Сайт закрывается на днях... Со дня на день...
STAND WITH
UKRAINE
21 - полное совершеннолетие... Сайт закрывается. На днях. Со дня на день.
 Добро пожаловать!  Регистрация  Автопилот  Вопросы..?  ?  
   
  НачалоАвторыПроизведенияОтзывыРазделыИтогиПоискОпросыНовостиПомощь   ? 
Вход в систему?
Имя:
Пароль:
 
Я забыл(а) пароль!
Я здесь впервые...

Сводки?
• Станислав Шуляк
Общие итоги
Произведения
Авторы
 Кто крайний?
algon

Поиски?
Произведения - ВСЕ
Отзывы - ВСЕ
 Станислав Шуляк
ВСЕ от Автора
Произведения Автора
Отзывы Автора

Индексы?
• Станислав Шуляк (20)
Начало
Список разделов

Кто здесь??
  На сервере (GMT-0600):
  17:34:56  02 Feb 2023
1. Гости-читатели: 19

Русское народное порно
06-Mar-16 16:05
Автор: Станислав Шуляк   Раздел: Эротика
роман-соитие (18+)

1


— Замысловатое объявление! — вздохнула женщина, тщательно изучив мои расскакавшиеся востроногие словеса на бумажном клочке.

— Ещё бы не замысловатое, любезная Анна Львовна, — подтвердил я. — Это вы удивительно справедливо приметили. Но надеюсь, это не послужит помехой? Хотелось бы непременно такой текст… — молвил ещё с некоторым беспокойством. Не приведи бог, чтоб сокровенное моё предприятие, чтоб милое моё мракобесие с первого своего шага пошло не по задуманному.

— Какие у нас тут студии? — развела ещё руками. — Откуда?

— Сам удивлен и не знаю подробностей. Лишь выполняю данное мне поручение.

— У нас — и кино! — делая пометку на бумажном клочке, сказала женщина.

Анна Львовна — птицевидная дамочка тридцати двух лет, мать-одиночка пигалицыного росточка; я знал её немного, поскольку приходил не так давно в редакцию с объявлением о продаже последней своей коровушки с телёночком. Всего же некогда было у меня их четыре (коровушки), это ежели не считая двухлетнего быка, коего я продал раньше. Выручкой за всех шестерых я распорядился с толком, в соответствии с планом. Но об том позже, милые мои.

«Новая студия приглашает сногсшибательных юношей и юниц шестнадцати-восемнадцати годков от роду — и никак не более того — на съёмки эстетического кино человеколюбивого содержания за некоторое неброское вознаграждение. Отбор по результатам собеседования. Некрасивым просьба не беспокоить: всё равно не подойдёте, а времени жаль — уж не обессудьте, драгоценные. Записываться по телефону…» — было объявление. Телефон, понятное дело, прилагался.

— Может, и для меня небольшая какая роль сыщется? — несмело любопытствовала Анна Львовна. — Никогда в жизни в фильме не снималась. Даже не знаю, как это делается.

На миг вообразил себя демиургом, вершителем и даже полковником и легионером.

— Не могу за тех отвечать, — сказал я, — но они были категорически настроены на непомерную юность и телесную смазливость, в просторечии прозываемую красотой.

— А роль матери главного героя? Или героини? Есть же там главные герои? Или старшей сестры?

— Не могу знать, — настаивал я.

Мысль об Анне Львовне показалась мне неприличной. Что эти старухи о себе воображают! Я, положим, тоже не юноша, но я — другое дело. Обо мне нечего и говорить. Я, может, вообще не человек, а какая-то престаревшая ложная отрыжка, самородная рухлядь, оплошливый реликт.

— Ладно, это я так!.. — сказала женщина. — Просто обидно: у кого-то праздник, кто-то в кино снимается…

— Да, праздник.

— Объявление в среду выйдет, — сухо сказала она. — Послезавтра.

В среду так в среду — это даже раньше, чем я ожидал. Но я готов и к тому, чтобы оно вышло хоть сегодня.

Улица встретила меня блистанием нашего беззастенчивого майского солнца. Городишко будто зажмурился и взирал на насельников своих вполглаза. На меня он не взирал вовсе. Я ему платил ответной монетой презрения и многих задних мыслей. Подлинных же моих мыслей ему не следовало знать. Городишки и мысли несопоставимы.

Возле моста я постоял минуту-другую. Дерева с молодыми шевелюрами уставились здесь рядком да ладком, горделивые словно заглавия. Спешить мне было некуда, сердце же моё стукало. Прежде мне не приходилось быть верховодой и главарём — и как вдруг я теперь оными сделаюсь! А если не сделаюсь, разве не рухнет моё нынешнее начинание, моя подспудная махинация? Да и хватит ли мне языка для обуздания молодых наглецов, коих я положил всячески привечать? Не спасует ли, не умалится тот, не окажется ли куцым, малахольным да тонкошеим? Не зазмеятся ли в нём двусмысленность и пошлость? Не проступит ли сальная подоплёка? Впрочем, что пошлость! Пусть разливается она нумерованными валами, возмутившимися пойменными водами да беспредельными потоками! Пусть нагнетается приливами и паводками! Пошлость — лучшее украшение языка, его счастливая начинка и незаконная бижутерия. Пошлость, пошлость! Ей никогда не смутить и не покоробить меня! Ей не образумить и не остановить меня! Какой-то там пошлости!.. Какого-то там меня!..


2


Весь вторник — стыдно признаться — я репетировал. Я воображал каверзные фразочки, те, что могли прозвучать, и учился их парировать. Я оттачивал находчивость. Дом мой изнутри блистал после недавнего ремонта и рьяной уборки — здесь подкопаться было не к чему. И всё ж я не был спокоен. Спать лёг смурной, почти в ужасе. Ещё можно всё отменить, соображал я. Например, выключить телефон, и пусть пропадёт всё пропадом — планы, расчёты, артикулы, сигнатуры, сублимации и поползновения.

В среду встал засветло и ходил из угла в угол. В газету больше не пойду, твёрдо решил я. Даже если она не выйдет, или телефон напечатают с ошибкой, как у нас нередко случается, всё равно я не стану разбираться. Посчитаю свершившееся за фортуну и успокоюсь навсегда. Буду жить тихо и смирно, поедать себе скромную зелияницу, попивать вертлявый, простонародный квасок да дерзкую, промозглую водочку. Припасы мои позволяют. Уж просуществую себе как-нибудь остаток дней, более не желая переменить ничего в моей гнилоумственной, бессимптомной жизни, не замахиваясь впредь ни на какие богоизбранные мануфактуры.

К обеду, когда газета уж точно должна выйти, у меня не было ни единого звонка. Может, всех отпугнул мой стиль, поедом ел себя я. Люблю себя есть именно так. Ведь, вправду: стилю не следует быть ни рытвинным, ни ухабистым. Ни холмистым, ни пригорочным. Но лишь умытым, изящным, напомаженным, коленкоровым. Блистательным и благородным.

И тут вдруг карманный мой телефон задрожал на столе, затренькал свой козлиный мотивчик. То ли из Моцарта нам что-нибудь, то ли из Таривердиева кусочек — в мотивчиках я не разбираюсь. Я и в музыке-то не очень…

— Это у вас кино снимается? — услышал я голосок, сразу меня настороживший. — А я хочу в нём запечатлеться!

— А кой тебе год, милая? — прянично спросил я.

— Двенадцатый, — ответствовала девица. — Одиннадцать совсем полных лет и ещё два частичных месяца.

— Ну, тогда приходи через пять совсем полных лет. Можешь даже без двух частичных месяцев.

— Через пять лет вы уже ничего снимать не будете.

— Как знать, золотце, — возразил я. — Наше кино вечно востребованное. И не я, так другой кто-нибудь…

И сбросил звонок малолетней сей претендентки.


3


Но тут же позвонили ещё. Первым делом я выспросил возраст. Оказалось: двадцать один год. Я снова был неумолим. Этого созревшего, спрямившегося человечества нам никак не надо было в нашем восхитительном начинании, в нашей сверхъестественной мерехлюндии.

И вдруг телефон мой словно взбесился. Покуда я разговаривал с одной, тут же ко мне пыталась пробиться другая. Звонили и юноши, хотя числом порядком поменее. Я ликовал и сбивался с ног, вернее, со счёта. За три часа мне позвонило около восьмидесяти соискателей. Если возраст был подходящ, я непременно спрашивал: а хороша ли ты собой, милая? Или — хорош ли ты внешне, юноша? Отвечали по-разному. Кто-то был самокритичен, и таких я без колебаний отсеивал. Кто-то отвечал: да-да, хорош (хороша), ну, так, ничего себе, и оным я назначал рандеву или… тьфу на вас!.. кастинг. Или — опять тьфу!.. собеседование с элементами кастинга. В общем, мне надо было на них посмотреть.

— А что с собой брать? — спрашивали меня. — Может, паспорт да четыре фото?

— Сама приходи, милая, — ехидственно и квазинародно возражал я. — А я не отдел кадров и не миграционная служба какая-нибудь. Трудовой книжки тоже не надобно. Впрочем, фото в купальном костюме, пожалуй, будет приемлемо и даже поспособствует отчасти. Если имеется, конечно.

Юношам я ответствовал в том же рассудительном духе.

В общем, собирал я сию молодую, многозначную, животрепещущую поросль на другой день с десяти часов утра и до шестнадцати, поврозь, когда кто сможет, без точного времени. Если встретят других соискателей — чтоб ничего промеж собой не обсуждать, всем наказывал я, и догадок дурацких не строить. Всё в своё время узнают. Я так и говорил им всем: «Догадок дурацких». Когда придёте, телефоны карманные свои чтоб выключили, а дощечки эти ваши электронные, (знать не хочу их прозваний) в которых вы сидите с утра и до ночи, чтоб даже с собой и не брали, ибо прогоню без жалости, присовокуплял ещё я.

К вечеру я и сам выключил телефон.

А какие ещё, по-вашему, догадки, ежели не дурацкие? Сами-то сообразите! Ну, вот то-то и оно!..


4


День был не день, а так себе — какая-то неуёмная вешняя сволочь. Во дому же моём свершалось великое. Хотя покамест его трудно было распознать таковым.

Я подглядывал через занавеску: собираться стали утром часов этак с восьми. Понемногу толклись на участке, боками мои густолиственные вишнёвые дерева околачивали, в дом не пёрлись — робели, что прогоню. Я и впрямь, впрочем, не пощадил бы.

Хороши ли были они — через занавеску не разглядишь. Но молоды точно. Собралось их штук близ пятнадцати — полуоперившееся племя, кто-то из них громко кричал для утреннего часа, спорили из-за очереди, пришлось начать пускать в дом прежде времени, чтобы чего-то у меня не разнесли.

Хотя, если б и разнесли, я бы сильно не переживал: ибо до всяческой частной (и даже общественной) собственности равнодушен. До идей же своих охоч. В умыслах своих жаден и лихорадочен. Вот уж таков я во всей красе (и во всём безобразии), ничего здесь не попишешь.

Первой на кастинг ко мне прорвалась… толстуха.

— Что такое? Нет! Зачем это? Я же просил!.. — простонал я. — Нет-нет, уходи скорее!

— А мне все говорят, что я обаятельная, — смутилась та. — В прошлом году в театральное училище поступала, только не поступила, а лет мне всего семнадцать.

Врала, врала подлая насчёт семнадцати лет. Наверняка все девятнадцать, надо было мне всё-таки с них паспорта спрашивать.

— Ладно, милая, ты уходи, — примирительно говорил я.

— А можно, я вам басню прочту? — крикнула она.

— Не надо никакой басни.

Но она всё равно прочитала. «Ворону и лисицу», какую ж ещё (сочинение господина Крылова)!.. Попеременно превращаясь то в нахальную, пронырливую лисицу, то в глуповатую, напыщенную ворону, то в шмякнувшийся на землю сыр. Лишь после басни мне удалось выставить толстуху. Она хотела ещё сплясать что-то разбитное и развесёлое, но этого я уж ей не позволил.

Устал я после неё одной, как после двадцати обычных соискателей.

Потом вошла-впорхнула башкирочка шестнадцати лет, звали её Гулей. Гулькой. Гулечкой. Прехорошенькая! Птицеименитая! Вся из себя декоративная, раскосенькая, маленькая, подвижная, вроде мартышечки. Волосы чёрные, гладенькие, блестящие, глазки тёмные, бесенятские.

Я хищно разглядывал эту славненькую обезьянку. Велел ей походить, станцевать, обсмотрел всю сзади, с боков — ни малейшего изъяна! Эк их господь устраивает в юности!..

— Что ж, — со вздохом сказал я, — мы возьмём тебя, пожалуй…

— Правда? — радостно завопила та.

— Только и ты, милая, помоги мне немного, а то мне самому не уполномочиться в русле гуманности и домодельной юрисдикции, — витиевато продолжил я.

— А что надо делать?

— Ты не уходи, ты ещё здесь побудь — за старшую у меня сойдешь. За правопорядком моим последи! Чтоб не орали на дворе, не шумели. Чтоб кому скажу уходить — уходили сразу, а остальные по одному в дом заходили, когда позову! Кино вообще дело деликатное — тишину любит. Управишься?

— Конечно, — даже немного подскакнула она. — А можно мне им сказать, что меня взяли?

— Можно, — кивнул головой я.

Следует признать, обезьянка правопорядок навела быстро. Егоза такая! Уже не шумели по поводу очереди. В зал ко мне входили тихо-тихо — юницы и юноши — вся эта разнородная генетическая моложавость. Первые были застенчивы и заглядывали мне в рот. Другие же держались пободрее, некоторые даже позволяли себе острить. Но это ничего, это для смелости. Я понимал.

Юноши ныне часто острят. Другого же они ничего не умеют.


5


И ещё пришла… она. Она, она!.. та, быть может, ради которой и было затеяны всё наше судопроизводство, весь наш неистовый волюнтаризм и изящные погремушки. Сванова Лариса. У меня даже сердце на минуту заболело при виде нагрянувшего ко мне чуда.

Шесть недель назад она вдруг стала мисс нашего замурзанного городишки, нашего подлого Гражданска, её портрет в короне победительницы — богини, богини, невероятной, ослепительной, статной, гордой, виолончельной и лебединой! — напечатали на первой полосе районной газетёнки.

В конкурсе писаных красавиц она победила будто играючи, никто даже и близко не мог подступиться к ней. И оттого я теперь возносился в надскальные выси и низвергался в бездну на головокружительных качелях, в диапазоне промеж триумфом и отчаяньем: с одной стороны, она — сама она! — ныне стоит предо мной, с другой же, ей нет даже сколько-нибудь внятной альтернативы. А я в такой альтернативе нуждался. Иначе всё предприятие, в которое вложено столько средств и трудов… чёрт! Чёрт!..

Она и держала себя теперь не так, как все соискатели.

— Вы мне написали? — спросила меня эта лебедица, эта совершенница, эта роскошная заноза и зазноба.

— То мои ассистенты и прочие приспешники, я даже не знал ничего, — смущённо ответствовал я.

Красавица моя лишь усмехнулась.

И правильно, что усмехнулась. Ибо позавчера, к ночи ближе украдкой собственноручно в почтовый ящик богини опустил с лобызанием личное приглашение сниматься в фильме, заключённое в изящный конверт с каллиграфически выписанными словесами. Адрес её я разузнал сразу после конкурса, натурально проследив за ней на улице прямо до парадного. Она меня тогда, разумеется, не заметила. С чего бы ей, собственно, заметить меня? Я бы на её месте тоже себя не заметил.

Газету же она, должно быть, вовсе не читала. К чему вообще красавицам газеты читать! Поди удивилась, придя и увидев столько гнусного соперничества!

— Ну, так что, я принята? — спокойно спросила она.

— Принята, принята, сногсшибательная! Принята, помрачительная! — заторопился я. — Теперь завтра к девятнадцати часам приходи сюда — все отобранные соберутся посмотреть друг на друга ещё раз, и мы об нашем кино совокупно рассуждение поведём.

Так сказал я.

— А со сценарием ознакомиться можно?

— Что ты! Что ты! — замахал я руками. — Этого даже тебе не положено. Строжайший секрет! За семнадцатью печатями! Завтра приходи, милая! Будет тебе и сценарий, будет и кино!

— Хорошо, я приду, — сказала она и вышла.


6


Чёрт, чёрт! С каким изяществом, с каким блеском она поддела меня, окрутила и выкрутила. На что мне все прочие, если она будет со мной? Но нет, нет, прочие мне тоже необходимы!

Я продолжил мой — тьфу! тьфу! — кастинг. Теперь я вёл его ещё циничней и бесцеремонней. Ещё подлее и безжалостнее. Немало слёз девичьих было пролито в сей день отвергнутыми соискательницами. И правильно, и пусть льют! Пусть себе ревут и рыдают! И волоса страдательные на себе ретиво прореживают да искореняют.

В итоге во «второй тур» у меня прошли трое юношей и девять юниц, от шестнадцати до восемнадцати лет. «Золотая дюжина», окрестил я их про себя. Всем я назначил на завтра, на одно время. Мордашка милой обезьянки моей была покрыта бисеринками пота, когда я отсмотрел последнюю кандидатку, и юная помощница моя пришла сообщить мне, что больше никого нет. Смотрела же она по-прежнему живо и довольно. Я поблагодарил Гулечку за содействие, угостил заранее припасённым мороженым, да и отправил себе восвояси.

— А скоро эти приедут? — несмело спросила она, прощаясь.

— Какие?

— Ну, которые нас будут снимать…

— Скоро. Уже, можно сказать, что приехали.

— Завтра?

— Пожалуй, и завтра. Это как посмотреть.

— Ой, скорей бы! — шепнула она. — Уже так хочется.

— Да, — сказал я.


7


На другой день Гулечка прибежала сразу после обеда, как я ей велел. Я подсунул ей книжку и усадил читать на веранде. Заодно следить за правопорядком. Последнее оказалось нелишним. Пришло несколько вчерашних отвергнутых, чтоб вновь попытать лихую, одногорбую свою судьбинушку. Пришли и те, кто вчера не был. Обезьянка выпроводила и тех и других. Лихо выпроводила, даже у меня самого так бы не получилось.

Книжку я ей нарочно подсунул дурацкую, какого-то там Кафку, моя раскосенькая красавица изрядно мучилась, ту читаючи. Я видел это. Видел, ибо подглядывал. Сидел в кабинете и наблюдал за Гулечкой через одну из электрических камерок слежения, во множестве секретно натыканных мной по дому во время ремонта. Но об том знать никому не положено. Я и вам-то, может, сообщаю напрасно.

Иногда я барственно выходил на веранду.

— Вот, умница, что читаешь, — говорил, гладя её по голове. — Не то, что нынешние бестолочи, что сутками сидят в дрянных социальных сетях. Мозги себе высушивают.

— Я тоже сижу, — тихо говорила она.

— Сейчас-то не сидишь, потому и умница. Как книжка? — спрашивал ещё я.

— Ничего, только скучно, — доверчиво отвечала она. — И ещё тут пишут про то, что не бывает.

— Всякое бывает, милая, — возражал я. — Иногда даже и такое, что невозможно.

— Если б невозможное случалось, мы бы сделались другими, мы бы стали шире и беспощаднее.

— Ой, не дай бог нам стать такими, как ты говоришь, — говорил я ей, выходя.

Кажется, я понемногу её приручал. И так же приручить мне предстояло всех остальных.

К семи часам подтянулись званые и почти уже избранные. Обезьянка впускала их в дом, рассаживала в зале и наказывала сидеть тихо.

Наконец, заявилась Лариса. Сердце моё сжалось. Зал же будто озарился.

Лариса села на скамью. Босая, как все остальные. «Разувайтесь! В доме чисто», — наказывала моя помощница всяк сюда входящему.

В ней, в богине, не было ни малейшей заносчивости. Даже старшинство моей обезьянки она принимала как данность. Негромко спросила у Гульки, нет ли каких-то известий о приезде съёмочной группы. Та серьёзно отвечала, что, возможно, сегодня появятся.

Я большебратственно и неотрывно взирал на Сногсшибательную. О, если бы сегодня всё разрешилось! Если бы всё получилось! Я приблизил изображение. Рассматривал это удивительное лицо!.. Хотелось сидеть и смотреть, только сидеть и смотреть!.. И ничего более!.. Хотя от чего-то большего, разумеется, всегда нелегко удержаться!..

Мест всем не хватило. Парни — их было трое — стояли у стеночки, девчата сидели. Так распорядилась мартышечка. Сама она тоже стояла.

Я собою гордился. Хороши были все — каждый по-своему. Я собрал самый цвет городишки, самую его пыльцу, самую его красоту, самую эссенцию, самую позолоту. Другой бы попробовал сделать то же, так непременно бы претерпел неудачу, это уж точно. Теперь задача моя — их всех удержать!

Я потомил их немного, решительно погасил монитор и вышел в зал.


8


— Внимание на мой голос! — прежде всего сказал я и сотворил на лице своём этакий студенистый оскал, этакое прохладное заливное блюдо. — Вы все меня уже видели, теперь видите сызнова, — ещё сказал я, — и вот приспело время нам всем познакомиться, а потому здравствуйте!

Юницы дружно поднялись. Как школьницы в классе. Да они все, собственно, и были школьники и школьницы, последнего или предпоследнего класса. Кто-то учился в профлицее нумер два, скудной достопримечательности нашего куцего, бесноватого городишки.

И она, она — Лариса! — также стояла передо мной!

— Сидите, сидите, — махнул рукой я. — Итак, кто не знает, звать меня Саввой, фамилия у меня горделивая: Супов, а вот отчество подгуляло немного: Иванович. Тьфу на такое отчество, скажу вам я! — сказал я. — Впрочем, мы здесь собрались не чужие отчества обсуждать. А собрались мы снимать кино! Не правда ли, драгоценные?

Тут Ослепительная, Ангелозрачная сделала небольшой жест, повела этак плечом, что ли!.. С некоторою такою детальностью. С некоторыми скрупулёзностью и вещественностью. Я мигом запнулся.

— Савва Иванович, — сказала Немыслимая, — а студия сама где находится — в Москве или Питере?

— Всё скажу, красивая моя, — густоголосо ответствовал я. — В своё время. Студия… — я немного сбивался и сам понимал, что сбиваюсь. — Она ещё пока не слишком известна и без достаточных денежных средств, хотя некоторые всё же имеются… но фильмы её смотрят… будут смотреть тысячи, а потом миллионы. И всё благодаря вам. Ну, и мне тоже немного. Из-за того, что вас собрал здесь, в этом доме. Вы-то поди думаете: вот снимем мы наше кино и все потом разбежимся, как будто не знаем друг друга? Но нет, мы вместе снимем один фильм, потом другой, пятый, десятый, даст бог, снимем и сотый… пусть они будут и небольшие… вроде этюдов… и никуда разбегаться у нас точно не будет намерения…

— А когда первый съёмочный день? — крикнул стоящий мальчик.

