – на месте нехорошего глаза образовалась черная дырка.
Слезы высохли на лице Сереги, глаза засветились тоской и победой. Он приставил ствол к виску и… канул в небытие...

...– Здравствуй, Серенький, – услышал он печальный Любкин голос, похожий на эхо, на отзвук далеких бархатных и неистовых громов любви, разносящихся в вечности. – Здравствуй, милый...
– Любка...
– Вот мы и вместе, Серенький. Эх, ты! Добился ты своего. Теперь вижу: видно, только тебя любить и стоило… А теперь, уж, верно, навсегда.
Они обнялись и стояли, рыдая от горя и, быть может, от счастья и заглядывали друг другу в глаза, ища ответов на новые, неясные вопросы...
– Навсегда! – прогремел над ними голос Воландима. – Ты, казачка Любка, плоть свою, свою дикую чарующую плоть навсегда утратила. И гостей больше не будет. А ты, Серега, в своей глупой, но такой великой любви – тоже бесплотен будь. На то это место и зовется Исподней. Пребывать вам отныне здесь. Она твоя навеки, казак!
– Моя-а-а! – судорожно выдохнул Серега, который только эти последние слова и услышал, страстно на Любку взглядывая. – Ничего более этого не желаю… Моя навеки...
– Кто ты? – спросила Любка, стрельнув лукавым глазом. — Кто ты таков, казак?
– Я? – усмехнулся черный князь, – да просто – Воландим.
– А не заглянешь ли, Воландимушка, к нам на огонек. Иной раз...
Бесстыжая Любка, даже обнимая Серегу, шевельнула игриво бедром. Или тем местом, где минуту назад было потрясающее ее бедро.
– Любовь, – неопределенно пробормотал Воландим. – И это тоже любовь...
В доме кровать была устлана белоснежными сверкающими простынями, и не было ни малейших следов художника, не было на стене и простреленного холста.
А снаружи, у открытых створок окна жадно обнимал свою Любку Серега. Но, если следовать фактам, то были обнимающиеся скелеты.
Воландим поднес к губам мундштук саксофона – понеслась, сотрясая Поднебесье, странная, чарующая и, одновременно невыносимо тревожная песнь, поселяющая в сердцах и любовь, и сопутствующее ей тайное сомнение...

… А в отдаленном уголке Занебесья, на карте обозначенном «Тау-Аванг», совершенно потерянный художник из Ростова-на-Дону, тщетно отбивался от приставаний некого неимоверного существа, состоящего из ржавых железок, каких-то стержней, шестеренок, обляпанных грязью. Вверху этого существа сиял призывно кривой единственный глаз. Существо неуклюже хватало живописца за разные подвернувшиеся места, издавая при этом нежные стоны, весьма похожие на Любкины. Эти стоны художник еще помнил. И, вероятно, будет помнить всегда. А потом и возненавидит.
Если существу удавалось ухватить ростовчанина, тот вопил благим матом, но существо ничуть этим фактом озабочено не было, оно себе размеренно и механистически стенало и стенало, одаривая художника неистовой «Любовью донской казачки» ...
Здесь не слышна была песнь Воландима.
Которая еще долго звучала в моей голове и тогда, когда я, то ли после сна, то ли отвлекшись от грез, наваждений или фантасмагорий снова оказался в мире вещей обыденных и более или менее привычных. Но было это уже после удивительных скачек, на которых, по просьбе старичка, я побывал в качестве зрителя и болельщика, и букмекера. И свидетеля неслыханного триумфа их всевышества.


(Рассказ о неслыханном триумфе Старичка следует)


(Опубликовано 03-Jun-17)   Отзывы: 5
Ссылка: http://kotlet.net/article.php?story=20170602130011787
Котлеты и Мухи: Начало  |  Автопилот: следующее!