— Скоро, — ощетинился я. — Вы, хотя молодые, но сами видите, какой у нас империализм на дворе делается. При империализме кино обычно процветает, а у нас оно процветать никак не хочет, но — напротив: само не живёт и лишь мучается. Не то, не то! — немного даже прорычал я. — Это вы меня сбиваете, и оттого я говорю тщетно. А не надо говорить тщетно, надо говорить предвеличественно и золотословесно.

— А про что кино будет? — пискнула вдруг мартышечка, но потом, перепугавшись, что снова сбила меня, виновато зажала рот ладошкой.

— Про любовь, черноглазка, про что же ещё! — приветливо бросил я. — Есть ли разве предмет важнее и значительнее? О, кино наше будет откровенное, очень откровенное, — приосанился я, прямо как мачта какая-то. — Скажем, в одна тысяча девятьсот шестьдесят седьмом году Луис Бунюэль в своей не слишком приличной «Дневной красавице» крупным планом показал целлюлитную спину Катришки Денёв, которую дурни французы отчего-то полагают такой уж прям раскрасавицей, и весь мир — дурак! — тогда восхитился!.. Спиной этой самой восхитился! Спиной целлюлитной, хотя он полагал, что самой Катришкой. За эталон красоты даже принял. Ну, не дурак ли, скажите по совести! Или другой пример! Любочка Орлова или Люсенька Гурченко… их тоже когда-то полагали эталонами красоты да женственности, а заставь-ка их сняться в кино откровенном, хоть бы даже и обнаженными и чтоб кричать и стонать надо было бы, ножки прекрасные раздвигать, да отдаваться — тут-то вся ихняя актёрская фальшь, все дичь, хмарь, телятина и сатисфакция вылезли бы наружу! Примерцы-то мои, может, слишком ветхие и ни о чём вам, молодым, не скажут, но вы уж, милые мои, на слово просто поверьте!


9


— Нас будут снимать в порно? — спросила вдруг Лариса.

Это прозвучало как выстрел. Всё на мгновенье стихло. Летай теперь в здешней вечерней атмосфере самая мелкая муха дрозофила, её бы все непременно услышали. Дрозофил же по счастью не было. Дрозофилы повсеместно летать не обучены.

— Как уж так это звучит определённо! — с мыльною скользкостью, с шампуневым расточением сказал я. — Порно!.. Словцо-то ведь выбрали! Наши-то умственники да законники додумались и определяют порнографию, как «непристойную, вульгарно-натуралистическую, циничную фиксацию сцен полового акта и самоцельную детализированную демонстрацию обнажённых гениталий», — без запинки продолжил я. — Ну, так а кто же вас заставляет фиксацию-то эту самую производить непременно цинично? Производите любовно, трепетно, с состраданием да сопереживанием. Сами сначала гадости да мерзости куда-то натолкаете сверх краёв, а потом удивляетесь, что и выглядит-то и пахнет всё мерзостно да гадостно! А уж, когда речь идёт о законе, так, сами знаете, буква его порой поважнее духа его выходит.

— А можно без демагогии? — метнула вдруг молнию сногсшибательная Лариса. — Да или нет?

— Да! Да! Да! — ожесточённо крикнул я. — Или нет… — смиренно присовокупил я. — Захотите искать грязь там, где любовь, красота и счастье, будет вам «да!» А если трепет и нежность будете называть трепетом и нежностью, тогда «нет», «нет» и ещё раз «нет»! Выбор за вами!

Непреклонная, немыслимая Лариса восстала со своей скамьи. И ещё несколько юниц стали подниматься, зашевелились и юноши. Вернее так: задвигались все! Казалось, всё рушилось. Сказать ли, что я был в отчаянье? Что я был близок к тому? Но нет, я не был в отчаянье, я был напряжен. Все силы смысла своего старался я сбирать в кулак, я намерен был сражаться за своё кособокое предприятие, за мой изысканный оппортунизм.

— Думают, можно дурачков провинциальных и дурочек купить по дешёвке! — крикнула ещё Лариса. — Они только приедут из своих столиц — а тут уже все перед ними готовы расстелиться! А потом всякие старые извращенцы будут смотреть на меня в интернете и истекать слюнями!.. — тут она сделала паузу, будто призывая к всеобщему негодованию. И негодование действительно не заставило себя ждать: один юноша выбранился матерно.

— Да пошли вы! — снова крикнула Лариса, босая и прекрасная, и шагнула к выходу.

За Ларисой потянулись и остальные. Наверное, половина моей великолепной дюжины. Или почти половина. Я даже подумал: вот сейчас закрою глаза, а когда открою — в комнате останусь один. Даже маленькая моя обезьянка покинет меня.

Или обезьянка всё же останется? Бог весть, я не настолько хорошо знаю её. Я никого из них хорошо не знаю.

В прихожей шумно обувались, потом выходили из дома без лишних церемоний. Хлопали дверью. Будто считали её виноватой. Двери часто бывают виноватыми. Так полагают людишки. Сами двери так не полагают, естественно.

Я неприметно пересчитал оставшихся. В комнате были двое юношей и пять юниц.

— Кажется, нас стало немного поменьше, — спокойно сказал я.

Тут, кажется, забулькало что-то, зашумело, и младое да незнакомое, половозрелое племя начало вдруг… хохотать.

— Зато теперь место есть для всех, — весело сказал один юноша и уселся на прежнее место Сногсшибательной.

Прочие тоже расположились поудобнее. Так вот и начался мой «третий тур».


10


Значит ли это, что они теперь были совсем мои? Что они будут готовы делать всё, что бы я им ни предложил. Разумеется, нет. Наверное, кем-то руководило любопытство. В конце концов, ничего такого пока не происходило! Ну, сидим себе, болтаем о чём-то. Кто-то просто полагал излишним хлопать дверью и решил досидеть уж себе до конца. И уйти потом. Всё услышав. Такие тоже присутствовали несомненно. Мог ли я уже увлечь кого-то? Кого-то заинтересовать? Нет, я был далёк от такой мысли.

— Слишком она много о себе воображает! — кинула камешек в сторону ушедшей Сногсшибательной одна прехорошенькая юница.

— Напомни нам, красивая, как тебя звать, — ответствовал я.

— Тамара, а фамилия моя Шконько.

— А тебя, милый? — спросил я у усевшегося юноши. Голубоглазого, как собака хаски.

— Кладезев Василий.

— Васенька, Тамарочка, — удовлетворённо кивнул головой я, безвозвратно укладывая сии гипокористические наименования в свой заскорузлый мозг.

Начали представляться и остальные. Танечка Окунцова, Олечка Конихина, Сашенька Бийская, Гулькей Гареева (или попросту Гулечка), Алёша Песников — так прозывали членов моей «команды». Последний — Алёша — внешне был вылитый Игги Поп в самом бледно-зелёном своём юношестве.

— Много о себе воображает? — после переспросил я. — Я бы сказал по-другому. Ей просто… да и всем остальным… не хватило способности и готовности… к доверию. Что-то тебе кажется ужасным? Или возмутительным? А ты спроси у других, не делай поспешных выводов — и, может, ужасное покажется не таким уж ужасным. Или не таким возмутительным. А если ты встретишь прекрасное, так доверяй другим — поделись оным с остальными, пусть разделят с тобой радость от удивительной встречи! Но нет: мы разучились друг другу доверять, а значит, как ни крути, и любить тоже разучились. Итак, красивые мои, что мы с вами — мы оставшиеся — можем сделать для того, чтобы показать друг другу бесконечное доверие? Прямо здесь и теперь! Наше безграничное единство! Нашу любовь!..

Тут детки мои изрядно призадумались?

— Ну! Ну! — подгонял их я. — Что?

«Неужто никто из них не угадает?» — говорил себе я.

— Раздеться! — вдруг хмыкнул Васенька Кладезев.

— Верно, — хладнокровно сказал я. — Именно так.

— Раздеться? — удивились юницы.

— Принуждения никакого не будет, — жарко заверил их я. — И раздеться вам всем следует добровольно, спокойно, радостно. Нагота соединит, сплотит вас всех. Нагота — самое прекрасное, что есть у человека, да только тот сего не сознает, заплутавши в дебрях своих лживых цивилизаций и культур.

— Прямо сейчас? — спросил Алёша.

— В доме тепло, с улицы нас никто не увидит, — убеждённо молвил я. — Почему не сейчас?

Юницы переглядывались, не решаясь сделать первый шаг.


11


— А мне нельзя, я мусульманка, — сказала моя верная Гулечка.

— Жаль, моя хорошая, — скоропалительно сказал я. — Я рассчитывал и рассчитываю на тебя.

Обезьянка тогда расстегнула пуговку на кофточке и посмотрела на прочих юниц. Те всё ещё колебались.

— Ну, а вы, юноши? — хитроумно и иллюзорно спросил я. — Вы-то над чем призадумались?

Парни стали деловито раздеваться. Некоторое время было слышно только шуршание одежд, все молчали. Парни сняли рубашки, футболки, потом стянули и джинсы. Юницы тоже стали раздеваться несколько проворнее.

— Девчат, не бойтесь, это не страшно! — подбодрил их Васенька, стоявший в одних плавках. В серых спортивных трусах стоял и Алёша.

— А мы что, совсем раздеваться будем? — спросила Танечка Окунцова.

— Что говорить про «совсем», когда ты пока и «не совсем» не разделась? — возразил я.

— А я не знала, что раздеваться надо будет, я без лифчика, — подала голос Тамара. На ней был светлый топик, довольно тесный, и про лифчик-то я, положим, догадался.

— Ну и что? — сказал Васенька. — Представь себе, что ты на голом пляже, где все без лифчиков. — Так? — пихнул он под руку Алёшу.

— Ага, — солидарно хохотнул тот.

Тамара взглянула в мою сторону, будто ожидая поддержки от меня. Я же кивнул головой, соглашаясь с Васенькой:

— Верно. Действительно, представь.

И представил сам.

Представлять несложно: человечье воображение услужливо и подсказчиво, уклончиво и непроизвольно — таково оно у всяких двуногих. У прочих особей уж бог знает, каково!.. Посему прочие особи в рассмотрение не принимаются. С нас и одних человечишек — и то много!

— Допустим, мы разденемся, и что потом? — спросила Саша Бийская.

— Суп с котом, — ответил ей Алёша.

— Надо было раздевание на скорость объявить! — бросил неугомонный Васенька. — И приз — сто баксов.

— Не надо никакой скорости, — осадил я неумолчного юношу. — Надо чтоб вдумчивость была. И ещё осмысленность. Ну, и немножечко… трепет. А скорость… пусть она у дураков из Голливуда и прочего Пентагона будет!..

— Ну, это я так… — сказал Васенька.

— Конечно, «так», — согласился я.

Я смотрел на Гулечку. После некоторых колебаний она сняла кофточку, потом и блузку. Отчего-то виновато взглянула на меня и стала расстегивать юбочку. Сложена моя обезьянка была великолепна — плечи, живот, талия, бедра, коленки — всё точёное, юное, нежное. Всё крепкое, боевитое и упругое. До такого дотронуться — и то счастье!

— Есть доверие, есть, — встряхнул головой я, оглядывая прочих своих подопечных, — но только на сорок процентов. А надо на девяносто. Не говоря уж о ста. Как же кино снимать, при сорока-то процентах?! Никакого кино этак не образуется!..

Юницы, немного смущённые, стояли в трусиках и в лифчиках, одна Тамара стояла в топике. Парни разглядывали тех, и они тоже разглядывали парней.

— А дальше слабо? — снова хохотнул Васенька.

— Да тебе самому слабо, — сказала Сашенька Бийская.

— Да ладно, — сказал тот и стянул с себя плавки.


12


— Вот! Сие есть подлинное зветязьство, говоря по-старинному, или победа, по-нашему говоря, — торжествующе сказал я. — Поприветствуем самого смелого, самого мужественного из нас!

Мы все зааплодировали Васеньке. И ещё все его рассматривали. С головы и до ног. Рассматривали его худощавые мускулистые бёдра, его впалый живот, его изрядный детородный уд. Васенька улыбался, и тут вдруг калиброванный его девайс стал восставать. Юноша опустил взгляд, смутился, покраснел, хотел было прикрыться руками, но удержался и бросил только:

— Я не нарочно.

— Конечно, — сказал я. — Поприветствуем его ещё раз!

Все зааплодировали пуще прежнего.

Не только самому юноше, но и уду его заметным образом нравились такие общие приветствия.

Я подошёл к Васеньке, отечески приобнял его.

— Смотрите на него, смотрите! — крикнул я. — Ведь хорош?

Впрочем, уговаривать никого особенно и не приходилось. Ни одна из юниц не отворачивалась, не отводила глаз.

— А ещё… — сказал я. — Победителю — приз!

— Сто баксов? — спросил Алёша.

— Исполнение желания, — возразил я. — А желание это?.. какое у него сейчас желание?.. ну?.. не знаете?.. — тут я сделал паузу и сам же себе ответил: «Чтоб каждая из этих пяти красавиц… по очереди… нежно… трепетно… потрогала там у него… Ведь так?»

— Да, — едва не задохнулся от восторга Васенька. — Конечно.

— Что, красивые мои, преподнесём приз? — спросил я.

Юницы, сбившись в небольшое стадо, помалкивали. Но смотрели целенаправленно, весьма избранно и выразительно.

Тут у нас вышло нечто вроде церемонии. Взяв полуобнажённую Тамару за руку, я подвёл её к Васеньке.

— Коснись его, красивая, — иезуитски и безоговорочно сказал я.

— Можно. Не бойся, — поощрил её Василий.

Тамара, поколебавшись, осторожно потрогала пальчиками тёмную головку Васенькиного уда с проворно повысунувшейся на самом заметном месте склизкой прилипчивой капелькой.

— Отвечает! Чувствуешь, отвечает тебе? — сказал я.

— Да, — сказала юница. Пальцы оной непроизвольно коснулись капельки и слегка растёрли её.

Васенька, кажется, едва не помешался от эвдемонизма в это безотчётное мгновенье.

— Кипучий, ведь верно? — сызнова вопросил я, принуждая юницу немного продлить осязание.

— Да, — сказала юница.

— Всемогущественный?

— Да.

— И самонадеянный?

— Да, — в четвёртый раз вымолвила красавица.

То же самое потом я проделал с Танечкой. Васенька, откинув голову, прикрыл глаза и тихо постанывал. Уд его ответил и Танечке. Он всем отвечал. Таковы уды юношей.

Сашенька подошла сама, сообразив, что её очередь. Я её лишь напутствовал словом. Она потрогала хладнокровно. С сознанием собственного значения. И даже немного помяла головку пальцами. Василий аж задрожал от сего недвусмысленного действованья.

Васенькина капля иногда срывалась с уда на пол, и её место тут же занимала новая, столь же склизкая и поспешливая.

Олечка Конихина вся попунцовела, когда я подвёл её к Васеньке. Любопытство боролось в ней с застенчивостью (и ещё, должно быть, с какими-нибудь акциденцией, традесканцией и всяческой майтрейей). Она подносила руку к Васенькиному уду и отводила её (Васенька следил за робкой дланью юницы своими полупомешавшимися зенками. «Коснись, коснись», — умолял её он.). Потом всё же пересилила себя и потрогала головку пальцами.

— Интенсивный какой, — сказал я.

— Интенсивный, — жалко шепнула девица.

— И непреоборимый?

— Да, — ещё жальче шепнула она.

— Касайся, касайся! — стонал Василий. Он был весь красен. Та, как ей было сказано, сызнова касалась юношеского уда.

— Капитальный и обнадёживающий?

На этот раз её не хватило даже на шёпот, и она согласилась одними глазами.

Странное что-то произошло с Гулечкой. Она пресерьёзно позволила мне довести себя до нетерпеливо ожидавшего юноши. Я мягко направил её руку к искомому предмету, Гулечка обхватила пальцами нерушимый Васенькин уд, и тут мгновенная судорога пробежала по её телу. Казалось, хорошенькая обезьянка хочет прямо теперь затолкать эту твердостенную чуждую юношескую принадлежность в себя, буквально, напрыгнуть на оную. Хотя это длилось менее секунды, Гулькино движение заметили все. Она увидела это, отошла от Васеньки и отвернулась.

— Ещё! — простонал юноша, поняв, что сладкая процедура закончилась.

— Погодь, — возразил я.


13


Васенька посмотрел на меня. Как-то этак подпочвенно. Как-то так разорённо.

— Ты ведь доверяешь мне? — спросил я его.

— Да, — сказал бедный мальчик.

Тут Алёша быстро стянул с себя трусы.

— Я снял всё, а можно и мне то же? — выпалил он.

— И ты погодь, милый, — возразил я маневренно. С этаким руководственным назначением.

— А что?

Я поворотился к остальным. Как мастер злоключений какой-то.

— А вы все доверяете мне? — спросил я.

— Да, да, — нестройно заголосили юноши и юницы.

— Так может, мы теперь возьмём да снимем наше первое кино?

— А съёмочная группа? — удивлённо спросила Танечка Окунцова.

— Да вот же она, — усмешливо и победительно сказал я, обведя рукой всех в зале.

— А студия, камера? — не унималась она.

— Камера за стенкой стоит давно наготове. А студия… везде: и здесь, и в гардеропной (она же аксессуарная), и в спальной, и на веранде, и в мезонине. Всё для вас, красивые мои! Только в кабинет мой вам вход закрыт.

— Так это вы здесь самый главный, стало быть? — удивлённо спросила Тамара Шконько.

— Нешто вам питерские аль московские милей? — кротко заметил я.

— Нет. Я только спросила.

— Так что же, согласны? — продолжил я.

Согласны были все. Для них это была ещё шутка, была игра. Взрослая, но всё-таки игра.

— Интересно вам это? — спросил я. — Сниматься в кино…

Им было интересно, они кивали головами, слышны были беспардонные одобрительные возгласы.

Я повёл их в спальную комнату.

— Но учтите… — фарисейски и тлетворно сказал я, заградив им вдруг путь, — вам в одежде на съёмочную площадку входить запрещается! А то, что на вас, это — одежда.

— А вам можно? — находчиво спросила Сашенька Бийская.

— Мне можно.

Оба юноши давно были нагими. Юницы же… под влиянием момента теперь почти не колебались. Не прошло и десяти секунд, как все лифчики и все трусики полетели на пол. Юноши и юницы сызнова смотрели друг на друга, будто бы знакомясь. Васенька противуположный пол, буквально, пожирал глазами, и казалось, готов был наброситься с целью насильственного разбойничества и сугубого попрания беззащитности. Алёша в том же направлении позыркивал несколько сдержанней, но тоже устремлённо. Заметно смущалась Олечка Конихина. Даже обнажившись, она плотно прикрывала руками грудь и лоно.

— Что, милая? — спросил я.

— Савва Иванович, — дрожащим голосом (тоном переполоха) сказала она. — Я, наверное, не подойду, у меня ещё не было ничего такого. В смысле, никого…

— Ахтунг! — дурашливо крикнул Васенька. — Среди нас девственница.

Сердиться на него было решительно невозможно.

— Ты подойдёшь, подойдешь! — никак не угомонялся он. — Дело поправимое!.. Это даже запросто!..

— А можно, я у тебя буду первым? — попросил Алёша Олечку и, взяв её за руку, немного отвёл от груди. — Я очень хочу!

В том, что он хочет, можно было не сомневаться. Его междуножный индикатор на сие хотенье неоспоримо указывал.

Олечка намеревалась отнять свою руку, но юноша не выпускал.

— Не сегодня, — возразил я. — Видишь, у бедной чуть зубки от волнения не стучат. Нет, милая, — сказал я Олечке. — Сегодня ты просто постой, посмотри на других, а уж завтра, если ты не будешь против, Алёшенька тебя возьмёт. А ты, хороший мой, — бросил я юноше, — пока побудь с кем-то поопытней.

— Ладно? — тихо спросил тот у юницы. — Можно?

Олечка в смятении не отвечала ничего.

Последние препятствия отпали, и мы все вошли в спаленку.


14


Посередине стояла кровать. Из новомодных, такие ещё зовут аэродромами. Или в том же духе, но поскабрёзнее. Перед кроватью — камера на треноге. Пара фонарей также на треногах. Детки мои расположились у стеночки, как я им указал. Ещё я велел им не шуметь, звук мы тоже писать будем.

— Ну, вернёмся к нашему Васеньке, — сказал я. — Заждался поди?

— Да я-то ничего, а вот он заждался, — смешливо отвечал юноша, глянув в тот регион, где у человеков обыкновенно дислоцируется низ живота.

— Выбери себе какую-нибудь из наших красавиц, — елейно предложил я.

— Можно любую? — гулко спросил Васенька.

— Кроме Олечки. Олечку побережём покуда.

Та, услышав, что речь о ней, снова покраснела и стала прикрываться пуще прежнего. Стояла она, плотно прижавшись к стенке, и старалась держаться прямо, чтобы поменее можно было разглядеть её славненькую девичью попку. Прям беда с этими девственницами!

Васенька приблизился к юницам. Он осматривал их с головы и до ног. Уд его, несколько стушевавшийся, снова стал набухать и возвеличиваться.

Немного шаля, юноша стал отрывать от стенки перепуганную Олечку, кажется, собираясь вынудить её сделать полный оборот. Показаться во всей неотъемлемой красе. Та напряглась и зажалась.

— Не бойся! — весело сказал он. — Шутка!

Олечка вымученно улыбнулась.

Прямые Васенькины взгляды смутили и остальных юниц. Прикрылась руками и моя обезьянка, и Танечка, и Тамара. Тот же настойчиво отводил их руки, желая рассмотреть получше. Так, будто бы он лошадь торговал на ярмарке. Одна Сашенька Васькины рассматриванья парировала прямым, дихотомическим и даже немного дерзким взглядом.

«Экая решительная, животрепещущая юница!» — подивился немного я.

Наконец, юноша взял за руку Тамару, притянул к себе. И посмотрел на меня.

— Выбрал? — сказал я. — Спроси, согласна она?

— Ты согласна?

Смущённая Тамарочка ответствовала одними только глазами.

Это всё чёртова природа, пакостная наша натура! Они обе пока решительно были на моей стороне.

— Что надо делать? — спросил Васенька.

— Для начала попроще что-то. Без всяческой камасутры. Сегодня мы только разогреваемся, учимся двигаться, поворачиваться, ласкать друг друга, дышать, стонать, извергать семя. Не думайте, что вы всё это умеете. То есть, конечно, умеете, но не так, чтоб это смотрелось красиво. Это у вас, может, и не с третьего и не с пятого раза получится.

— Мы научимся, — пообещал Васенька.

Я подал ему принесенный из гардеропной (она же аксессуарная) белый махровый халатик.

— Накинь на неё пока, — сказал я.

Васенька послушливо помог Тамарочке облачиться в оную аксессуарную одежду.

— Итак, — сказал я. — Ты лежишь и ожидаешь прихода своей красавицы.

— Раздетый? — бравурно спросил Васенька.

— Какой же ещё! Ты полон нетерпения. Мы должны увидеть это на твоём лице, ты уж постарайся. А красавица твоя вышла попить сока или почистить зубки или просто переодеться. Ты уже, буквально, изнемогаешь. И вот, наконец, она входит. Снимать будем по эпизодам, — объявил ещё я. — Первый эпизод — лежащий Васенька, второй — появление Тамарочки, третий — Тамарочка идёт к своему другу, это со спины, халатик пока не снимает…

Юноша и юница стояли, обнявшись, и внимательно слушали меня.

— Тогда ты её хватаешь и запрокидываешь на постель. Ты молодой, распалённый — много ль тебе надо? Сисечку посмотреть-потрогать, лоно девичье обнажить, пальчики-шалуны туда всунуть — так что всё можно сделать и в халатике, — тут я несколько перевёл дыхание. — Юницу же прекрасную это несколько задевает…

— Юницу!.. — хмыкнул Васенька.

— Да, юницу. У юниц и юношей цели, как известно, несколько противуположны. Юница жаждет, чтоб юноша раздел её полностью. Чтоб всю её, красивую, увидел. Чтоб восхитился. Чтоб ласкал и распалял, бросал динамические взгляды, а не сразу уд свой жадный, красноречивый, истребительный всунуть тщился в сокровенную девичью расщелинку. Вот ведь цель какая тайная у всяческой юницы. У всяческой угнетаемой самки. Так, милая? — спросил я у Тамарочки.

— Так, — серьёзно кивнула она. — И явная тоже.

Ещё бы она не согласилась, еще бы она сказала «не так»! Ведь я теперь был ходатаем и заступником не её одной, но всего многомиллионного девического племени. Заступником пред жадными, сластолюбивыми, самодовольными и, в общем, примитивными мужескими существами. К коим и сам тоже с младых годов присовокуплён был.

— И потому, Васенька, хоть ты и настойчив и полу халатика задираешь, стремясь добраться до лона, красивая наша всё ж у тебя высвобождается. И начинает сама тебя ласкать. Всячески. Многообразно. Ты уж постарайся, милая! — попросил я. — Васеньке эти соматические манёвры нравятся, и он включается в игру. Понаслаждавшись, он нежно-нежно разоблачает свою красавицу, деликатно укладывает перед собой, долго-долго целует её грудь, шейку, животик, водит пальчиками в промежности. Всё: дикарь укрощён! Что и требовалось доказать! И только потом он уже входит в неё. Когда войдёшь, не спеши! — предупредил я. — Подержись подольше! Но и не спи! Тут уж мы дублей много снимем, и крупные планы и посередние, потом смонтируем всё лучшее. Надо, что всего минут на пять вышло. А для этого снять раза в три поболее придётся. Вы запомните самое главное, милые! Работаете вы на камеру, но саму её не замечаете. Так, будто её вовсе нет! Даже если вас с пяти сантиметров снимают, всё равно для вас камеры не существует.


15


На сём инструктаж мой оказался исчерпанным. Хотя, нет, я, конечно, многое мог бы рассказать моим ювенильным подопечным, но всё же с некоторым тщанием воздержал себя.

Васенька улёгся на постель и прикрылся покрывалом, на коем образовался небольшой холмик в районе жаждущего Васенькиного уда. Я, зажегши производственные латерны, снимал Васеньку (и этот холмик), он таращился в сторону двери, грудь его вздымалась, в целом же он вполне походил на распалённого похотливого юнца. А большего пока и не требовалось.

Потом я снимал вхождение Тамарочки (производственные латерны при этом пришлось переставить). Она вышла, постояла немного за дверью, потом дверь приотворилась, и впорхнула наша красавица в ослепительном белом халатике.

— Давай сызнова! — крикнул я. — Ты в камеру посмотрела. А надо на Васеньку.

Во второй раз Тамарочка вошла получше. Отснявши, я переставил треногу и, переделав свет, стал снимать приближение Тамарочки к Васеньке. Васенька тут весь заёрзал в предвкушении, потянулся к красавице, ухватил её за попу и бесцеремонно повалил на постель. Тут же, засунув руку под халат, принялся искать её сисечки.

— Ещё раз то же! — скомандовал я Васеньке. — Не так быстро!

Тамарочка встала и снова подошла, юноша снова её облапил, но не стал валить сразу, а подержал некоторое время в объятьях и даже прижался лбом к груди.

Потом снова повалил, как ему было предписано, поцеловал в подбородок, в шею и только после того пустился на поиски сисечек.

Так, то останавливаемые мной, то отпускаемые на вольный выпас, Васенька с Тамарочкой понемногу дошли до середины нашего этюда. Соитие же их оказалось довольно сносным (с кинематографической точки зрения). Оба они были изрядно распалены от длительного ожидания, от продолжительных ласк и прочих любезностей, и, когда Васенька вошёл в Тамарочку, легши на неё сверху и согнув её ноги в коленях, красивая юница сразу стала стонать, амбивалентно, знойно и непритворно.

Я, сдернув камеру с треноги, снимал юных любовников во всевозможных ракурсах. Удалось запечатлеть момент, когда Васенька поспешно вынул всесильный свой уд из Тамарочкиной расщелинки и, помогши тому рукой, со вздохом излил тёплое прилипчивое семя на животик юницы. Вышло довольно ловко. «Чёрт побери, какой профессионал подрастает!» — удивился я.

Потом были ещё поцелуи. Поцелуи благодарности. Довольно вялые, какими они и должны быть. Секс жесток и бесцеремонен, благодарность он, положим, и признает, но та для него — наносное. Та для него — искусственное.

— Снято! — наконец, объявил я, утирая рукавом пот со лба.

Все будто только и дожидались одного этого слова. Раздались вдруг аплодисменты. Я обернулся. Голый Алёшенька и четыре нагих юницы хлопали нашим дебютантам. Те нежились поверх тёплой постели, им только что было хорошо, им и теперь ещё было хорошо, и тогда они расцепили объятья и тоже захлопали в ладоши, и вот они, все семеро — моя великолепная семёрка! — аплодировала уже мне одному и смотрела на меня одного. Я смущённо раскланялся. Я не ожидал такого. Я не настолько хорош, чтобы мне аплодировать, да нет же, ведь я вовсе не хорош! Я расчётлив, циничен, злодумен! Я похотлив, даже более, возможно, похотлив, чем все эти юнцы, которых я собрал здесь. Просто я умею сдерживаться, выжидать, когда ждать долее уже невозможно, а они пока нет. Они многого не умеют, но и я многого не умею. Может, я даже умею меньше, чем они. И фраза «победителю-ученику от побеждённого учителя» актуальна во всяком поколении, во всяком времени, во всякой державе, во всякой цивилизации, во всяком социуме и во всяком городишке, во всяком логовишке, жалком, неказистом, измочаленном.

Но главное, я заметил, Олечка больше не прикрывалась. И — чудо, чудо, как она была хороша!


16


Алёша не колебался, он сразу выбрал Сашеньку Бийскую. Видно, давно её заприметил. Тогда ещё, должно быть, когда я не разрешил ему трогать нашу девственницу. А может, и того прежде.

Этих юношей нынешних не разберёшь: они всех подряд хотят. Таково их юношеское свойство.

И ещё — Алёшу тянет на смелое, подумал я. А ведь Сашенька точно была смелой, я в том уж имел возможность истинно удостовериться. Смелые юницы — подлинное украшение нашего народа, сказал ещё себе я, его костяк, его напряжённое звено и выигрышная карта.

Этюд я предложил им ничуть не сложнее, чем был у Васеньки с Тамарочкой. Да, собственно, практически и такой же. Только в постели ждала Алёшу Сашенька, на которой были лишь лифчик и трусики, и ничего более. Алёша вошёл, увидел нетерпеливо ожидавшую Сашеньку и тут же, стоя на пороге, куражась и торжествуя, стянул с себя трусы.

О, эти прямые, неоспоримые взгляды: он смотрит на неё, она смотрит на него. В этих взглядах — весь смысл мира, всё его (мира) подспудное содержание. После этих взглядов продолжаются роды, вспыхивают и угасают войны, возрождаются и гибнут цивилизации, сменяются правительства и власти, переписываются летописи и учебники, слагаются гимны, баркаролы, тонадильи да эпиталамы, искажаются языки, перепутываются расписания лекций, автобусов и самолётов.

Я снимал Алёшу с его напрягшимся удом, быстро прилегши на постель рядом с полуобнажённой Сашенькой. Тут-то Алёша и пошёл в нашу сторону…

Я проворно и скоропостижно отбежал от кровати, начал снимать сбоку.

Юница встала на колени на краю постели, Алёша приблизился к ней, обхватил за голову, притянул к себе. Сашенька целовала его грудь, живот; руки же её соскользнули ниже, отыскали уд юноши, принялись легонько сжимать и потирать тот. Алёша задрожал, затрясся, покрылся испариной и торопливо расстегнул Сашенькин лифчик. И снова мы все лицезрели Сашенькины сисечки, и камера запечатлевала те. Настырно так запечатлевала, двоедушно, неопровержимо. Я перепугался, что Алёша сорвётся и прямо теперь изольёт семя. Он и сам, должно быть, почувствовал это, поспешно поднял сидящую юницу и стал стаскивать с неё трусики, одновременно повёртывая её к себе задом.

Какое-то время ему не удавалось войти, он путался в неснятых до конца девичьих трусах, он досадовал, никак не мог приладиться, приноровиться, и возбуждение несколько спало. Я вздохнул с облегчением: теперь Алёша снова контролировал себя. Оставшаяся часть этюда была отснята без особенных проблем. Последнее, что сделала эта красивая пара: когда уж было всё кончено: юноша с юницей, лёжа на боку, обнялись вдруг крепко-крепко с запрокинутыми над головой руками и картинно застыли так, не будучи в силах говорить, двигаться или даже, казалось, дышать.

Кто-то за спиной моей вздохнул завистливо. Я не оборачивался и не знал, кто именно. Однако же на сегодня было достаточно. Я и сам устал, и уж можно себе представить, как устали мои артисты. Я велел всем одеваться и уходить. Следующий день был субботний, в субботу можно начать и пораньше.

Так сказал я.

Впрочем, лично мне было теперь не до отдыха. Когда все разошлись, я за полтора часа под тихую музыку Леоша Яначека смонтировал два фильма по пять минут и даже несколько раз посмотрел их, заново воскрешая все обстоятельства минувшего дня. Весь его синтаксис, все его вожделения, сублимации, неимоверности и всю его густородную вампуку.

Фильмы были хороши. Ну, или ладно: они мне показались неплохими — чувственными, искренними, не без некоторых идей и эстетики. Пролегоменов и протуберанцев. И ещё… ставок рефинансирования. Куда ж в наши-то дни без этих самых ставок! Я жалел, что никому не мог показать их, прямо здесь и теперь. Я ощущал себя скупым рыцарем, кощеем бессмертным и ещё много кем ощущал себя я. Но также и любвеблюстителем, если кому-то так больше понравится. Впрочем, вам-то, любезные мои, не нравится вовсе ничего. Да ведь, ежели обстоятельно рассудить, так вы даже глупее самого глупого дурня-француза, об коем у нас недавно причудливо и доброкозненно шла речь. Так-то вот, наиразлюбезнейшие мои! Вот я и отворился!..

Кому, кому ещё дано оценить истинность и совершенство собранного мной человеческого материала, его значение и глубину? Но может, ещё и оценят когда-то — похотливцы, сластолюбцы, созерцатели, вуайеристы, ерыжники.

Обезьянка моя перед уходом попросила у меня книгу. Ту самую: Кафку. Ей захотелось дочитать до конца. Разве ж я мог отказать верной моей Гулечке, моей дивной приматочке? Разумеется, я отдал ей Кафку.

— Ну, так что, завтра я приду как всегда пораньше? — спросила ещё она.

— Я всегда рад тебя видеть, моя хорошая, — ответил я.

Я действительно этому рад, если вы сомневаетесь.


17


Но первой на другой день пришла не обезьянка, первой пришла Конихина. Кажется, ещё с порога тревожно сигналя своим целомудрием. Я усадил Олечку на веранде, налил ей чаю из самовара, предложил варенья вишнёвого — без косточек, но засахарившегося. Сам чай пить не стал.

— Савва Иванович, можно, сегодня у меня не будет ничего? — сказала юница, глядя отчасти набекрень. То есть, пожалуй что, в сторону.

— Отчего же? — мягко проговорил я.

— Я вчера поговорила с девчонками, они, может, меня и нарочно пугают, но все говорят, что в первый раз очень больно, а кто-то от этого даже и умирает, ну там от потери крови или ещё от чего-то!.. — разом выпалила она.

— Женщины и от родов умирают, но, почитай, ни одна из них от того от детородства не отказывается, — возразил я.

— Всё равно, пусть это будет завтра или на следующей неделе, я потом сама соглашусь, я обещаю! Честно-честно!..

— Эх, красивая, — молвил я. — Живём ведь днём единым, загадываем на завтра, пальцы складываем, а завтра может уже никакого и не быть.

— Почему не быть? — возразила она. — Завтра будет по-любому. Даже если и без нас.

— Именно что без нас!

— А можно попросить, чтоб Алёша это сделал нежно?

— Почему не попросить? Вот ты и попроси его. Иль ты его боишься?

— Нет, ну а вы тоже ему скажите.

— Скажу, красивая, скажу непременно!

Тут прибежала Гулечка. Она услышала несколько последних фраз.

— А Олька всё боится? — звонко крикнула она. — У меня вот первый раз был месяц назад, на мой день рожденья, но он придурок оказался и пьёт много, и мы жить не стали, а всё равно мне не больно было, и я даже почти ничего не почувствовала, так что бояться здесь нечего! Ой, здравствуйте, Савва Иванович!

— Вот видишь! — сказал я. — Здравствуй, радость моя.

— Раз на раз не приходится, — сказала напуганная юница.

— Савва Иванович, а давайте я буду чай наливать всем, кто придёт, — бросила Гулечка.

— Конечно, красивая, — сказал я. — А я пока пойду поработаю.

Я ушёл в кабинет. Зачем? Ну, уж конечно, подглядывать, зачем же ещё! Я хотел всё знать о моих деточках.

Заявился Васенька Кладезев. Он был весел и голосист, как алектор в курятнике.

— А вы чего ещё не разделись? — с ходу спросил он. — Жарища такая!

— Тебя ждали, — хмыкнула Гулечка.

— Я думал, не доживу до сегодня, — беспечно сообщил он.

— Почему это?

— Вас очень сильно хотелось, — ухватил он обеих юниц за коленки. — Вы обе такие клёвые, давайте прямо сейчас и начнём.

Юницы сбросили с себя его приставучие руки.

— Савва Иванович говорит, чтоб вы с Алёшей не расплёскивали себя попусту. Вас мало, и на нас на всех всё равно не хватает.

— А как мне не расплёскивать? У меня девушка есть, мы два раза в неделю встречаемся, и что мне теперь делать?

— Приведи её к нам, — вставила вдруг слово и Олечка.

— Савва её не возьмёт. У него критерии жёсткие, а она так — ничего особенного и даже немножко страшненькая. На морскую свинку похожа, — тут Васенька, наморщив лицо, довольно натурально изобразил сего декоративного грызуна.

— Ну, тогда брось! — засмеялась Гулечка. — Зачем тебе страшненькая? Мы-то всяко лучше.

— Вы обалденные! — сказал Васенька и положил обезьянке руку на бедро. Существенно выше колена.

— Куда, куда опять? — крикнула гневно юница. — Вот Савва Иванович скажет, тогда и будешь руки распускать.

— Тогда само собой, — согласился Васенька, стягивая с себя футболку и расстёгивая ремень джинсов. — Блин, стоит мне на вас посмотреть, как он сразу перестает помещаться у меня в джинсах — такой несгибаемый, — простодушно сообщил ещё юноша.

— Держи при себе свои подробности, Василий! — прикрикнула обезьянка и взглянула на потупившуюся Олечку.

— А чего, мы ж теперь одна команда, — удивился тот.

— Пока ещё нет.

— Ну, нет — так будем. Вам нравится? — присовокупил он ещё, оттягивая резинку плавок и устраивая некоторую преждевременную интимную презентацию.

— Тебе чай с вареньем налить, что ли? — спросила Гулька. — Или так и будешь всю дорогу здесь сальничать?

— Лучше бы пива, — возражал юноша.

Но обезьянка всё равно налила чай.


18


Тамара Шконько и Сашенька Бийская пришли вдвоём. Ещё по дороге они обсуждали вопрос, как скоро можно будет увидеть отснятые фильмы. С этим-то вопросом они и заявились на веранду посреди общего чаепития.

— Вот Савва Иванович выйдет, у него и спросите! — отмахнулась Гуля.

— Странный он какой-то, — встрял Васенька. — Вы тут голенькие ходите, всеми местами сверкаете, а ему хоть бы хны!

— И вовсе не хоть бы хны! — возразила Сашенька. — Я видела, какими глазами он на нас смотрит.

— Какими? — спросила Тамара.

— Алчными.

— Нет, не алчными. Какими-то другими… я не знаю, но не алчными, — вступила в общий разговор Олечка.

— А вы с Алёшей, кстати, тоже голые ходите и тоже сверкаете, — сказала Сашенька юному Кладезеву.

— Думаешь, он из этих? — засмеялся Васенька.

— Всё может быть, — усмехнулась и Тамарочка.

— Болтайте поменьше! — прикрикнула на тех Гулька.

— А я так не думаю, — запинаясь, стала говорить Олечка. — Он не такой… и не алчный, он добрый, он заботится о нас…

— Давай, я о тебе сегодня позабочусь, — смешливо воскликнул Васенька и сделал обыкновенный в таких случаях жест. — Станешь, наконец, женщиной.

— Дурак! — обиделась Олечка.

— Олечка достанется Алёшеньке, Савва Иваныч велел, — осадила Гулечка Васеньку.

— Он на нас просто зарабатывает деньги, — сказала Тамарочка. — И ему плевать, какие мы. А то, что он набрал только красивых, так это для того, чтобы товар продавался получше.

— Зарабатывать деньги есть способы проще, — усомнился Васенька. — А тут столько возни с нами, столько хлопот. Рисковать приходится — вдруг кто-то настучит.

— А что такого? Мы ж добровольно, — сказала Сашенька.

— Здесь, между прочим, совершеннолетние отнюдь не все! Гульке, например, шестнадцать.

— А мне семнадцать, — сказала Тамарочка.

— Мне тоже семнадцать, — сказала Олечка.

— Детишки! — хмыкнула Сашенька. Ей-то самой, я знал, было уж полных восемнадцать лет.

— А со мной здесь ещё никто ничего не делал, — зарделась моя мартышечка.

— Не делали, так сделают. Я, например, и прямо сейчас, — прибавил Кладезев и, подошед к Гулечке, настойчиво стал склонять её очаровательную гладенькую головку к своей промежности, где из-под плавок уже выпирал его жадный, набрякший уд. Впрочем, всё это было не совсем серьёзно.

— Это уж как Савва Иванович скажет, — сказала она, высвобождаясь, и звонко шлёпнула его по груди ладонью.


19


Тут подошла Танечка Окунцова. Увидев почти всю компанию в сборе, спросила:

— Ну, что у нас на сегодня?

— Наш с тобой жёсткий секс, — игриво пропел Васенька. И недвусмысленно облапил пришелицу. С осязанием всяческих мест.

— Васька! — недовольно крикнула та.

— Скоро узнаем, — важно опровергла Василия моя раскосенькая командирша.

Я, будто ни в чём не бывало, вышел к своим артистам. И снова все встали передо мной.

— Что, все собрались? — спросил я.

— Алёши ещё нет, — ответствовала Гулечка.

— Он уж подходит, я в окно видел, — возразил я.

И действительно, через минуту к нам на веранду вошёл Алёшенька, раскрасневшийся, прехорошенький, запыхавшийся от быстрой ходьбы.

— А я сейчас Лариску Сванову встретил, — с порога объявил он. — Я её знаю, мы с ней учились вместе до шестого класса, а потом она в Первую гимназию перешла.

— А где ты её встретил? — спросила Тамарочка.

— На улице. Я шёл, она меня догнала. Как будто случайно. Но я думаю, что совсем не случайно.

— И что она? — лениво поинтересовался Васенька.

— Спросила, что было вчера, когда они ушли. Сказала, что напрасно и я не ушёл с ними.

— А ты что ответил? — спросила Танечка Окунцова.

— Ну, я сказал, что творческая группа приехала. Она спросила: откуда? Я ответил: из Питера. Нас всех перезнакомили, и мы даже отсняли первые эпизоды. Она спросила: о чём? Я сказал: мне нельзя всё рассказывать, но это такое психологическое кино о проблемах молодёжи. С элементами триллера.

— Всё ей знать интересно! — досадливо бросила Гулечка. — Я-то в её дела не лезу…

— А ещё спросила: а как же то откровенное кино, порнуха, про которую говорил Савва Иванович?

— А ты?

— А я сказал: что это была просто шутка, кое-кто всё неправильно понял, и вообще Савва Иванович всех нас проверял, и не все эту проверку прошли. Тест на психологическую устойчивость. «А ты прошёл?» — спросила она. «Я прошёл!» — ответил я.

— Молодец! — восхитилась моя мартышечка. — Здорово ты её! Пусть теперь мучается! Правда, Савва Иванович?

— Правда, радость моя. Нам надо дело наше делать тихо, гладко, сноровисто, во тьме да в тишине. Ежели разузнают об нас, многие нам позавидуют! Людишки — завистливое, братогрызственное племя!.. Человечки, существовальники, особливцы, экзистёныши!..


20


— А я тут придумал! — звонко сказал Васенька Кладезев. — Давайте мы кино про изнасилование снимем! Многие такое кино любят! Мне и самому оно нравится. Только — чур! — я буду первым насильником! Ну, там между делом! — отчего-то вдруг стушевался он. — Когда свободное время будет. Если это не противоречит никаким планам…

Все посмотрели на меня.

— Ну… планам не противоречит, — с расстановкой ответствовал я, — в планах оно у нас даже стоит. Пожалуй, можем завтра и попробовать.

— А сегодня?

— Сегодня у нас день тяжёлый: будем продолжать учиться нашему ремеслу. Сегодня у нас в планах Гулечка, её мы пока обошли, сегодня у нас в планах девственница… И остальные наши, вышеперечисленные юницы.

— И меня тоже обошли, — встряла Танечка Окунцова.

— И тебя обошли, — вздохнул я. — Сегодня сниматься будем долго, надо бы днём пообедать, отдохнуть самую малость.

— А есть продукты какие-нибудь, Савва Иванович? — вызвалась Гулькей. — Я могу сварить что-то, я умею.

— Конечно, есть, милая. В погребе, да здесь, на веранде в холодильнике, — откликнулся я. — И сегодня у нас в планах вчерашнее кино.

— Кино? — заголосили все. — Уже есть? Мы его посмотрим?

— Посмотрим, — согласился я.

— Сейчас?

— А почему не сейчас! В зале всё готовое стоит.

Мы отправились на просмотр. На тайное наше лицезрительство.

— А я девчатам… юницам, — поправился Вася, — говорю, чтоб они раздевались, ну, как вчера… а они непонятно, отчего тянут.

И стянул с себя последнее, что на нём оставалось, — черные плавки с рельефным серым драконом. Юницы тут же сызнова целенаправленно воззрились на него. Заметно было, что открывшееся взорам волновало их.

— Нам раздеваться? — спросила Сашенька.

— Ну, а отчего же нет, ежели вам нравится, — сказал я. — Ну, а я за вами, за красивыми моими, буду во всём следовать. Буду к вам во всём приноравливаться.

— А я вот хотела спросить, — сказала моя обезьянка, — юношам можно к нам приставать вне съемочного процесса? Они ведь так только попусту тратят себя!.. А они не железные.

— Юношей у нас мало, — подумавши, ответствовал я. — Потому-то они должны жить в атмосфере общей любви. И потому вы, красивые мои, будьте уж снисходительны к некоторым их шалостям.

— Поняла? — сказал Васенька. — Общей любви!

И ухватил юницу за попу.

— А нам ведь тоже любовь нужна, — тихо сказала Гулечка.

— Мы работаем над этим, — так же тихо отвечал ей я.

Юницы, юноши… все уж они понемногу осваивали гуттаперчевые правила и тонконогие навыки моего кургузого языка.

Вы прочитали бесплатные 15% книги. Купите ее, чтобы дочитать до конца!

https://ridero.ru/books/russkoe_narodnoe_porno/
–>   Отзывы (2)

Пикник мизантропов
10-Dec-07 04:04
Автор: Станислав Шуляк   Раздел: Пьесы/Сценарии
ПИКНИК МИЗАНТРОПОВ

Александру Образцову


ГОЛОСА:


Е в л а м п и й
Р и м м а
Г е р м а н
И н г а


Ночь. Моросит дождь. Шумят деревья. Где-то неподалеку ухает сова. Е в л а м п и й прохаживается по обочине шоссе. Шелестя покрышками, проезжает автомобиль. Е в л а м п и й останавливается, закуривает. С ожесточением швыряет сигарету на асфальт, плюет перед собой.

Е в л а м п и й. Черт побери! (Пауза.) Где же это дерьмо? (Пауза.) Уже второй час.

Звук приближающегося автомобиля.

Он? (Кричит.) Эй, ты! Стой! Стой, тебе говорят!.. (Испуганно.) Черт!.. (Отскакивает.)

Машина останавливается, открывается дверь. Из машины вылезает Г е р м а н. Слышны приближающиеся шаги.

Идиот! У тебя глаз нет?! Ты чуть не сбил меня!
Г е р м а н. Если бы ты получше помнил о моей куриной слепоте, ты бы поостерегся выскакивать на середину дороги. Во всяком случае, приветствую тебя.
Е в л а м п и й. (недовольно). Приветствую, приветствую!.. Если бы я не успел отскочить, здесь бы, наверное, сегодня состоялись поминки. Хотя...
Г е р м а н (перебивая). Кстати, где ты поставил свою машину?
Е в л а м п и й. Черт побери: «поставил...» Это совсем уж мимо цели.
Г е р м а н. Так где же она?
Е в л а м п и й. В кювете. Метрах в пятидесяти отсюда. Я когда тормозил – меня занесло.
Г е р м а н. В такую погоду нужна предельная осторожность. Особенно, если ты сидишь за рулем.
Е в л а м п и й. Да.
Г е р м а н. Впрочем, если переходишь дорогу – тоже.
Е в л а м п и й. Это ты о чем?
Г е р м а н. Неважно.
Е в л а м п и й. Темно, хоть глаз выколи.
Г е р м а н. Ты здесь один? Где твоя жена?
Е в л а м п и й. Перед отъездом она приняла слабительное. Это была не поездка, это был кошмар.
Г е р м а н. Зачем же было его принимать, если она знала, что вы собираетесь ехать?
Е в л а м п и й. По-моему, она сделала это нарочно.
Г е р м а н. Так она здесь?
Е в л а м п и й. Во всяком случае, неподалеку. Кстати, ты тоже обещал быть со своей половиной.
Г е р м а н. Что-то вся эта затея мне нравится все меньше и меньше.
Е в л а м п и й. Что-то случилось?
Г е р м а н. Я потом расскажу. Помоги-ка лучше мне достать из багажника сумки. (Звук открываемого багажника автомобиля. Звяканье бутылок в сумке.) Держи.
Е в л а м п и й. Ого!.. Что у тебя там?
Г е р м а н. Ты разве забыл? Выпивка была за мной.
Е в л а м п и й. Ты постарался на совесть.
Г е р м а н. Почему мы выбрали именно это место?
Е в л а м п и й. Здесь славно. Ты увидишь.
Г е р м а н. Ты думаешь?
Е в л а м п и й. Мрачные мысли сами собой лезут в голову.
Г е р м а н. По-моему, кто-то идет.
Е в л а м п и й. Я не слышу.
Г е р м а н. Вот, возьми-ка на всякий случай эту корягу.
Е в л а м п и й. Да ни к чему. Это моя жена.
Г е р м а н. Да? А я-то думал...
Е в л а м п и й. Ерунда. Ты поменьше думай.

Слышны женские шаги. Появляется Р и м м а.

Р и м м а. Привет, Герман.
Г е р м а н. Привет, Римма. По-моему, ты даже похорошела с тех пор, как я видел тебя в последний раз.
Е в л а м п и й. При таком освещении я сам мог бы обмануться.
Г е р м а н. Да нет же. Сейчас даже ее горбик не так заметен.
Р и м м а. Благодарю тебя. Ты очень любезен.
Е в л а м п и й. Не так заметен? Да в свете фар его только одного и видно.
Г е р м а н. Ты преувеличиваешь. Разве что только тень на асфальте...
Е в л а м п и й. И что же тень?
Г е р м а н. Тень как тень... Кривовата немного.
Е в л а м п и й. Теперь это называется «немного»?
Г е р м а н. Ты скажи своему Евлампию, чтобы он почаще на тебе скакал.
Р и м м а. Ты очень любезен. А где эта кикимора – твоя жена?
Г е р м а н. Она скоро придет.
Е в л а м п и й. Как придет?
Г е р м а н. Ногами.
Е в л а м п и й. Она придет пешком?
Р и м м а. Что ты, собственно, подразумеваешь под словом «скакать»?
Е в л а м п и й. Да, что ты такое подразумеваешь?
Г е р м а н. Не принимайте моих слов слишком близко к сердцу.
Р и м м а. Евлампий, не нервничай. А то у тебя зуб заболит.
Г е р м а н. Я не имел в виду ничего неприличного.
Е в л а м п и й. Нет, но зачем тогда вообще говорить?!
Г е р м а н. Я думал о том, что бы ты, Евлампий, просто залезал ей на спину и слегка там скакал.
Р и м м а. Это еще зачем?
Е в л а м п и й. Затем, чтобы горб уменьшить. Гениально, Герман. Завтра же попробуем.
Р и м м а. А вдруг у меня там что-нибудь сломается.
Е в л а м п и й. Ерунда. Хуже, чем есть, уже не будет. Обязательно попробуем. (Спохватившись.) Впрочем, может, и не попробуем.
Г е р м а н. Попробуйте.
Е в л а м п и й (мрачно). Видно будет.
Г е р м а н. Ну да.
Р и м м а. Ты очень любезен. На сколько лет она тебя старше?
Ге р м а н. Кто?
Р и м м а. Твоя жена. На девять? Или на все одиннадцать?
Е в л а м п и й. На двадцать два.
Р и м м а. Двадцать два. Ой!.. Я скоро!.. (Убегает.)
Е в л а м п и й (вдогонку). Опять? Послушай, это уже выходит за границы приличий.
Г е р м а н. Оставь ее. Природу не обманешь.
Е в л а м п и й. Мне не нравится, каким тоном ты говоришь о моей жене. Все эти твои «скакать», все эти твои «возьми корягу».
Г е р м а н. Зачем мы вообще сюда приехали?
Е в л а м п и й. Не заговаривай мне зубы.
Г е р м а н. Ты рассуждаешь, как моя жена.
Е в л а м п и й. Ты еще смеешь сравнивать меня с этой истеричкой.
Г е р м а н. А твоя разве не истеричка?
Е в л а м п и й. У моей другие недостатки.
Г е р м а н. Мы так и будем торчать на этом чертовом шоссе?
Е в л а м п и й. Ладно, так и быть. Но твоих слов я тебе никогда не забуду.
Г е р м а н. Бери сумку.
Е в л а м п и й. Давай. А ты бери другую и закрывай багажник.
Г е р м а н. Ага.
Е в л а м п и й. Какая-то машина.
Г е р м а н. Притормозит. Он же видит, что здесь люди.
Е в л а м п и й. Думаешь?

Звук стремительно проносящегося мимо автомобиля.

Черт! Скотина!
Г е р м а н. Мне даже в глаза попало.
Е в л а м п и й. Был бы у меня был с собой автомат, я бы отбил у него охоту обдавать людей грязью.
Г е р м а н. Идем скорее, пока еще кто-нибудь не проехал.
Е в л а м п и й. А как нас твоя жена отыщет, если мы уйдем от дороги?
Г е р м а н. Ничего страшного. Увидит машину – покричит немного. Или пойдет на свет костра.
Е в л а м п и й. Ну тогда идем.
Г е р м а н. Веди.

Они идут, иногда обмениваясь короткими замечаниями.

Е в л а м п и й. Осторожней. Тут канава. И довольно мокро.
Г е р м а н. Я и так уже мокрый с ног до головы. Так что лишняя капля влаги... Черт!.. (Спотыкается и валится на землю, звон разбивающихся бутылок.)
Е в л а м п и й (отчаянно). Разбил?! Дай посмотрю! (Хватает сумку с бутылками, засовывает в нее руку, вскрикивает.) А-а!..
Г е р м а н. Ты что? Я же тебе говорил, не суй туда руку!..
Е в л а м п и й. Ты ничего не говорил.
Г е р м а н. Я хотел сказать. Только не успел.
Е в л а м п и й. Не успел!.. Что мы теперь будем пить? Черт, сколько крови!..
Г е р м а н. Пописай себе на руку.
Е в л а м п и й. Пописай!.. Одна целая. Еще одна.
Г е р м а н. Две бутылки – это уже неплохо.
Е в л а м п и й. Неплохо!.. Зачем ты их вообще схватил? У меня бы они были сохраннее. Теперь там – одно стекло.
Г е р м а н. Мы вообще сегодня куда-нибудь пойдем?
Е в л а м п и й. На всю ночь настроение испорчено.
Г е р м а н. Хватит ныть. Я ожидал от тебя большего мужества.
Е в л а м п и й. Да пошел ты!..
Г е р м а н. Я, кажется, вижу твой костер. И вполне могу идти без тебя.
Е в л а м п и й. Отчего все мои друзья такие мерзавцы?!
Г е р м а н. Твое счастье, что я не слишком обидчив.
Е в л а м п и й. Если ты еще скажешь хоть слово о счастье, считай, что у тебя больше нет друга.

Слышится шипенье огня, потрескиванье головешек.

Г е р м а н. Славный костерок.
Е в л а м п и й. Я извел на него почти весь бензин из бака.
Г е р м а н. Мог бы этого не говорить. Обоняние у меня пока не отшибло.
Е в л а м п и й. Может, нам сразу выпить немного, пока никого нет?
Г е р м а н. Вот она – человеческая природа.
Е в л а м п и й. Ничуть не бывало. Когда вернется моя жена, первым делом она тоже присосется к бутылке.
Г е р м а н. Женщине простительны некоторые слабости.
Е в л а м п и й. Не в таком количестве.
Г е р м а н. Слушай, а что ты нас все-таки здесь собрал?
Е в л а м п и й. Понимаешь... я не большой любитель лирики... Но иногда так хочется немного человеческого тепла. И к тому же...
Г е р м а н. По-моему, возвращается твоя жена.
Е в л а м п и й. Не напоминай мне об этой женщине. (Пауза. Сухо.) Римма!.. Ну как, дорогая, тебе полегче?
Р и м м а. Послушайте!.. Если уж мы все равно здесь... Давайте не говорить ни о каких горбах, ни о каких дефектах, ни о каких скачках... Это все невыносимо!.. Черт бы вас всех побрал!.. Это невыносимо!.. Невыносимо!..
Е в л а м п и й. Извини, Герман.
Г е р м а н. За что?
Е в л а м п и й. За то, что у меня такая жена. За то, что нам приходится это выслушивать.
Г е р м а н. Друзья мои, давайте все-таки сразу немного выпьем. Пока моей жены нет.
Е в л а м п и й. Представляешь, этот идиот расколотил всю выпивку. Осталось только две бутылки.
Р и м м а. А все-таки где твоя жена?
Г е р м а н. М-м-м!.. Ей захотелось пройтись пешком.
Р и м м а. В такую погоду?
Е в л а м п и й. Я из-за него руку разрезал. Представляешь, до сих пор течет.
Р и м м а. Для чего ты встреваешь в разговор? Ты не видишь, что я беседую с Германом?
Е в л а м п и й. Значит, на меня тебе наплевать?!
Р и м м а. Ты не маленький. Для чего ты выпрашиваешь чужого внимания?
Г е р м а н. Ну ладно. У вас есть штопор?
Е в л а м п и й. Ты взяла?
Р и м м а. Сумку собирал ты.
Е в л а м п и й. Подожди-подожди, ты хочешь сказать, что у нас нет штопора?
Р и м м а. Ты хочешь снова поссориться?
Е в л а м п и й. Но, черт побери, ты же женщина!.. Неужели нельзя было проверить, а взяли ли мы штопор? Неужели трудно было сказать: «Дорогой Евлампий, ты не забыл положить штопор?»
Р и м м а. Нет, но почему этого не сделал Герман. Если ты берешь бутылки, так отчего же не взять штопор?! По-моему, это логично.
Г е р м а н. Сегодня, кажется, всерьез решили сделать меня во всем виноватым.
Р и м м а. В конце концов, были бы здесь мужчины, так они бы просто отбили у бутылки горлышко.
Е в л а м п и й. Значит, присутствующие не в счет.
Г е р м а н. А по-моему, это намек на меня.
Е в л а м п и й. Ну тогда действительно отбей горлыщко.
Г е р м а н. Предоставляю это сделать тебе.
Е в л а м п и й. Ты считаешь, что мне сегодня мало приключений с твоими бутылками?
Р и м м а. Господи, будут когда-нибудь действия?! Одни слова. Одни слова.
Г е р м а н. Возьми. Тресни этим камнем.
Е в л а м п и й. И потом мы будем пить вино вместе со стеклом.
Г е р м а н. Ну, давай я. (Звон стекла.)
Е в л а м п и й. Потрясающий удар! Настоящий нокаут.
Г е р м а н. Ну и что? Подумаешь, отбилось немного неровно. И разлилось совсем чуть-чуть.
Е в л а м п и й. Можешь сразу открыть и вторую.
Р и м м а. Лучше потом. А то вода натечет.
Г е р м а н. Много не натечет. (Снова звон стекла.)
Е в л а м п и й. Да, я вижу, ты сегодня решил издеваться над нами до конца.
Г е р м а н. До какого еще конца? Лучше подставляйте бокалы.
Р и м м а. Надо ж сморозить такую чушь – «бокалы».
Г е р м а н. Кому не нравится слово, может ничего и не подставлять.
Р и м м а. Какие все грубияны. (Плеск разливаемой жидкости.)
Е в л а м п и й. Ну, конечно: самому себе больше всех.
Г е р м а н. Можно подумать, я кого-то обделил.
Е в л а м п и й. Тут нечего и думать.
Г е р м а н. Честное слово, мне надоело вас слушать. Давайте лучше выпьем.
Р и м м а. Так, я что-то не поняла. А за что мы, собственно, пьем?
Е в л а м п и й. За успех.
Р и м м а. Очень оригинально.
Е в л а м п и й. Ты думаешь, это так уж приятно?
Р и м м а. Что?
Е в л а м п и й. Когда собственная жена тебя постоянно унижает при посторонних.
Г е р м а н. В конце концов, если мне никто не составит компанию, я могу выпить и один.
Р и м м а. А за что ты пьешь, Герман?
Г е р м а н. Я пью... за то же, за что пьет твой Евлампий.
Р и м м а. Я забыла уже, за что он пьет.
Е в л а м п и й. Я пью... за то... чтобы мне... да и всем нам, пожалуй...
Г е р м а н. Ну?
Е в л а м п и й. Поскорее...
Р и м м а. Да что поскорее-то? Ты можешь говорить яснее?
Е в л а м п и й. Не важно. Пусть будет просто «поскорее»...
Г е р м а н. Какие у тебя мрачные мысли, приятель!..
Е в л а м п и й. Это именно то, что нам всем нужно...
Г е р м а н. Что?
Е в л а м п и й. Мрачные мысли.
Г е р м а н.. Помилуй, ведь все можно делать эстетично.
Е в л а м п и й. Вот и мое желание тоже эстетично.
Р и м м а. За это, пожалуй, можно выпить.
Е в л а м п и й. Короче, пейте за что хотите. Я буду пить за свое.
Р и м м а (саркастически). За успех? Или за мрачные мысли?
Е в л а м п и й. Ну знаешь ли, это ведь, собственно, не твое дело. Мне нужно...
Р и м м а. Что?
Е в л а м п и й. Чтоб у меня хватило решимости.
Р и м м а. Какой еще решимости?
Е в л а м п и й. Я ж тебе сказал: не твое дело.
Г е р м а н. Жена и муж – единая плоть, и дела у них одни.
Е в л а м п и й. А ты не вмешивайся.
Г е р м а н. Так. Ну все. Пьем. (Пьют. Пауза.)
Е в л а м п и й. Фух!.. Гадость!.. Впрочем, бывает хуже.
Р и м м а. Да.
Е в л а м п и й. Что «да»? Черт побери, что означает твое дурацкое «да»?
Р и м м а. Какие мерзкие существа – люди.
Е в л а м п и й. Это еще почему? Ты слышал, Герман?
Р и м м а. Как все по-скотски пьют! Чмокают, отдуваются. И еще они так кадыками делают – буль, буль, буль!..
Г е р м а н. Что поделаешь – родился человеком, так уж не гавкай, не мяукай и не чирикай. Не поймут.
Е в л а м п и й. Удивительно глубокое замечание.
Р и м м а. На себя посмотри.
Е в л а м п и й. Я и так смотрю. Это бы еще кому-то не помешало сделать.
Р и м м а. На что это ты, интересно, намекаешь?
Е в л а м п и й. Сама знаешь.
Р и м м а. Ах, вот, значит, как! Ну да, я не защитила кандидатскую диссертацию, но кто был этому виной? Кто, я тебя спрашиваю?
Е в л а м п и й. Пошло-поехало!
Р и м м а Да, вот тебе и пошло-поехало!..
Г е р м а н. Какие все стали нервные.
Р и м м а. А ты не вмешивайся!
Г е р м а н. Хватит на меня кричать! Я вообще жалею, что послушал двух идиотов и приперся сюда ночью, да еще в такую погоду.
Р и м м а. Евлампий, ты слышал? Он назвал нас идиотами.
Е в л а м п и й. И правильно сделал. Я готов быть полным, круглым, законченным идиотом. Но лишь бы весь мир знал, что идиотка и ты.
Р и м м а. Нет, я не согласна. Идиот здесь ты один. Тупое, безжалостное животное.
Е в л а м п и й. Прекрати оскорблять животных.
Г е р м а н. Ладно, вы как хотите, я себе еще налью.
Е в л а м п и й. Кто ж тебе позволит пить в одиночку?!
Р и м м а. Да, сегодня надо напиться как следует.
Г е р м а н. Ну так подставляйте бокалы.
Р и м м а. Он опять за старое. (Плеск разливаемой жидкости.)
Г е р м а н. Может, у меня юмор такой.
Р и м м а. Прекрасный юмор.
Г е р м а н. Я, между прочим, никого не просил давать ему оценки.
Р и м м а (пренебрежительно). Он, между прочим, никого не просил давать ему оценки.
Г е р м а н. Послушай!.. Скажи своей жене!..
Е в л а м п и й. Еще чего. Пусть говорит, что хочет. В конце концов, мы живем в свободной стране.
Г е р м а н. Мы с вами живем в разных странах.
Е в л а м п и й. Вот уж – ничего подобного. Как бы тебе этого ни хотелось...
Г е р м а н. Я пью за то, чтобы видеть вас всех пореже.
Е в л а м п и й. Не беспокойся. Кого-то вообще ты, может быть, видишь в последний раз в жизни.
Р и м м а. Давайте... давайте выпьем просто за жизнь.

Мужчины хохочут.

Е в л а м п и й. Ну уж нет, это без меня.
Г е р м а н. Да, Римма, это ты, конечно, сморозила.
Р и м м а. Это почему?
Е в л а м п и й. Она того совершенно не стоит, чтобы за нее еще и пить.
Р и м м а. Черт!..
Е в л а м п и й. Что еще?
Р и м м а. Мне вода попала за шиворот.
Е в л а м п и й. Я тебе говорил, чтобы ты надела плащ с капюшоном.
Р и м м а. Не в том дело.
Е в л а м п и й. А в чем?
Р и м м а. Просто эта вода... Она меня возбуждает.
Г е р м а н. Пикантная подробность.
Е в л а м п и й. Тебя возбуждает все что угодно, кроме меня.
Р и м м а. Кто же в этом виноват?
Г е р м а н. Кстати, вы знаете?..
Р и м м а. Что?
Г е р м а н. В этом лесу...
Е в л а м п и й. Ну?
Г е р м а н. Говорят, где-то здесь скрывается маньяк.
Р и м м а. А что он такое вытворяет?
Г е р м а н. Убивает. Человек пятьдесят уже убил.
Е в л а м п и й. И за это его называют маньяком? Я бы, например, дал ему орден.
Г е р м а н. Он не только убивает.
Р и м м а. А что еще?
Г е р м а н. Насилует.
Е в л а м п и й. Живых или мертвых?
Г е р м а н. Не знаю определенно. Кажется, сначала все-таки убивает.
Р и м м а. Я бы предпочла, чтобы меня сначала прикончили. Впрочем, не знаю.
Е в л а м п и й. Интересно, а что же никто не даст ему отпор?
Г е р м а н. Он, наверное, очень сильный.
Р и м м а. И мужественный. Ночью одному в лесу.
Е в л а м п и й. Настоящий человек.
Р и м м а. И настоящий мужчина.
Г е р м а н. Он может двумя ударами убить двоих. Тремя ударами убить троих.
Е в л а м п и й. Здорово!..
Р и м м а. А представляете: если бы он сейчас здесь появился...
Г е р м а н. Да, так неожиданно подошел сзади...
Е в л а м п и й. С ножом в руках...
Г е р м а н. Или с дубиной.
Е в л а м п и й. Или с охотничьим ружьем...
Г е р м а н. Черт, у меня мурашки по спине.
Е в л а м п и й. Это тебе, наверное, клещ заполз.
Р и м м а (раздраженно). Прекратите! Прекратите! Я не хочу вас слушать!
Е в л а м п и й. А тебя здесь, собственно, никто и не держит.
Р и м м а. Это ты только сейчас такой разговорчивый. А потом начнешь канючить...
Е в л а м п и й. Как это я начну канючить?
Р и м м а. А вот так. (Передразнивает.) «Милая Римма!.. Милая Риммочка!..»
Е в л а м п и й. Когда это я так канючил?
Р и м м а. Забыл, что ли? А каждую ночь.
Е в л а м п и й. Ну ты и стерва!
Г е р м а н. Нет уж, хватит с меня этих семейных тайн. (Пьет.)
Е в л а м п и й. Ты видела? Он выпил один. Друг, называется.
Р и м м а. Ну и правильно. (Пьет.) Как видишь, я тоже выпила одна.
Е в л а м п и й. Черт побери! Вы мне просто не оставляете выбора. (Пьет.)
Р и м м а. Да, Герман. В конце концов, на вине ты явно сэкономил. Привезти с собой такую гадость!..
Г е р м а н. Кто оскорбляет мое вино, тот оскорбляет и меня.
Р и м м а. Прекрати, пожалуйста. Никто тебя не оскорбляет.
Е в л а м п и й. Собственно, друзья ведь для того и существуют, чтобы экономить на них.
Г е р м а н. Вы оба – просто невыносимые зануды.
Е в л а м п и й. Лучший довод, если желаешь окоротить правду.
Р и м м а. Тихо!..
Е в л а м п и й. Что такое? Почему нам не дают спокойно поговорить?
Р и м м а. Идет кто-то.
Г е р м а н. Это он.
Е в л а м п и й. Кто?
Р и м м а. Маньяк.
Е в л а м п и й. Не может быть. Герман, где твоя коряга?
Г е р м а н. Осталась там, на дороге...
Е в л а м п и й. Так мы безоружны?
Р и м м а. Нож. Возьмите хоть нож. Что за мужчины, у которых нет ножа?!
Е в л а м п и й. У нас есть нож?
Р и м м а. Я боюсь!..
Г е р м а н. При чем здесь нож? Что можно сделать ножом с настоящим маньяком?
Р и м м а. Приближается. Я не хочу. Не надо.
Г е р м а н. Эй ты! Не подходи! Нас здесь много! Слышишь?
Е в л а м п и й. Да это же...
Р и м м а. О, Господи!.. Инга, детка, это ты? А мы так перепугались!..

Стремительно приближающиеся шаги. Появляется И н г а. Она, буквально, налетает на Г е р м а н а, слышны звуки ударов, истерические выкрики И н г и, и вопли Г е р м а н а.

И н г а. Мерзавец! Мерзавец! Скотина! Сволочь! Подлец! Какой подлец! Мерзавец! Мерзавец!
Г е р м а н. Ты что?! Прекрати! Идиотка! Она сумасшедшая! Уберите ее от меня! Перестань сейчас же!
Р и м м а (торжествующе). Браво! Великолепно! Инга, врежь ему еще! Великолепно! Дай ему по яйцам! Замечательно!
Е в л а м п и й (в крайнем изумлении). И ты позволяешь женщине так с собой обращаться? Да ты просто дай ей по морде, и все.
Р и м м а. Врежь ему! Врежь!
Г е р м а н. Уберите ее! Уберите!..
И н г а. Как ты мог?! Сволочь!.. Как ты мог?!
Г е р м а н. Да что особенного?
И н г а. Как ты мог так поступить?!
Г е р м а н. Подумаешь!.. Она была уже старуха, все равно не сегодня–завтра подохла бы.
И н г а. Как ты мог бросить меня там?!
Г е р м а н. Я ж тебе сразу сказал: не выходи из машины.
Е в л а м п и й. Да что у вас там стряслось?
И н г а. Может, ей была нужна помощь!..
Г е р м а н. Ну да, помощь!.. Скажешь тоже!.. Я поддал ей на такой скорости! Какая там может быть нужна помощь?
Р и м м а. Герман, ты что, сбил кого-то?
И н г а. Пожилая женщина... Может, вышла из дома, чтобы поискать свою заблудившуюся козочку...
Е в л а м п и й. И тут как тут наш Герман с его куриной слепотой на своем автомобиле.
Г е р м а н. У меня иногда тормоза барахлят.
И н г а. Ты смеешь еще что-то говорить про свои тормоза?! А разве ты не сказал мне: «Посмотри, как я сейчас пугну эту старую грымзу!»
Г е р м а н. Ну, все равно. А зачем ты потом вылезла из автомобиля?
И н г а. Помощь. Я хотела оказать ей помощь.
Е в л а м п и й. А может, ты хотела проверить ее карманы?
Р и м м а. Ну, конечно. Ты бы поступил именно так.
И н г а. У нее была голова в крови. Но она была еще жива. И умерла у меня на руках.
Г е р м а н. Не надо было выходить из машины.
И н г а. Герман, но ведь это же жизнь. Чужая жизнь.
Г е р м а н. Ну и что?
И н г а. Неужели ты не понимаешь? Жизнь...
Е в л а м п и й. Да, Инга, что ты заладила: жизнь, жизнь?.. Я вот, например, тоже сегодня пострадал. Смотри, вся рука в крови.
Р и м м а. Того, что сделано, не вернешь. Давайте за это выпьем. Ой, я такая уже пьяная.
Е в л а м п и й. Да, штрафную опоздавшей. Налей, Герман. (Звук наливаемой жидкости.)
Г е р м а н. Так и быть. Хотя ты чуть не выбила мне глаз.
Е в л а м п и й. У тебя они – что есть, что нет...
Р и м м а. А ты зато импотент.
Е в л а м п и й. А ты уродина.
Г е р м а н. Так. Ну все, пьем. (Пьют. Отдуваются.)
И н г а. По-моему, это смесь мочи с дерьмом.
Р и м м а. Скажи своему мужу спасибо.
Е в л а м п и й. Да, и заодно за то, что он перебил все бутылки.
И н г а. Нет уж, тогда спасибо вам всем.
Г е р м а н. А это еще за что?
И н г а. Меня иногда называют сучкой. Но теперь я вижу, что на вашем фоне я ангел.
Р и м м а. Вот как она повернула!..
И н г а. Меня до сих пор всю колотит.
Г е р м а н. Поэтому ты решила колотить меня?
Р и м м а. А меня так развезло. С двух бокалов...
Е в л а м п и й. Я тоже думаю, что тебе уже хватит.
Р и м м а. Не дождешься.
И н г а. Налейте мне еще.
Е в л а м п и й. Что ж, если ты пришла позже всех, значит тебе и наливать больше всех?
И н г а. Я пришла позже не по своей вине.
Г е р м а н. Не надо было выходить.
Р и м м а. Налейте мне.
Е в л а м п и й. Это почему это наливать тебе?
Р и м м а. А что? Уж не тебе ли?
Е в л а м п и й. Почему бы и не мне? Мне сегодня это нужнее всех.
Р и м м а. Удивительная наглость!..
Е в л а м п и й. Попридержи язык.
Р и м м а. Только не тебе.
Е в л а м п и й. Почему это?
Р и м м а. Потому, что ты сволочь.
Е в л а м п и й. Это не довод.
Г е р м а н. Я сам знаю, кому наливать в первую очередь. (Плеск разливаемой жидкости. Трезвый тон все более ускользает из разговоров всей компании.)
И н г а. И мне.
Р и м м а. И мне. И мне.
Е в л а м п и й. Э!.. А про меня-то забыли? Как? Это все? Все две бутылки?
Г е р м а н. Ну, еще немного разлилось.
Р и м м а. И немного сверху натекло.
И н г а. Не расстраивайся, Евлампий, если хочешь, я тебе немного отолью.
Р и м м а. Надо пить быстрее, пока его еще кто-нибудь не начал жалеть. (Все пьют.)
Е в л а м п и й (яростно). Черт бы вас побрал!
И н г а. Не выражайся здесь.
Е в л а м п и й. Ну что ж, жребий брошен.
И н г а. Какой еще жребий? Римма, куда твой муж бросил жребий?
Р и м м а. Не обращайте внимания. Он любит выражаться витиевато.
Е в л а м п и й (обидчиво). Ничего, ничего, я буду выражаться просто.
И н г а. Вот-вот, лучше просто.
Е в л а м п и й. Вы хотели знать, почему я предложил вам встретиться сегодня здесь.
И н г а. Мы хотели знать? Герман, ты хотел?
Г е р м а н. Ничего я не хотел знать.
И н г а. А ты, Римма?
Р и м м а. Не напоминай мне о выдумках этого идиота.
Е в л а м п и й. Нет, вы все хотели знать.
И н г а. Терпеть не могу, когда решают за других.
Р и м м а. Я такая пьяная!..
Е в л а м п и й. Ну что ж, идемте. Вы сейчас сами все увидите.
И н г а. Я никуда не пойду.
Р и м м а. Я тоже. Ты идешь, Герман?
Г е р м а н. Нет, я не иду.
Р и м м а. Все. Мы никуда не идем.
И н г а. А почему здесь не поют птицы? Лес, называется!..
Г е р м а н. Все подохли.
Р и м м а. Эй, птицы!
И н г а. Птицы! Почему не поете?
Р и м м а. Сейчас же пойте!
И н г а. Птицы!
Р и м м а. Пойте, вам говорят!
И н г а. Нет, правда, Евлампий, почему мы должны куда-то идти?
Е в л а м п и й. Тогда я пойду один.
Г е р м а н. Он и вправду пойдет.
Р и м м а. Пусть идет.
И н г а. Римма, пойдем за твоим мужем.
Р и м м а. Хорошо, только держите меня. Если я упаду, я сразу обделаюсь.
И н г а. Что за подробность.
Е в л а м п и й. Ничего, ничего, если не сегодня, тогда... ничего... вы мне очень помогли.
И н г а. Я не поняла, а куда мы идем?
Г е р м а н. Да, Евлампий, куда ты нас тащишь?
Р и м м а. А вдруг мы встретим маньяка? Ты знаешь, Инга, здесь где-то бродит маньяк.
И н г а. Хочу маньяка!
Р и м м а. Я тоже хочу.
И н г а. Маньяк!
Р и м м а. Маньяк!
И н г а. Маньяк! Отзовись!
Р и м м а. Мы тебя хотим!
Г е р м а н. Да тише вы, идиотки, совсем с ума посходили!
Р и м м а. Все мужчины – трусы!
И н г а. А Герман – первый трус из всех.
Р и м м а. После Евлампия.
И н г а. Перед.
Р и м м а. А я говорю – после.
И н г а. Нет – перед.
Р и м м а. Смотри, какая-то поляна.
И н г а. Земляничная поляна.
Р и м м а. Ой, табуретка. Наша табуретка. Евлампий, зачем ты притащил сюда нашу табуретку?
И н г а. Смотрите, веревка. Что ты задумал?
Е в л а м п и й (торжествующе). Сейчас узнаешь. Сейчас узнаете вы все. Узнаете, как я вас... какое отвращение вы у меня... Во всяком случае, я вам благодарен за то...
Р и м м а. Значит, пока я ходила... по делам, ты припер сюда эту табуретку?..
И н г а. Эй, ты куда полез? Ты же упадешь.
Р и м м а. А если б я сейчас упала, я бы точно сразу обделалась.
И н г а. Римма, скажи своему мужу... Он что у тебя, сумасшедший?
Р и м м а. Скорее просто дурак. И к тому же высоты боится.
И н г а. Герман, держи его, он же засунул голову в петлю.
Г е р м а н. Эй, приятель, тебе не кажется, что шутка слишком затянулась?
Е в л а м п и й. Благодаря вам я сделаю это с облегчением. Нет, я сделаю это с удовольствием.
И н г а. Да? А о нашем удовольствии ты подумал? Нам-то что за удовольствие смотреть на удавленника?
Р и м м а. Да оставьте вы его! Этот слюнтяй никогда в жизни не решится повеситься. Он просто пугает. А мне не страшно.
Е в л а м п и й. Сейчас ты увидишь, как я пугаю.
Р и м м а. Давай, давай, покажи нам!..
И н г а. Римма, как ты можешь?! Евлампий, не слушай ее!
Е в л а м п и й. Сейчас вы увидите, как я пугаю.
Р и м м а. Что же ты остановился?
Е в л а м п и й. Я не остановился, отнюдь... Сейчас вы увидите... Толкните только кто-нибудь табуретку.
Р и м м а. Да нет уж, ты сам.
И н г а. Римма!..
Е в л а м п и й. Герман, я прошу тебя, подойди, толкни табуретку ногой.
Г е р м а н. Зачем это?
Е в л а м п и й. Ведь тебе не привыкать обрывать чужую жизнь.
Г е р м а н. Пошел ты!..
Р и м м а. Ну давай же!.. Или слезай. Тебе еще не надоело быть посмешищем?
Е в л а м п и й. Сука!
Р и м м а. Импотент!
Е в л а м п и й. Герман, толкни табуретку!
Р и м м а. Герман, не толкай!
Е в л а м п и й. Толкни!
Р и м м а. Не толкай!
Е в л а м п и й. Сука!

Неожиданно слышится единодушный вопль ужаса.

И н г а. Герман! Держи! Нож! Держи! Евлампий!

Треск обломившегося древесного сука, шум падающего тела, крики людей сливаются в невообразимый гвалт. Постепенно тот стихает.

Г е р м а н. Сломался! Евлампий! Живой?
И н г а. Ты жив? Сук сломался! Ничего, Евлампий, ничего, ты живой! Тебе больно? Тебе больно? Покажи, где больно. Горло?
Г е р м а н. Да-а, парень, ну ты и устроил спектакль!..

Е в л а м п и й хрипит, стонет, дышит прерывисто и тяжело.

Е в л а м п и й. Я... я... не хотел... Я поскользнулся... Я поскользнулся, Риммочка, поскользнулся. Табуретка скользкая...
Р и м м а. Ну и народ пошел!.. Даже повеситься толком не могут.
Е в л а м п и й. Табуретка... Эта чертова табуретка скользкая... Я не хотел... Я не хотел...

Всхлипыванья Е в л а м п и я сливаются с одобрительными возгласами людей, фразы людей делаются нечленораздельны, постепенно становятся тише. И вот вдруг отчетливо и чисто запела какая-то предутренняя пичуга, ей ответила другая, и вот уж звучит целый хор птичьих голосов, беззаботных, торжествующих, радостных.



К о н е ц
–>   Отзывы (2)

Мир и бормотание
01-Dec-07 04:25
Автор: Станислав Шуляк   Раздел: Суицид/Эвтаназия
Станислав Шуляк

Мир и бормотание

Сколько воздуха проходит мимо моей груди!.. Собственно, весь воздух, за исключением какой-то малости, проходит мимо, мне с ним не встретиться, мне его не ощутить, мне его не испробовать. Хотя, разве лучше он всего прочего воздуха? Не может он быть лучше. Если повезёт – он окажется таким же точно, если же не повезёт, так окажется хуже, безобразнее, безжалостнее, может, даже смертельнее.

В выходные из лечебницы не выписывали, в понедельник не было заведующего отделением, так что вытолкали меня взашей из теплого, насиженного и налёженного местечка только во вторник под обед. Обеда же я, разумеется, не получил. Это я предвидел и за завтраком насовал хлеба в карманы, а потом незаметно сумел переложить его в другую мою, уличную одежду. Хлеба было много, здесь его вообще не жалеют.

Меня никто не встречал, я и не ожидал, что будут встречать. Ни оркестра не ожидал, ни цветов, ни фейерверков. Для чего бы мне их дурацкие встречи?! И мои бы глаза теперь на них на всех не смотрели, впрочем, и их глаза не смотрели бы теперь на меня; в этом смысле наши глаза были вполне солидарны. Хуже, что не было денег. То есть их вообще не было. Ни рубля. Ни копейки. Следовательно, автобус отпадал. На автобусе без денег не проедешь.

На попутку тоже не очень-то следовало рассчитывать: любой, кто смотрел на мою бритую голову, принимал меня, естественно, за уголовника и чёрта с два бы, конечно, остановился. Хотя уголовником я не был. Уголовникам до меня далеко.

Я, конечно, не рассуждал так, как рассуждаю теперь. Всё сложилось в голове само собой: ехать до города следовало на электричке, но не до конечной станции, где стоят турникеты. После же пешком или как-нибудь ещё добраться до другого вокзала. Дальше снова на электричке, до своего городишки, до дома. Высадят – так выходить безропотно, ждать следующей оказии. В противном случае же могли и накостылять. Сейчас с такими, как я, не церемонятся.

Боже, что за холодный теперь июнь! Где вы сыскали такое омерзительное лето?! Как вас угораздило жить в такую пору?! Отчего не сыграли вы в ящик месяц назад или год, когда атмосфера была ещё похожа на атмосферу, погода – на погоду, когда зимой ещё бывало морозно, летом душно и маетно, осенью – слякотно, весною – переменчиво и непредсказуемо, когда не перевернулось ещё всё с ног на голову – природа, обстоятельства, человек?! А отчего я сам не сыграл в ящик вместе с вами? Прежде это было б уместнее.

Я шёл по улице и ел хлеб из карманов. Потом захотел пить, зашёл в туалет. Глупую бабу-туалетчицу я обманул: сказал, что заплачу на выходе, стал пить воду из-под крана (в туалете мне больше ничего не надо было) и потом быстро вышел на улицу. Почти выбежал. Баба что-то с угрозою кричала мне вслед, но я не слушал её.

В электричке я трясся больше часа, пробовал было заснуть, но не заснул – разбудили контролёры. Тут же стал выходить, огрызаясь как пёс на какие-то их замечания; впрочем, мне уж было всё равно, на самом деле: электричка добралась до города, до гнусных его пролетарских окраин, а до другой станции, той, что была мне нужна, чтобы пересесть на другой поезд, отсюда километров, наверное, пять. Это, в общем, терпимо.

Я поплёлся поначалу вдоль заборов промзоны, потом начались дрянные старые пятиэтажки, потом даже какой-то широкий проспект попался мне по пути. Я отвык от людей в их естественной жизни; мне было странно смотреть на них, я их не узнавал, я не ощущал с ними не то, что сопричастности, но хотя бы даже сходства. Пускай бы только внешнего.

Прежде я долго добивался способности к бесчувствию. Давно, ещё до лечебницы; лечебница в этом отношении на меня почти не подействовала. Зато, если бы я вдруг начал хоть что-нибудь чувствовать, что-то ощущать или осознавать, вот здесь-то меня бы уже ждала верная гибель.

Улицы сделались оживлённее. Вскоре я даже набрёл на некое административное здание, и возле него митинговали примерно тридцать каких-то придурков, с мегафоном, с транспарантами. Что они хотели – я не знал: ублюдки из оппозиции против ублюдков из власти, у нас по-другому не бывает. Впрочем, кто большие ублюдки? Те? Эти? Не знаю. Наш народ охотно пребывает во всевозможных ублюдочных рангах. Я же не доверяю ни одному громкому голосу, ни одному слову с трибуны, ни одному крику, ни одному энтузиазму. Смерть ходит меж нами и учит нас тихим высказываньям. Учит нас шёпотам, шорохам, всхлипам, вздохам и бормотаниям. Она – лучший учитель, мы же пренебрегаем её уроками. А иные так заносчивостью дней своих даже тщатся преподать ей самой урок.

Приехали машины с милицией (или как она там называется; сейчас много появилось новых названий. И все – для обозначения одной и той же пакости.). Потом долго бранились через свои мегафоны с митингующими, и те отбрехивались. Люди в чёрном, в маскировочном и в бронежилетах рассыпались цепью, стали теснить толпу. Полетели первые камни, взметнулись дубинки над головами, раздались вопли, негодованием запнулась атмосфера дня сего холодного... но я был теперь уже далеко. И лишь оглядывался иногда. Мне бы теперь крысиную наблюдательность, мне бы теперь бурундучью настороженность – оттого бы сумма моих достоинств, несомненно, возросла!.. Бог есть язык.

Люди побежали, спасаясь от побоев, я же, ссутулившись, тоже ускорил шаг. Воздух груди моей ныне есть воздух неприязни, и мне же теперь совершенно не до вычурных рассуждений. Не до морока сентиментальности. Не до человеколюбивых отголосков.

Я способен удивить любого великими разговорами, отчаяньем монологов, благородными вербальными остатками, но никто не приходит за моими сверхъестественными дарами. И мне лишь остаётся – безмолвно созерцать истечение жизни. Жизнь – тлен, обморок, мерцание. Жизнь – катастрофичнейшее из предприятий человеческих. Жизнь – излишество материи.

Я взирал окрест себя с единственною желчнокаменною усмешкой.

Откуда я вообще такой взялся? Быть может, я существовал всегда, вопреки скудному перечню лет моих, сухих и невнятных обстоятельств, притворяющихся фактами, жалких воспоминаний. Иногда я даже не исключал инопланетного своего происхождения. Потом же сам насмехался над тем, слишком это уж было просто, слишком уж много в том было заурядного и общедоступного.

Железную дорогу я учуял по запаху. Потом её подтвердил и звук. Мне почти не пришлось петлять в поисках (город я знал не слишком хорошо), на платформе топтались людишки, казавшиеся сонными или заиндевевшими. Здесь я смешался с ними и притворился таким же, как и они. Электричка пришла минут через сорок, и я простоял всё это время без единой мысли в извилинах. Я умею гаснуть, когда гореть незачем.

Потом ещё столько же ехал, потом вышел из поезда и плёлся вместе с горсткою других пассажиров. Потом нарочно отстал от них, чтобы только идти одному. Сзади смотрел на этих русских одышливых баб-бочек, не блюдущих ни телесного, ни душевного достоинства своих, ничуть не тяготящихся ни днями своими, ни жиром своим, ни своими вздутыми венами, смотрел на этих кургузых мужичонок с их приземистыми походками, мужичонок, опитых пивом и иными дешёвыми пойлами во всякую минуту жизни их. И это мне нужно любить, и этим вы предлагаете мне гордиться? И с этим нужно ощущать знаки тождества, сходства или причастности? Хотелось порвать их всех, порвать своим разнузданным глазом, разбросать их гадкие клочья по почве. Пусть будет неповадно всем прочим, пусть вздрогнут они от существований своих, столь же бесполезных, пусть задохнутся от всякого умеренного своего, от всякого монотонного, от всякого обыденного, пусть ужаснутся оными. Да, так! И это ведь ещё не гнев мой, это всего лишь моя досада. Гнев же мой будет беспредельным, безудержным. Именно в гневе своём я буду тождествен тому, чьего имени вы не способны угадать, чьего промысла вы не ведаете.

Глаза у них всех были ватные, потому видели они одно ватное. Муравьиное и одуванчиковое проходит мимо них, даже не подходите к ним ни с муравьиным, ни с одуванчиковым. Вы, впрочем, и сами о подобном не слыхивали.

Временами я изнемогал от бремени своего постылого и беспорядочного славянства.

У переезда за мною увязался кобелёк-двухлеток, недавний ещё щенок, у которого серое и жёлтое смешалось в молодой шерсти его, и белая подпалина была на груди, подобная съехавшему в сторону галстуку. Запах хлеба из карманов моих, что ли, привлёк его? Я вывернул ему все остатки хлеба, тот съел их с достоинством (а я стоял и смотрел), когда же я двинулся далее, будто бы со вздохом поплёлся за мной следом. Тут я прикрикнул на кобелька, и он поотстал.

Я знаю, временами в кровь мою сами собою вторгаются иные огуречные и зефирные метафизики. Впрочем, этим поделиться невозможно. Да, это так, но неразделённое и неотданное достояние моё разрывает грудь мою, отравляет мой воздух. Таланты и величия – они здесь совершенно ни при чём, они – лишь подножия моих недоговорённостей. Моих неуверенностей. Для содержимого моего мозга пока не придумано точных обозначений, я же не собирался тратить времени на самопознание. Не знать себя лучше, чем собою гордиться, чем собою довольствоваться.

Иногда через самые тяжёлые столпотворения туч я способен разглядеть иные ослепительные задворки солнца, но также и сбивчивые тени пресловутой нечётной стороны Луны.

Под мостом я остановился, чтобы помочиться, после же продолжил путь, вовсе не будучи в том уверенным. А кто уверен в своём пути? Дурак да мерзавец уверены в своём пути. Я впрочем, не лучше ни того ни другого, но всё же в пути своём не уверен.

Голова моя полна иных избранных формул. Знали ли вы все такие формулы? Знал ли хоть один из вас формулы, подобные моим? Уместятся ли они в мозгах ваших? Не разорвут ли извилин ваших? А вот же в одной из великих формул своих я вдруг открою пусть не имя Бога, но лишь ключ от гнева Его. И горе тогда вам, трёхгрошовые человечишки, исчадья смрада, беспутства, равнодушия!

Далее уж потянулись домишки моей улицы, проклятой и привычной улицы, и в том было самое скверное. Здесь каждый меня знал, и я знал каждого. Невозможно здесь жить, уворачиваясь от остальных, так, чтобы быть для всех неизвестным. Одно лишь остаётся – прятаться за нелюбовью, сколько бы её ни было, и вот же я никого не любил, и никто не любил меня, так было спокойнее.

Потом – двор с парою кривых яблонь, с дощатою будкой сортира в задней части его, с заброшенной цветочной клумбой без цветов. С одною лишь бесполезной и сорной травой. Для чего вы разбиваете ваши клумбы, если не собираетесь сажать на них цветов? Клумбы – для цветов, а не для пустого самосуществования!.. В дом я вошёл тою самой походкою, какой входил в него тысячи раз. Кепку повесил на гвоздик в прихожей, не оборачиваясь, машинальным движением. Ирка-жена возилась на кухне, но, разумеется, приход мой заметила.

– Опять!.. – с глухим раздражением сказала она, вытирая ладони грязным кухонным полотенцем. Она вообще вся была распаренною, краснолицей, всё тело её погрязло в паскудной и очевидной, домашней дородности.

– Что? – сказал я.

– То самое! – сказала она. – Давно уж всё обсудили, давно договорились, а он всё ходит и ходит.

– Кто ходит? – сказал я.

– Ты что, совсем дурак стал? Уколами закололи? – крикнула она. – Чего, спрашивается, вчера приходил? Чего позавчера? И на той неделе тоже три раза?

Возможно, во мне что-то похолодело. Называть это недоумением я бы не стал, Иркины слова были очевидною чушью, и над ними не стоило бы даже задумываться.

– Что ты такое плетёшь? – сказал я. – Ты что, не знаешь, где я был? И сколько ехать оттуда?

– Очень мне это знать интересно! – крикнула ещё Ирка. – Давай, давай, как пришёл, так и уходи!

– Ты же знаешь, где я был? Знаешь? Позвони туда и спроси.

– Я звонила. Я сто раз звонила. Сговорился там с кем-нибудь, чтоб отвечали, что ты там.

– Мне поесть надо, – огрызнулся я. – И поспать бы ещё чуть-чуть.

– Это уж где-нибудь в другом месте! Лёшка, урод, мы же давно договорились!.. Ты обещал!..

О чём же мне с ней говорить? Я молча пошёл на кухню, пошарил по кастрюлям, отыскался остывающий борщ. Тот был с мясом. Я достал мясо и отсёк от него скорбную свою десятину. Положил в тарелку. Во мне не было теперь ни малейшего боевого упоения. Всегда, но только не теперь.

– Не трожь борщ! Не для тебя! – крикнула жена, хватая меня за рукав. Я отдёрнул руку. Мясо едва не оказалось на полу. Я лишь с трудом удержал его, подхватил в последнее мгновение, и большой кусок шлёпнулся обратно в кастрюлю. Ирке, похоже, хотелось, чтобы всё было на полу.

– Вот ещё тронешь здесь что-то – сам же потом пожалеешь! Слышишь?! – крикнула та. – Повадился тут жить одинокой людской гнидой!..

– Уйди! – сказал я.

– Сам уйди! – крикнула жена. Сразу же крикнула, без расстановки, без промедления. Паузу держать она никогда не умела. Кто из них умеет держать паузу? Удержать верную паузу – иногда тоже самое, что сообщить имя Бога. Да ведь и Сам Бог, если вдуматься, не слеп и не глух. Не скуден и не бессловесен. Он только лишь держит паузу. Да нет же: Он и Сам – пауза.

– Ну, что, мне ментов вызвать?! – крикнула ещё.

– И что ты им скажешь?

– Что надо – то и скажу!

– Ты не меняешься, – сказал я.
– Ну, сейчас ты у меня узнаешь!

Подхватив платок и набросив его на голову, она выбежала на двор и с силою долбанула входной дверью.

– Так я и думал, – сказал я.

Что проку искать днём с огнём человека? Нужно подстеречь его в засаде с разлитым в душе и окрест себя затемнением. Нельзя соблазнять найденного благородством и достоинством помыслов своих, и следует лишь предъявить все мутные основания души своей как свидетельство своего человеческого, своего единственно достоверного. Лишь так возможны все слияния, все соединения: человек с человеком сойдутся лишь не почве гадких остатков своих; всё безобразное в человеке есть его наиболее подлинное. Иное же не стоит принимать и в рассмотрение. Человек – самое неудовлетворительное из животных.

Пока я внедрял во чрево своё этот проклятый борщик, почти сразу пришла дочь из школы, дочь Анька двенадцати лет. Постояла, полупоглазила на меня. Я же на неё внимания не обращал. Я ел.

– Ешь? – сказала дочь.

– Ем, – сказал я.

– Куда мать побежала? – спросила Анька.

– Её дело, – сказал я.

– Смотри – твоим делом стать может, – бросила она.

Я промолчал. Но как-то так судорожно промолчал, беспорядочно промолчал, ожесточённо, безоговорочно. Никогда не прощу ей этого своего молчания. Даже помирать стану – и то вспомню, как теперь его не простил.

Душа моя зашлась вдруг в умственном (межеумственном) тике. В такие мгновения я могу потеряться не то, что перед неумной своею женой, или кургузою дочерью, но даже перед любым ребёнком, вдруг обратившимся ко мне с вопросом или с бессмысленной ребячьею фразой, перед любым дураком, взглянувшим на меня, заговорившим со мной. Я теряюсь тогда от внимания, но также от безразличия – не знаю, от чего более.

– Совсем, что ли, пришёл? – спросила ещё дочь.

Я уже поел и стал складывать посуду.

– Совсем, – сказал я. – Куда мне идти?

– Совсем не получится, – подытожила девчонка.

– Ты ещё станешь каркать, – недовольно отмахнулся я.

Она залезла в холодильник, вытащила бутыль с квасом, стала жадно пить, так, что за раз едва не выпила половину. Я тоже протянул руку к бутыли, но она, будто не заметив, поставила ту в холодильник.

– Ворона каркает, я говорю, – сказала девчонка. Отвернулась.

Я открыл холодильник, напился кваса из бутыли. Была ещё кока-кола, но кока-колу я не стал. Пусть дурак-американец пьёт свою кока-колу, пусть подонок-американец её пьёт. В кухне летал шмель.

– Ты смотри, – сказал я, – не слишком-то вообще увлекайся жизнью.

– Я только в прошлом году жить полюбила.

– Я тебе не про то говорю.

– Без тебя знаю, – огрызнулась дочь.

– В тебе всё от матери, – сказал я.

– А от кого надо? От тебя, что ли?

– От себя, – буркнул я и вышел.

В комнате я плюхнулся на постель, едва только стащил с себя рубаху и брюки. Лицом я лежал к стене, лишь поворочался немного. И ещё привычно скрючился, будто младенец в утробе.

Жить, жить и мыслить с придыханием, бесцельно брести тропой парадоксов. Потеря сигнала. Если бы весь свет удалось истребить неистовою своею застенчивостью!.. Убийственною своею кротостью!.. Ныне я категоричен и прямолинеен. Нельзя жить без шедевров. Я всегда от них на расстоянии волоса, но тот же самый волос всегда сталкивает меня в бездны безобразий и неказистости. В последнее время у меня лучше обстоит дело с порядком слов, но хуже с их содержанием. Впрочем, я всегда мечтал отереть ноги о литературу.

Все слова мои рядом, почти под рукой, кишат и трепещут, и рвутся наружу, но мне трудно выбрать из них подходящее. Объявить Слово бывшим в Начале – значит свести все сакральное и даже эсхатологическое к проблемам этимологии. Впрочем, дух человеческий и смысл человеческий дышат софистикою, поэтому удивляться ничему не приходится. В уме своём и смысле своём я временами вязал узлы ничуть не хуже гордиевых.

Кто бы мог подумать, что вообще когда-нибудь опущусь до жизни?! Не до такой жизни. Но до жизни вообще.

Возможно, я вздохнул или всё же лежал по видимости бездыханный. Шаги были сзади, тихие шаги. Дочь ходила по комнате, потом же остановилась. И вдруг – ладонь свою влажную и холодную мне положила на висок.

– Что тебе? – сказал я. Быть может, я вздрогнул. Что мне ещё оставалось? Только лишь вздрогнуть.

– Зря ты это, – сказала она.

– Что?

– Ну, так… вообще.

– Не мешай!..

– Я заниматься буду.

– Делай, что хочешь.

– Я тоже такая стану, когда вырасту?

– Как получится, – сказал я.

– А сам как думаешь?

– Не знаю. Это всё равно.

– Тебе-то всё равно, конечно.

– Если мне и не всё равно – это ничего не меняет.

– А чего приходил-то… всё это время?
Я стиснул зубы и промолчал. До желваков стиснул, до хруста, до флюса, до оскомины. До кровоточащих дёсен.

– Думаешь, я не знаю? – сказала ещё дочь. – Все думали – я спала, а я и не думала спать и всё видела.

Мне одно только и следовало – молчать. Я – зомби Млечного пути, звёздночеловеческое (оно же – червивое и необъяснимое) сидело в глубине груди моей, подтачивало меня, изгрызало, иссушало меня, но могло внезапно, диким зверем, свирепою рысью наброситься на шею мою, на плечи и на затылок мои. И вообще – разве способен кто-то изведать креплёной моей невиновности. Анька отошла. Не хотите ли и вы отойти? Я стал забываться, может, даже и совсем забылся, так мне показалось. Какою-то невыносимой забывчивостью. С её трагической слабостью сердца. С её глухим минорным удушьем.

От меня все отошли, я восхищался когортами отошедших. Удивляться же снова нечему. Я, впрочем, всегда умел преклоняться перед бесцельностью. Потом были шаги, быть может, они лишь были в моём забытьи, я этого не знал точно, но шаги не пары ног, но нескольких пар, поначалу как сыплющийся горох, как маетная бесовская перкуссия, здесь не стеснялись, не старались говорить или ступать тише у изголовья спящего, но напротив – шумели и топали нарочно… У говорящего же одна голгофа – недосказанное.

– Рота, подъём! – был крик, и тут же – плечо! рывок, и вот уж я на полу, растерянный, ошарашенный, полусонный. Ушибся, конечно же, ушибся, как было не ушибиться?!.

Пытаюсь подняться. Прочие настороже, их двое, нет – и третья в отдалении, думают – брошусь с ними драться, должно быть. А что, если и вправду – броситься драться?!

– А!.. – глухо говорю, – Вот и Васька-подлец! Явился – не запылился.

– Что, думал – пришёл, поел, лёг спать – и всё тебе с рук сойдёт? Ничего тебе с рук не сойдёт больше, – огрызнулся тот.

– Да, Лёшка, я тебе сразу сказала, чтобы ты уходил. А ты не поверил!..

Мгновение смотрю на потную Васькину физиономию. Васька – новый хахаль жены; быстро же у них сладилось, незадолго до моей лечебницы. Васька работает в мастерской по ремонту судов. Вообще же он ни зол и ни добр, ни плох, ни хорош, но – всего лишь какая-то интуитивная сволочь.

– Это мой дом… – бормочу бессильно.

– Никогда он твоим не был! – крикнула Ирка.

– Давай! Давай! – подталкивает Васька. Впрочем, он силён, а я ослабел в лечебнице, с ним, пожалуй, не стоит мне сейчас драться.

Из дверного проёма выглядывает и Анька (вот и третья!), она напугана, но будто бы ухмыляется, она тоже на их стороне, на моей же стороне никого. Я ведь и сам не на своей стороне, я ни на чьей стороне. Может, разве лишь на стороне небытия или отсутствия. Этим последним я во дни свои сложил немало гимнов.

За грудки меня схватив, Васька выпихивает из комнаты вашего трагического слугу, иронического слугу, любезные мои, вашего товарища по несчастью существования. Жена, подобрав мою одежду, идёт следом.

– Вот ты Ваську за дурака держишь, а он в восемь лет пятьдесят американских штатов мог за тридцать секунд перечислить, – раскрасневшись, приговаривает она.

– За тридцать пять, – хмуро поправил Василий.

– Неважно, – отмахнулась женщина. – Он вот и теперь за минуту даже пятнадцати штатов не вспомнит.

– Ну, зато он у нас мыслитель! – глумится мой обидчик.

– Спиноза! – хохотнула жена. – Бесчувственник чёртов!

– Заноза!.. – прыснула дочь.

Я взглянул на неё. Когда ж это всё успело произойти? Почему же я не видел этого раньше? Куда откатилось яблочко, упавшее с яблоньки? Почему же смешалось оно с грязью? Почему так некстати оказалось между чьею-то подошвой и почвою? Почему никто не подобрал его, алча и сопереживая, но лишь втоптал в грязь и в обыденность?

– Ну, – сказал я, – бывай, голубица!

– Лети-лети, голубь! – сказала Анька.

Больше ожидать было нечего, я вышел на крыльцо, Васька толкнул меня напоследок, я пошатнулся, но всё же не упал. Для одной острастки толкнул, почти благодушно. Жена бросила всю мою одежду на землю. Я сел рядом с одеждой и медленно стал натягивать её на себя. Было молчание. Наконец, прежние домашние мои, не выдержав, ушли в дом и хлопнули дверью.

– Не приходи больше, – сказал Васька напоследок. – Понял, гнида?

Жить, так жить, превозмогая мистические муки, отвергая надмирные мороки и сатирические оцепенения? На сколько же хватит сил? Откуда вообще возьмутся они? И какие же тогда магнитные бури будут бушевать в мозжечке моём, какие тайфуны, безветрия и светопреставления станут ещё истязать плевру, роговицу и диафрагму мои?

– Эй, – глухо сказал я. – Денег дайте, гады! У меня вообще ни копейки.

Этого будто бы ожидали специально. Дверь приоткрылась, и из оной выставился кукиш жены. Зло так выставился, неприкрыто, недвусмысленно. Главное – недвусмысленно. Впрочем, вылетели еще и ботинки, а до этого я был в носках. Что ж, это гуманно. Я всегда верил в человека. Но вот успел ли я взглянуть на них всех с привычным и асептическим своим цинизмом? Возможно, и нет.

Обувшись, я встал. Двуногий не лучше и не хуже всех прочих. А попробуйте, кстати же, найти во мне хотя бы единый изъян! Не сыщете никакого изъяна (опричь всего моего человеческого), пока я сам не предъявлю его вам – вам, подлые человеки! Чтоб содрогнулись, наконец, содрогнулись подслеповатые и бесполезные душонки ваши, жалкие хомишки сапиенсы!..

Чёрт, снова за мной увязался тот кобелёк. Ждал он меня, что ли, нарочно? Я теперь не стал уж его отгонять, идёт и пусть себе идёт, мне-то что?!

Я шёл, и земля раскачивалась подо мною. Космос же был повсюду, со всех сторон, и был он настороженным. В ключичных, височных, тазобедренных и прочих окрестностях он был насторожен. Космос вблизи меня всегда насторожен.

Я прижимался к заборам, к домишкам, когда они выставлялись на дорогу своими убогими фасадами. Бедные! Все вы нуждаетесь в подпорках, в добрых подпорках, я готов быть вам подпоркою. Я добр, мне легко быть добрым, вся кровь моя добрая, весь спинной мозг, весь трепет ноздрей моих и сухожилий тоже добры.

Я прошел пять или шесть дрянных домишек, когда я увидел его. Его! Того, о котором… Я вздрогнул. Сердце моё сжалось. Я увидел себя.

Увидел ещё издали и быстро свернул в проход между домами, чтобы разглядеть получше. Вскоре он прошёл мимо, всего в каком-нибудь десятке метров. Прошёл, не смотря на меня, не поворачивая головы в мою сторону. Он даже не был похож на меня, нисколько не похож… но это был я.

Что в нём было такого, что я сразу признал в нём себя? Был он сутул? Ну, да, сутул и смотрел точно перед собою. Не под ноги, а просто перед собою. Я часто делаю так же. Но мало ли на свете сутулых?! И смотрящих перед собою? Да и одет он был не так, как я. Впрочем, что одежда?! Разве себя не узнаешь, в чём бы ты ни был одет? Можно ли не узнать себя, в любом обличье?! На нём тоже была кепка и куртка, самые обыкновенные, и я никогда не носил ничего подобного. Чёрт, это всего лишь отговорки!.. Прошедший мимо меня был мною, и – точка!

И кобелёк, оставив теперь меня прячущегося, вилял хвостом перед этим… И тот коротко и равнодушно потрепал кобелька за ухом и пошёл себе дальше.

Я вышел из своего убежища и крадучись потащился за ним. Да, точно, он направлялся в мой дом, я скоро увидел это. Вот он открывает калитку, проходит через двор… Он знает здесь каждую травинку, каждый кустик, он идёт походкою усталого хозяина, не гостя. Вот он входит в дом… Я постоял немного у забора с тяжело колотящимся сердцем.

Если он – это я, так он сейчас будет также выброшен оттуда, как и я? Васькой-подлецом и распутною Иркой. Возможно, на это стоило бы взглянуть, я и думал взглянуть. Но потом всё же не выдержал, стал отступать, пятиться, потом побежал…

Он – это я? Он – это я? Возможно ли такое? Быть может, вернулись мы оба и увидели, что нет в доме ни добра ни порядка. Чужой человек слоняется в нём хозяином. Незваный и непрошеный, сам награждает нас миазмами своих незванности и непрошенности, и вот же в доме дней своих ходим мы, воровато оглядываясь. Исподтишка живя и дыша. Я же не хотел жить и дышать исподтишка. Да, так, но вам всё же не дождаться от меня иной, богоугодной души!..

Четвероногий снова трусил за мной. Легко это у них всё получается – раболепства и предательства, виляния хвостами и настороженности. Отчего у меня не получается так?

Скоро я выбился из сил. Мне надо было куда-то идти, я пошёл верхней улицей, она недалеко от леса. Вскоре остановился у забора семнадцатого дома. Сложившись пополам, копалась в огороде толстая старуха. Слышать она меня не могла, но, подняв голову, случайно увидела.

– Фёдоровна, – больным и надтреснутым голосом сказал я. – Семён дома?

– Нет никакого Семёна! – поджав губы, сказала старуха. – А тебе на что?

– Так… дело одно есть.

– Знаю я твоё дело.

– Ничего ты не знаешь.

– А пожить тебе здесь всё равно не получится.

– Он когда вернётся-то?

– А вот этого я знать не могу.

– Что ж ты про сына не знаешь-то?

– Он недавно жениться собрался, и поэтому, если ты жить здесь надумал, то лучше сразу не рассчитывай.

– А что, это ты про деньги? Так ты не бери в голову. Я на работу устроюсь и сразу отдам.

– Кто ж тебя возьмёт на работу, такого-то? – покачала головою Фёдоровна.

– И не таких ещё берут.

– Не таких берут, а таких вот – чёрта с два.

– Я ведь не просил тебя умничать, – недовольно возразил я.

– А я слышала, что тебя выпустили...

– Где ты слышала? Я только сегодня приехал.

– Ну, да, конечно! Сегодня…
– Сговорились вы все! – крикнул я.

– Слушай, Лёшка, – сказала Фёдоровна. – Может, тебе взять да помереть? Тебе же самому проще будет. Да и всем хорошо.

– Ладно, – отрезал я. – Скажи Семёну, что я приходил.

– И говорить ничего не стану, – сказала старуха. – Нашёл посыльную. И ещё тут с собакой припёрся.

– Это не моя собака.

– А это мне всё равно.

– Тебе же хуже будет, если не передашь, – со злостью сказал я.

– Иди-иди, не угрожай здесь!

Я попятился, я стал пятиться, так и отходил от забора, пятясь, и всё смотрел на старуху. Она будто бы торжествовала. Они все торжествуют. Они меня при себе содержат поблизости лишь для собственного торжества, я знал это. Моё же торжество было в умалённости, в отдельности и в беспорядочных монологах.

Я бы и гроша ломаного и затёртого не поставил на победу этой расы, этого народа, над обстоятельствами.

Потом я снова спустился к реке, кобелёк преданно волочился за мною.

– Ну, что, – сказал я. – Может, я вправду приходил… какая разница – был не был, чего они все?.. А этот? Ты видел его? Этот-то кто был? Не знаешь? И я не знаю. Тебя звать-то как? – спросил я.

Мы остановились. Я долго смотрел в его тёплую и тупую, кареглазую морду. Он подумал и тявкнул мне что-то в ответ, не вполне вразумительное.

– Нет, – сказал я. – Это не годится. Это не имя. Куда ты с таким именем? С таким именем тебе крышка!.. Нет, а вообще – кто ты? Тузик, что ли? Тузик… Нет. Ты знаешь, кто ты? Ты и сам этого не знаешь. А я знаю. Ты – Мир. Мир, – сказал я. – Мир, – ещё раз повторил я, привыкая к гордому кобелиному имени. Впрочем, пожалуй, не такому и гордому. Чего ж гордого в мире?! Скорее уж одно несуразное в нём… – Ну! Пошли, что ли…

Пейзаж здесь был дрянь: речушка с торфяною водой и заросшими берегами, овраги, буераки, мятая трава, арматура и ржавые трубы, беспорядочно топорщившиеся из почвы, битый кирпич и бутылки – всякий аллювий давно уж утратил у нас свою первозданность. И сколько ни пройди ещё вперёд, ведь будет тоже самое, та же дрянь, хоть сто, хоть тысячу километров пройди, проползи на брюхе, и не переменится ничего. Но ведь не просто же так нам даны эта беспредельность, эта гулливерова необъятность, совершенно не случайно... Разве не так? Взамен мы просто обязаны удивить все прочие народы, восхитить беспредельными своими эманациями, напугать беспрекословностью духа (или бездушия) своего, ошарашить, разжалобить. Каждое лишнее поле, всякий овраг, полустанок, перелесок, трясина, урочище должны прибавлять нашему народу толику страха и гордости за невиданное его предназначение, частицу сарказма и безнадёжности. Согнись душою, народ, от своего сверхъестественного бремени, от своей надмирной обузы, от своего надтреснутого исполинства, но также исполни миссию свою, назначение своё!.. Иначе же гибель ждёт тебя, ущерб, поношение, рассеяние.

Мир что-то снова тявкнул. Он точно был Миром, я всё более укреплялся в своём новом сознании. Это было превосходно. Вообще же сегодня Миру чрезвычайно повезло – случайно встретить меня.

– Что? – вздрогнув, сказал я. – Что ты сказал? Нет, ты не то говоришь. Учи человечий язык, сволочь, – сказал я. – И тогда ты не раз и не два… удивишься. Впрочем, нет. Зачем тебе наш язык? Его бурое и муторное вещество?.. Я и сам хочу от него отказаться. Слышишь, Мир? А ты хитрец, я знаю. Точно хитрец. Только хитрости твоей цена три копейки, обгрызенная кость – цена твоей хитрости, но уж меня-то ты не обманешь.

А ведь я всё же сумел пробиться в блистательные прокажённые, в преуспевающие изгои. Я даже рассмеялся. Подобно всем истинным мудрецам, я лишь изредка снисходил до задумчивости. Теперь было не то время, чтобы снисходить до задумчивости. Совсем же иное дело – снизойти до весёлости…

– Мир, – со смехом сказал я. – А если и вправду?.. Понимаешь? Нет, ты понял?.. Думаешь, у меня не получится? Почему ты не веришь в меня? У других получается – у меня не получится? Такого ведь не может быть… Что же здесь трудного?.. Жизнь – прекрасный повод для игры в орлянку.

С этою новою мыслью мы прошли ещё метров двести, мне должно было стать ещё гаже, я так положил себе заранее, и вот оно, наконец, стало так.

– Здесь? – спросил я у Мира. Он, кажется, кивнул. Впрочем, может, и не кивнул; это мне могло и показаться. – Ты уверен? Тебе нравится место? А сам бы ты хотел здесь? – спрашивал я. – Достаточно ли здесь гадко? – спросил ещё я. Мир, кажется, со мною согласился. Он бы с любым согласился, всякая собака вообще есть согласие, единственное согласие, и ничего, кроме согласия. От рода, от века своего.

Я осмотрелся. Нигде никого не заметил. Заречных пятиэтажек отсюда тоже не было видно. Рядом плескалась вода. В воде была рыба. Это меня ничуть не успокаивало, но также и не тревожило.

– Тогда приступим, – сказал я.

Я вдруг вообразился себе хирургом. Смешливость свою я сменил на сосредоточенность. Будто перчатку стянул с правой руки и нацепил на левую. Мне нужно сделать всё точно, чисто, энергично и безошибочно. Чтобы самому не было стыдно или мучительно больно. Или как там ещё?.. Ныне же ошибочное и безошибочное перемешались; одно есть другое, одно выдаёт себя за другое.

Я лёг на землю, скрючился в позе зародыша. Куртка мешала, не давала дышать, но так даже лучше, подумал я. Мне следовало сердце своё поймать на крючок, услышать его, приручить и почувствовать. Чтобы после… Не важно. Я не признаю существование слов или звуков, из которых невозможно составить иных барсучьих, росомашьих или волчьих шарад. Родной язык мой есть для меня язык скорби. Но ведь именно он определяет все немыслимые достижения мои.

Оказаться на правом боку – значит зайтись от отчаяния и безнадёжности. Из лежания на правом боку одно остаётся – смерть. Сутолоки, заносчивости – все отступают, приходит же на смену тем изнурение, воцаряется же вопль. Беда, ужас, затмение – вот что несёт с собою правый бок.

Плохо только, что не удаётся вывернуться, выскользнуть в сумасшествие, в блаженство, в оцепенение. Плохо, что не доставляет облегчения и вопль. Это как – дышишь, дышишь – и не можешь надышаться. Это как – плачешь, плачешь – и не можешь выплакать слёз. Напряжение, напряжение, боль, надсада – сколько всего столпилось в жизни окрест тебя, сколько всего сгрудилось в малом мгновении твоём, человек, прямоходящий! Жалок удел твой, печально твоё прозябание. Сегодня я задыхаюсь от своей безграничности, сегодня я раздавлен своей обыденной человечьей скудостью. Мне не продраться ни через единое мгновение своё, мне не угадать ни назначения своего, ни тоски своей, ни чёрной и вездесущей своей благодарности. Нет во мне строчки, нет во мне вздоха, не надиктованных отчаянием. Гений мой, бормотания мои – от подспудности и от болезни, и никак не от мира сего. Есть ли вообще что хорошее от мира сего?! Мир сам-то, правда ли, от мира сего? А я же – я слишком велик для беллетристики.

Ты комфорта захотел, человек?! Ты на знамени своём написал «процветание»?! Сдохни, сдохни, человек, жаждущий комфорта! Да здравствует человек, вопящий и корчащийся! Тобой украсятся последние минуты погибающего света. Тобой изумятся народы в последний час свой, в последний вздох свой. Боже, дай мне гордиться не остатком своих секунд, но дай мне трепетать и благолепствовать пред душераздирающими продуктами моего мозга, пред отчаянной и причудливой порослью моих смысла и созерцания. Аминь!

Вот же, наконец, я угадал своё тихое-тихое сердце. Боже, как же это непросто! Оно норовило проскользнуть мимо меня, юрким зверком, незаметною мышкою, но было уловлено.

– Замри! – приказал я. Одною гортанью приказал я. Одними губами сжатыми, бессловесными. – Стоять! Стоять! – сказал я.

Сердце замерло на мгновение, нет, не на мгновение, секунду-другую-третью стояло оно. Я и раньше уж проделывал подобное. Но сейчас мне следовало зайти гораздо далее. Я непременно зайду далее. Так далеко, что все удивятся. Так далеко ещё не заходил я. И вдруг ударило, снова ударило это проклятое сердце, потом ещё и ещё.

Черт, неудача! Ему уж из одной благодарности ко мне следовало остановиться.

С чрезвычайной досадою, с суммою всех возможных досад, я вывернулся на другой бок. Левый бок. Бок изощрённого воображения и пустого прожектёрства. Бок фантазий и абстракций. Безмерно далеки мы от триумфа менеджеров. Объявили это ничтожное сословие светом мира и мерилом состоятельности. Отчего так? Какой идиот руководит у нас славами и фиаско? Боготворениями и проказами? Меня не прельстить более никакими битвами метафор, знал я. Все свои битвы метафоры уже проиграли. Слава? Ты сказал «слава»? Слава унизительнее чесотки.

Я снова взирал на своё сердце. Где бы оно ни было, где бы оно ни пряталось, – я видел его. Ныне я готовил себе блистательнейший из хеппиэндов. Мораль же мне казалась одинокою впадиною где-то в области лодыжек.

– Сдохни! – снова сказал я. Недвусмысленно и твёрдо сказал я. – Сдохни! – крикнул ещё я. – Сдохни! Сдохни! Сдохни!

Я сто двадцать семь раз крикнул ещё своё «сдохни!», я не считал, но знал, что их было ровно сто двадцать семь. За меня считала моя ирония. Вот её-то я как раз и боялся. Мир меня не понимал, но восседал рядом и смотрел внимательно. Впрочем, я в этом не уверен.

Сделалось ещё холодней и беспросветнее. Возможно ли было мне теперь остановить сердце и жизнь одним из избранных моих отчаяний?! Одною из хвалёных моих непримиримостей?! Гимном сарказмов и недоговорённостей. Я призывал на грудь, главу и душу иные стремительные пневмонии с апоплексиями вкупе, но те мешкали, те меня избегали. Промедления же означали жизнь. Ошибка! Ошибка!.. Жизни нет в сердце, жизнь в печёнках сидит, там её истинное обиталище.

Я вытащил из штанов ремень. Затянул петлёй вокруг горла и стал тянуть, тянуть, тянуть… Трудная это работа – истреблять себя! Здесь мало одних лишь мужества и отвращения. Здесь нужны ещё сила и безразличие. Здесь нужны ещё педантизм и удачливость. Что-то ударило в глазу, помутнело, потяжелело. Я лежал лицом вниз и ощущал запах земли. Земля! Земля! Вот спасение! Как же я раньше не догадался?!

Я подполз ближе к воде, набрал полную ладонь земли, вместе с корешками травы, мелкими камешками, и засунул её в рот. Жевать я это не стал, жевать это невозможно. Стал сразу глотать, давился, но вот земля понемногу пошла в меня, я помогал ей пальцами. Я положил в рот ещё земли и снова проглотил. Через минуту меня вырвало. Но я снова стал глотать. Рвотные позывы опять стали сотрясать меня, я затянул ремень на горле, чтобы унять те. Это мы ещё посмотрим, кто кого!.. Неужто какой-то там жизни совладать с человеком?! Не совладать жизни с человеком решившимся. Мир рядом со мною лакал воду из реки, у него были свои заботы. Я тоже стал запивать землю водою из реки, и сделалось легче. Вода была бурой. Я видел своё отражение – чёрные губы, щёки, горло – и мне оно нравилось. Я лёг лицом на своё холодное отражение, помедлил мгновение, и вдруг с силою, с ломотою в груди, вдохнул воду…

Потом я очнулся. Так ли всё было? Не ошибся ли я? Не привиделось ли? Свобода существует лишь для того, чтобы подчёркивать наше одиночество. Все никак за мною не могут признать авторства в иных эсхатологических барокко, в иных потусторонних возрождениях. От дома без жильцов помойка не полнится мусором. Я сел. Вода была рядом. Холода я не ощущал. Совсем рядом, на расстоянии полувытянутой руки, лежала окровавленная голова Мира. Чуть ниже по течению, на берегу было всё остальное. Шея свесилась в воду, неестественно скрещённые лапы, окоченевшее туловище серели в кустарничке. Шерсть показалась мне сырою и слипшейся.

Всё это, быть может, не так уж сложно: несколько ударов ножом, и далее ещё пару минут повозиться, даже я бы справился… Бедняжечка!.. Но был ли у меня нож? Нет, ножа у меня не было. Нож я не помнил. Значит, это не я? Как же это возможно сделать без ножа? Был бы у меня нож, я бы справился и с собой.

Голова Мира стала уже остывать. Или даже вовсе остыла. Однако же надо было на что-то решаться. Я поднял её и засунул за пазуху. Одежда, разумеется, оттопырилась на груди, но – что одежда? Пошатнувшись, я шагнул куда-то, быть может, назад или вбок, а куда мне было ещё идти? Ныне реалистические стратегии существования и мышления не всегда бывают оправданны. Ждите же, ждите, Бог и Мир, ждите моих плазменных заклинаний, моих зубодробительных экзорцизмов, моего ураганного торга. И нет вовсе ничего удивительного в этаком сближении. Бог – тоже собака. Просто этого никто не осознаёт. Даже Он сам. (Да, а все ваши хвалёные шекспиры действительно – щенки на фоне моей рассудительности.) Бог есть некое преувеличение.

Нет-нет, хорошо, хорошо же, я и сам ощущал, как всякий новый шаг мой набирается твёрдости и достоверности. Огня и восторга.

– Что? – беззвучно бормотал я. – Вы ждали от меня тихого и рассудительного? Но вы не дождались от меня тихого и рассудительного. А дождались сердечного и больного. Вы мытарем послали меня меж племён своих и сословий, меж толп своих и подворий, меж слётов, соборов, конференций и торжищ. И вот я… Кто я? Я – защитник нестерпимого, ходатай немыслимого. У меня абсолютный слух на безобразное. Я – трагический персонаж этого муторного спектакля – существования.

Горло разодранное моё горело. Как могло оно не гореть? Поминутно я отплёвывался землёю и кровью. Что-то, кажется, ползало, мелкое и недостойное, по нёбу, вблизи моей гортани. Язык не доставал того места. Белесое, непрозрачное пятно маячило пред глазами моими, и дорогу я едва различал. Шёл кое-как, шёл как придётся. Никогда уж не будет в небе прежней купоросной сини.

– А семья, – пробормотал я Миру, его обрубку, тому самому, что был у меня за пазухой. – Вот уж прекрасное изобретение!.. Да? Тебе тоже нравится? Во мне нет какого-то особенного, отдельного женоненавистничества, а то, что есть, вполне умещается в рамках прочих свойств моего ума и созерцания, – говорил ещё я. – Ирка!.. Ты видел её, Мир? Нет, ты её видел? Может, случайно? – настаивал я. – Сойдясь когда-то на почве быстрых гормонов и молодой крови, ныне преуспели мы в обоюдном отвращении и записных неприязней. Ты понимаешь меня, Мир? Разве ж я неправ? Вообще же так трудно быть неправым, Мир!.. В любом случае, нет ничего восхитительнее!.. А ты умеешь бывать неправым? – сказал я.

Он лизнул меня своим языком. Лизнул в грудь, я ощущал его шершавый язык через рубаху.

– Тише, тише! – сказал я. Почти даже интимно сказал я. С этим псом, с этими останками, я теперь ощущал какое-то особенное, необходимое диаметральное и антагонистическое единство.

Но голова Мира и так вела себя тихо. Я же опасался, что она начнёт скулить или лаять.

– Ты ведь знаешь, дьяволу – имя «женщина», – сказал я. – Не так ли? Ну, да, или – самка. Так, чтобы тебе было понятнее. Как же это они умудряются устраивать существование своё без засилья гениев и кумиров? – удивился ещё я и развёл руками. – Невозможно же без такого засилья, – сказал я.

Голову за пазухою моей я не слышал теперь. Я не слишком доверял этой тишине. Хотя вовсе ничего и не опасался. Чего мне было опасаться? На языке у меня сами собою вертелись иные немыслимые глаголы истребления. Иногда я вдруг забывался и распускался, и жизнь тогда трепала меня со всею своей негативною силой. Сей мир существует только для того, чтобы нам в нём погибать. Известно, нашему языку совершенно не хватает твёрдости. Дай мне волю – я бы многим нашим словам прибавил обязательное употребление твёрдого знака. Я, впрочем, действительно на многое способен. На неожиданное, нерассудочное. И меня, разумеется, следует держать подальше от нашего языка.

Сердце моё разжигалось. Разжигалось собственною неугомонной работой.

Неужто, неужто, ныне я шествую всего лишь в короли стиля, в новые упадочники?! Ну уж нет, никогда! Этим ловушкам со мною тоже не совладать!

Удачный день! Давно уж так не веселился! Давно не был так бодр и молод!.. Давно не помню в себе такого отчаянного, разухабистого мажора. Чем больше мысли, тем больше лёгкости!.. Тем больше простоты… Даже земля во рту меня не смущала. Я любил землю во рту. Я едва ли не приплясывал. Отныне всегда стану питаться одною почвою.

Я же всё никак не мог ощутить уникальности нынешних мгновений своих. И мучился этой своею неспособностью, но как-то так весело мучился, как не мучается никто. Я шёл Средней улицей, где в одном квартале, сразу за поворотом был мой дом. Здесь все дома сделаны из трупов деревьев, обезображенных трупов, лишь в самом конце улицы примостилась пара каменно-кирпичных уродцев. Тому подобное уродство для них отчего-то признак зажиточности.

Мгновение – и тут я снова увидел себя. Или, быть может, тот увидел меня. Впрочем, это одно и то же. Мы сближались. И этого никак было не избежать. Оба мы пошли медленнее, настороженнее. Крушения наши оттиснуты на родах наших, на душах и на одеждах.

Вот же остановились мы друг от друга в дуэльных шести шагах. Он что-то держал за пазухой, что-то держал за пазухой и я. Рот, подбородок и горло его, я видел, были грязны, будто бы он недавно ел землю. Зачем же он ел землю? Разве можно её есть?

– Ты, – сказал я. – Ты был в моём доме.

– Ты, – сказал он. – Ты был в моём доме.

Я задумался. Он мне не мешал. Я ему не мешал тоже. Быть может, наши фразы были одновременными, но возможно, и одна обрушилась за другою вослед, возможно, были они двумя отдельными камнепадами, я этого не знал точно. Ныне мой удел – расщепление, а хорошая литература всегда строится на нелюбви к позитивному. Но попробуйте-ка восторг или тоску долго держать на одной ноте!.. Окажетесь обречёнными на неуспех. Как обречено на неуспех всё живое, монотонное, искреннее, самозабвенное… Живое вообще есть жертва неуспеха.

– Я пришёл, чтобы меня потеряли, – сказал я.

– Пришёл тоже, чтобы потеряли, – сказал он.

Мы помолчали. Молчание побыло нами. Молчание поиграло нами. Ныне я был знатоком игр тяжеловесных, трагических…

– Как там? – сказал я.

На это раз он не ответил. Возможно, я смутился, как если бы не ответил сам я.

– Ведь что есть жена? – сказал я. – Слово одно.

– Одно, – сказал он.

– Жена – это ничто.

– Знаю, – сказал он.

– Ты знаешь? – восхитился я.

– Это несложно, – сказал он.

– Вот как, – сказал я.

– Да, – сказал он.

– Я всё это видел, – сказал я, – меня этим не удивишь. Что мне там делать? Разве мне это нужно?

Он тоже что-то говорил, сбивчиво и беспорядочно. Мы оба сбились на бормотание. День сей стал со мной много фамильярнее прежнего. Быть может, и он считал так же. День совсем распоясался. Ему бы уж стремиться к исходу своему, а не быть таким бесчинствующим, разгулявшимся. Я только не хотел признавать никакой богозависимости. Я более не приду к ним, если они всегда признают во мне одну лишь словесную ловкость. Вы видели мою мысль лишь усталую и зачахшую, но вы не видели моей мысли, весёлой и моложавой. Тут вдруг Мир легонько куснул меня за сосок. Я вздрогнул и щёлкнул его пальцем, чтобы он меня не кусал. Я старался, чтобы движение моё было не слишком заметным.

– Тебя тоже выпустили из больницы? – спросил я.

– Меня только собираются туда поместить, – сказал он.

– Не ходи туда. Там ад, – возразил я.

– И ты не ходи. Там тоже ад, – сказал он.

– Я не могу не идти, – сказал я.

– Я знаю, что ты не можешь, – сказал он.

– Видишь? – сказал я. И достал из-за пазухи собачью голову. Показал ему.

– Видишь? – сказал он. И достал из-за пазухи собачью лапу. Показал мне.

Оба мы смотрели друг на друга понимающе. Жизнь моя судорожна и беспорядочна, будто полёт моли. Очень скоро меня не будет, останутся одни недоделанные дела мои, недодуманные мои мысли. Я никак не мог ухватить за хвосты или за шерсть мои ускользающие мгновения. Смысл же мой под нагрузкой всегда прячется за подспудное. Кажется, я решил вдруг затеять особенную вакханалию невразумительности.

– Прощай, брат, – сказал я.

– Прощай, брат, – сказал он.

Я приветливо махнул ему собачьею головой, он приветливо махнул мне собачьею лапой. Я прошёл мимо него, он посторонился и тоже прошёл мимо меня. Наша нутряная дипломатия на сём завершилась, безрезультатною и безысходною оказалась она. Через мгновение я обернулся, желая снова увидеть меня, но не увидел никого. Быть может, и он обернулся, желая увидеть меня, и тоже не увидел.

Во дворе у меня вдруг заболела нога, я даже захромал и отяготился. Точно – я сделался тяжёл и недвусмыслен. Был ли я когда-нибудь таким прежде? Нет, я не был таким прежде. Я свернул за угол дома, тут я увидел топор, тот лежал на земле. Я подобрал его, он был тёплым. Я люблю тёплые топоры. Был он ещё грязен, но грязь я отёр об одежду. Любовно отёр, старательно отёр. Для чего ещё нам одежда, если нельзя отирать о неё грязь наших топоров?! Пачкотню наших незаурядностей!..

Тогда я вернулся и зашёл в дом, в одной руке у меня была голова Мира, в другой же моё орудие. Пусть только попробуют мне теперь возражать!.. Бог только для того и придумал смерть, чтобы мы придумали Бога. Прислушался. Впрочем, всего лишь на мгновение. Далее какое-то негромкое бодрое бормотание было. Что же за бормотание?! Ах да, это телевизор!.. Со своими сигналами, монологами, шелестом, призвуками, со своею беспорядочной энергией и статическим электричеством, со своим ужасом обыденности, услужливым ужасом.

Увиденное меня не напугало, не потрясло, я умён и предусмотрителен, я ожидал увидеть всё это. Пол и стены здесь были в крови. Скрюченный Васька-подлец валялся под столом, ногами в мою сторону. Он и теперь был подлец; ничего, в сущности, не изменилось. Я склонился подле него. Вместо обычного плеча был у него обрубок, руки же и не было. К чему мёртвому его шуйца? Ни к чему она мёртвому. Она и живому-то вовсе не нужна. Сей мир же следует до краёв наполнить скоропостижным. Жизнью, смыслом, созерцанием, недоумением, сарказмами… Я всегда и старался делать это, а ныне уж прошёл все университеты сатир и отчаянья, ныне я многомерен, ныне я безграничен… Вы получите от меня лишь несколько сотен слов в их новых небывалых контекстах. Это ли цель, это ли миссия, в этом ли достояние?! Я двинулся дальше, хотел шагнуть и вскрикнул от боли. Проклятая нога моя совсем меня подвела.

Ирку я тут же нашёл в другом конце комнаты, сначала я запнулся о её тапок. Потом стал недоумённо разглядывать её голые бедра, задравшуюся юбку. Крови здесь было ещё больше, в ней вообще было много крови. Тепла, крови и жизни. Нередко они меня угнетали – её тепло, кровь, жизнь, сила, пот подмышек, складки спины… И вот теперь… Что же теперь? Теперь и вещи, и люди меня предают. Вещи ломаются. Люди… я вижу их вдруг в таком вот свете. Одежда на Ирке была растерзанною, но всё было на месте – руки, ноги… хотя… не было лишь головы. Ну, конечно, быть может, вы думаете, мне стоит переменить технологию моей причудливости? Моей насмешливости? Мне всегда было стыдно жить.

Где же была её чёртова голова? Быть может, она была в руке моей? Я посмотрел. Но нет – голова Мира на сей раз оказалась вполне покойной, она мне не мешала и не подавала вовсе никаких признаков.

Что ж такое?! На ногу уж невозможно было ступать, я повалился, я рухнул на бок, не выпуская из рук ни мёртвой головы Мира, ни топора. Выглядел ли я теперь победителем? Возможно, и да. Ныне все победители таковы. Я пополз, обтирая кровь своею одеждой, своими рукавами, полами и карманами. Сколько я полз – минуту или неделю, сколько половиц и щелей, сколько скрипов и скрежетов, сколько боли и слёз, преодолел я в гадючьих своих мытарствах, в грызуньем своём походе!.. Вот и дверь, которая как будто раскрылась предо мной от моих вздохов и стонов, от отчаяний и заклинаний, а там же и комната другая, и я ввалился в неё, будто бы лавою, текущей со склона. Никогда прежде я не передвигался этак. Так трудно теперь смириться со своею нуклеиновостью!.. Это похлеще любого отвращения к своему виду.

Потом – ещё писк, я не сразу понял, что это именно писк. Будто бы голос огромной осы вдруг наполнился твёрдостью и металлом. Но также и жалобою. Более всего жалобою. Или будто бы голос мелкого зверька с перебитыми лапами, с пронзёнными и измученными гортанью и грудью. Всё несовершенное пусть так и остаётся же несовершенным. Сама жизнь моя есть безвозвратное впадение в ересь и бесконечное пребывание в ней. А Бога же, такого Бога давно следовало бы стереть с лица неба. Я видел, как Анька, тоже вся в крови, (яблочко от яблони, самой больной на свете яблони!) но живая, чёрт побери! – живая, отползает от меня, забивается в угол и смотрит на меня глазами, в которых так трудно узнать человеческие глаза, столько в них надлома и ужаса, столько в них разорванного, истреблённого и обиженного!..

– Кто? – простонал я. – Кто? Кто? Кто?

– Ты знаешь, – одними губами шепнула мне Анька.

Но разве ж я знал? Точно ли я знал?! Впрочем, быть может, действительно знал, как я и впрямь знал всё, и ничего не было, чего бы я не знал, чего бы я не ощущал или не предчувствовал.

Воздух и непримиримость, боль и безразличие, стеснились вдруг поблизости до одной толчеи, до библейского столпотворения, до броуновской неподвижности. Я вывернулся из кожи своей и смысла своего, я – праведник и послушник дней своих безнадёжных, мгновений своих отчаянных, неисчислимых, я – ходатай обезглавленности, ущербности, я – заступник истреблённости, нарочитости, руки мои в крови, и душа моя в крови, пёсье и человеческое во мне противоборствует, божеское же отступает, да и разве было оно когда-то вообще – божеское?! Можете ли вы утверждать это с уверенностью?! Можете ли вы главу свою или лапу свою отдать на отсечение за божеское, за пёсье, за человеческое?! Вы – муравьи сего скверного существования, его песчинки, его амёбы, его моллюски и ракообразные. Его мучения, триумф и гордость, его сарказм, безнадёжность и процветания.

Придите, сон и слово, придите, человек и планктон, придите, день и беззаботность, ищите меня, ищите меня – сидящего, ищите меня единственного, с главою склонённою, с лицом содрогающимся, с лодыжками и ключицами, и плеврой моими вопящими, с ресницами, бровями и дёснами моими насмешливыми, сверхъестественными, ищите и не сможете отыскать, и никогда уж не отыщете более, ибо меня нет!..
–>

Тот всегда платит, кто никому не должен
05-Oct-07 03:39
Автор: Станислав Шуляк   Раздел: Сказки и притчи
Станислав Шуляк


ТОТ ВСЕГДА ПЛАТИТ, КТО НИКОМУ НЕ ДОЛЖЕН


Днем, после обыкновенного амбулаторного приема, мне протелефонировали и срочно вызвали еще к одному молодому человеку, неожиданно серьезно занемогшему утром у себя дома.

– Ну, доктор, – послышался в трубке знакомый женский голос, очень для меня, кажется, неприятный и о котором я потом никогда не люблю вспоминать, – если ты сегодня не поторопишься, так он теперь непременно умрет, как я думаю.

– Потороплюсь. Потороплюсь, – сердито отвечал я. – Вот после этих слов так обязательно потороплюсь. Выйду уже через две минуты, как только соберу свою сумку.

Я стал спешно складывать свою сумку. Положил блестящий прямоугольный стерилизатор с парой шприцов, который всегда брал с собой специально для возбуждения им боязливых чувств у местных жителей, наспех проверил коробку с ампулами, где был у меня достаточный набор необходимых медицинских средств, я иногда отчего-то опасаюсь оказаться без нужного лекарства под рукой, когда оно вдруг будет мне необходимым до зареза; подумавши, засунул в сумку скальпели в пластмассовой коробочке, большую воздушную грушу, держатели и еще бинты, тампоны – все в отдельные карманы своей вместительной сумки.

Но не прошло еще и полминуты после телефонного звонка, как прибежал вдруг мальчишка из семьи больного, его младший брат, как будто бы он специально выжидал за дверью, и от порога крикнул мне, изобразивши на своем проворном лице озабоченность и нетерпение:

– Доктор, идем скорее! Меня мать послала сказать тебе, чтобы ты шел к нам, потому что мой брат теперь болен.

– Мне уже телефонировала твоя мать, – говорил я, на мгновение отрываясь от сборов, но не глядя на мальчишку.

– Да, – снова крикнул он. – Мать сказала, чтобы ты шел к нам как можно скорее.

– Максимка, – серьезно и сдержанно спрашивал я. – Сколько лет твоему брату?

– Двадцать.

– Так. Двадцать. Скажи, я в прошлом году лечил твоего брата?

– Да, лечил.

– А хорошо лечил?

– Да, дяденька.

– Почему ты называешь меня дяденькой? – спрашивал я.

– А мне мать так велела, – дерзко отвечал мальчишка, буквально сверля меня своими черными глазами. – Называй, говорит, все время доктора дяденькой. Он это любит. Смотри, говорит еще, узнаю, что ты называешь его как-нибудь по-другому, не поздоровится! Ну а мне-то что: я делаю, как она мне велит.

– Ну ладно. Не болтай много. Скажи, я вылечил твоего брата?

– Да, вылечил.

– И он после этого, кроме как теперь, ни разу не болел?

– Ни разу.

– И что же, все равно ты думаешь, что вы с матерью больше моего что-то понимаете в его болезни?

– Да, дяденька... то есть, нет... больше... – впервые неуверенно отвечал мне мальчишка. Такая вот логика у всех в этой деревне. А я всегда умел поставить в тупик любого из наших причудливых обывателей.

– Пошли, умник,– говорил я ему, застегивая свою сумку, и, взявши мальчишку за его колючий затылок рукой, легонько подтолкнул к выходу, пропуская впереди себя в дверь.

Мы прошли по дорожке мимо цветника во дворе, изрядно потоптанного моими бесцеремонными больными; в тени беседки из едва теперь завязавшегося винограда, по обычаю чахло прозябавшего на фальшивой родной почве, и возле ворот я остановил мальчишку.

– Ты поживее иди вперед, – говорил я. – И скажи матери, что доктор сейчас же придет за тобой следом, потому что вернулся обратно за шприцами, взять которые, разумеется, – дело не более одной минуты. Так все в точности и передай матери. Иди,– и вытолкнул его за ворота.

Сам я тотчас же вернулся в дом, постоял внутри некоторое время, не подумавши, разумеется, и брать никаких шприцов (которые были уже у меня в сумке), и после снова спокойно вышел за дверь.

Я догадался, что мальчишка хитро прячется за воротами и потихоньку дожидается меня, чтобы нам пойти с ним вместе. Мне известны за ним такие его незамысловатые мальчишечьи хитрости.

– Максимка! – крикнул я ему с крыльца, поставивши сумку на перила. – Я что тебе сказал, чтобы ты шел вперед! Ты не забыл, что должен передать матери?! Смотри, чтобы не перепутал ничего, как я тебе велел! Ни слова!

После моего окрика мальчишка, разумеется, тотчас выскочил из своего убежища и торопливо потрусил домой исполнять мое поручение. Я тоже вышел за ворота.

Сначала я обошел вокруг дома два раза; вместе с больничным двором, виноградником и огородами, известными у меня своим сытным витиеватым изобилием, это получился уже довольно приличный оборот. После, на пересечении улиц, около забора, снова почти поблизости от моих ворот мне попалась идущая навстречу знакомая тетка, обычно бессовестно вравшая мне о своем больном желудке и еще порядочно надоедавшая мне всегда своим неумелым враньем, не слишком старая, с совершенно беззубым ртом, так что даже губы у нее глубоко вваливались в ее ротовую впадину.

– А фто, доктор,– громко прошепелявила мне тетка еще издали, – никак ты по выжову идеф, или ефе куда-нибудь инаце?..

– По вызову, по вызову,– отвечал я недовольно. – К больному иду. А ты, гляди, за собой получше присматривай, а то я свое дело и сам неплохо знаю, – и пошел дальше, не оглядываясь, пока, как я вскоре услышал, за ней не хлопнула калитка, ушедшей в свой дом.

Нельзя было более ходить вокруг дома.

После на дороге мне еще попались двое мужиков, лузгавших семечки и громко хохотавших, еще когда я был от них далеко. Я с отвращением посмотрел тогда на их толстые шеи. Они тоже спросили меня, не иду ли я теперь к больному, и я им ответил, что иду. Не сразу ответил, а немного погодя, довольный, что мог бы и вовсе не отвечать, если бы не захотел.

Хоть бы уж они скорее все обожрались своими подсолнухами.

После я свернул в одну улицу, потом из нее в другую. Я давно думал об этом месте посреди моих ежедневных забот о здоровье нашего обывателя, а прежде нечасто бывал здесь, просто не приходилось к случаю. Я поставил свою сумку на землю, а сам нагнулся, как будто завязывая шнурок на ботинке или очищая ботинок от пыли. А на самом деле я спокойно огляделся, не наблюдает ли за мной кто-нибудь. У нас никогда нельзя быть уверенным, что за тобой теперь не смотрят. У нас все время смотрят за другими, стараясь дознаться преимуществ чужой обыкновенной жизни, тем более еще всегда протекающей у тех в подозрительном несовпадении с их ежедневными потугами желательного ее обустройства. Хорошо вот так, с отдаления, разумеется, наблюдать жизнь.

Шагов через двадцать, идя по обочине дороги, я, уже ни о чем не беспокоясь и не озираясь, спокойно перешагнул в одном месте через повалившийся плетень, и там, за густым кустарником одичавшего крыжовника и двумя уродливыми грушами, сразу оказался скрытым от всех взоров, возможно, теперь нацелившихся на будущие любопытные непредвиденные обстоятельства моего похода.

Это были двор и дом, заброшенные их хозяевами после случившегося здесь пожара. Дом был порядочно обгоревший с одного из четырех углов и совсем почти развалившийся за несколько лет своего беспризорничества. Совершенно источенная какими-то трудолюбивыми насекомыми, дверь висела на одной только вывороченной наполовину, ржавой петле и почти не заслоняла собой темного душного дверного проема. Я забрался теперь в этот дом.

Дом был длинный и странно приземистый, почти плоский, весь словно костяк обглоданной рыбы; кровля и потолок обвалились здесь весьма живописно в большой комнате дома, из-под крыши до пола свисали несколько обуглившихся досок, крапива и полынь уже прорастали здесь по углам прямо в помещении между обветшалых иссохших половиц. Вместо окна одиноко зияла лишь пустая глазница в стене, нелепая, будто бы рама без фотографического портрета, через которую был виден уголок двора, приземистая старая криница и еще незначительный участок заросшей самым разнообразным горьким бурьяном земли, а если стоять сбоку от оконного проема, почти прижавшись скулой к шершавому, облезлому наличнику, то просматривалась тогда также и часть забора с заколоченными воротами и даже кусок пустынной теперь улицы.

Я помнил историю того пожара и того запустения. Тогда отчего-то против обыкновения всею деревней стали тушить дом, когда он однажды загорелся от печки одним осенним вечером, ближе к ночному времени, пораженные, должно быть, внезапностью бедствия, и оттого-то дом лишь обгорел немного в своей жилой части, хотя можно было ожидать, что сгорит полностью. Мы редко в своих трагедиях отделываемся так легко.

– Ну и вот, слава Богу, – сказал тогда хозяин дома сидевшей бесполезно посреди двора с остекленевшим, пустым взором жене к изумлению бегавших еще с ведрами и крючьями соседей, слегка ошалевших от своих волнения и геройства. – Погорели, слава Богу. Давай, жена, теперь собирай вещи! Съезжаем отсюда. Теперь же съезжаем. Так я и знал раньше, что нам здесь не жить. Еще когда только поселились, мне как будто что-то кололо в сердце об этом. И-и... черт с ним, со всем!.. Говорю, собирайся!

Я сделал им обоим по успокаивающему уколу, ему даже ввел двойную дозу одного эффективного патентованного средства, хотя мужчина казался спокойнее и хладнокровнее жены. Просто на всякий случай.

Они и вправду собрались уже на другой день, быстро распродали все, за бесценок, с каким-то удовольствием расставаясь с вещами, спасенными от пожара, и еще через день уехали, запросив только у совета лошадей, чтобы добраться им до станции в двадцати пяти километрах. Больше мы о них уж не слышали ничего. В медицине, кажется, где-то описан этот любопытный синдром освобождения.

Я теперь здесь, наверное, стоял уже не менее получаса в странном оцепенении скверного ощущения жизни. Я стоял сбоку около окна, прижавшись плечом к стене, думая, может быть, что-нибудь увидеть на дороге, и довольный, конечно, что со света точно не видно меня.

И в самом человеколюбивом здравоохранении никогда, разумеется, не следует торопиться в исполнении намерений благодетельствования, справедливо предоставляя все проблемы заботам лучшего из лекарей. Посреди всей медицины изнемогающих от любви к разнообразной жизни, известно, более всего спешат одни убийцы. Мы зачастую не очень понимаем друг друга, я и все жители деревни, мы разными глазами смотрим с ними на все отдаленные общие задачи существования, порой только тешась фальшивым удовлетворением от обоюдной нашей друг над другом ежедневной власти, и я, образованнейший над ними, давно уже вовсе отчаялся в намерении хоть сколько-нибудь поправить их взгляд. Они совершенно не так понимают всегда мои настроения, замечания и действия, как будто подозревая в каждом из них что-либо зашифрованное иное. Я не одобряю сатиры, которые иногда во мне угадывают наши обыватели, а они часто точно ожидают от меня несвойственной мне отзывчивой терпимости, по-моему и необязательной свободному человеку, которую я еще тем более искусно маскирую всеми насмешками, доставляющими мне странную славу особенного ценителя их. Я уж не знаю, как мне с ними говорить.

Вдруг как будто что-то негромко треснуло рядом, и я в испуге от неожиданности даже отскочил от окна подальше, в сумеречную, неопрятную глубину помещения. Однако это оказалось на улице, там, куда я усиленно старался вглядываться до того,– мгновение спустя я догадался об этом. Догадался, что неожиданно стал жертвой искажения перспективы моего слухового восприятия. Я увидел двух лохматых женщин в ношеных крестьянских тряпках, медленно бредущих по улице около забора. Одна из них по-мужицки скуластая и чернявая, будто цыганка. Обе они были в таких годах, что мне при моей разборчивости даже думать о них не хотелось как о женщинах. И я еще иногда полагаю, что чернявость здешнего народа обусловлена не одним только южным отдаленным расположением нашей причудливой провинции.

– Он сказал, что сейчас же выйдет, – едва ли не отчетливо услышал я в остановившемся густом вечернем воздухе. – И он тогда вроде сразу же и вышел.

– Ну да, он зачем-то там вернулся в дом, – говорила тоже своей подруге вторая женщина. – А мальчишку отправил вперед, как будто бы сам идет за ним следом.

Затаивши дыхание, я старался не упустить ни слова этих женщин. Я так в общем-то и ожидал от них какого-нибудь подобного разговора.

– А мальчишка-то побежал, как ему было сказано, и теперь он сидит дома, а доктора все нет.

– Да и той еще, со впалым ртом, он тоже сказал, что идет по вызову. Ну, конечно, мы-то, по нашему понятию, так если бы он...

Потом я не расслышал нескольких слов женщины, может быть, они даже замолчали, и я немного опасался, что они пройдут дальше, не закончив своей интересной беседы.

– Он сказал ей,– снова говорила одна из женщин, – чтобы она получше за собой смотрела, а иначе, мол, ей не поздоровится.

– Ну да, да. На то он и доктор.

– Может, он шел совсем не этой улицей, я думаю. Ну, этой-то дуре и – правильно. Так и надо было...

– Конечно, может быть.

– Или зашел в этот дом.

– Ну да, с чего бы это!.. Он ведь не сумасшедший, наш доктор. Что б ему теперь делать в такой развалине?! Того и гляди, этот дом уж скоро рассыплется совсем.

– Конечно, не сумасшедший. Но может быть, он просто давно думал об этом доме и об этом месте. Такие вот простые и... тайные мысли.

– Да откуда же можем знать, какие у него были мысли?! Рядом с ним даже никогда не возможно догадаться, о чем думает наш доктор.

– И к тому же нас ведь не интересует совершенно, о чем он думает и куда он теперь пошел. Мы просто идем по своим делам и своею дорогой. Или ты, может быть, хотела бы его поискать?

– Да нет, конечно. С чего это ты взяла?! Зачем же мне теперь это?!..

– И мне не нужно. Он совершенно самостоятельный человек, наш доктор. Совершенно независимый в самостоятельной справедливости своей изощренной мысли. Он-то, разумеется, никому не собирается давать отчета в своих скрытных намерениях добра.

Голоса смолкли, и я не видел тоже никого на улице, даже высунувшись в оконном проеме почти по самую грудь, наклонив голову и слегка сощурив глаза с целью уверенности более пристального своего обозрения.

После я отступил внутрь помещения, успокоившийся в разочаровании обманутого чувства и равнодушный к нехитрым малозаметным переменам надвигающегося вечернего времени. Солнце опустилось уже ниже середин деревьев. В воздухе запели вечерние пронырливые насекомые тонкими крыльями, часто разносились пронзительные крики воинственных стрижей, быстро нападавших прямо с самого неба на всякую мелкую летучую сволочь, поспешно роившуюся во всех косых тусклых солнечных просветах. Лениво потрескивал дешевый колокольчик, привязанный к шее одной возвращавшейся домой, усталой крестьянской скотины. Где-то гремела дужка ведра, брошенного в недра старой дворовой криницы рукой домовитого хозяина. После все затихало в безропотном заточении ясного, безмятежного вечера.

В доме повсюду вокруг меня на вздыбленном полу валялись крупные клочья полусгнившего сена, будто в хлеву, слежавшегося и бесцветного от времени. Серая паутина висела во всех углах тяжелыми неподвижными одеялами, кучки засохших фекалий также виднелись по углам как знаки периодического присутствия человека и продолжающейся жизни, отчего-то даже не вызывая у меня самого простого, естественного отвращения, неимоверные и нетревожимые залежи пыли насыщали тяжелым и удушливым ароматом все помещение, усиленно набивавшимся мне в ноздри и в грудь и раздражавшим все слизистые поверхности моего чуткого организма. Я скоро сделался тогда изможденным от жгучей и неизбывной силы моего старательного физического сопротивления.

После я еще увидел на улице одного идущего волосатого парня, бессмысленно глядящего перед собой на дорогу и потихоньку что-то мычащего про себя, что, в его представлении, по-видимому, следовало считать песней. Иногда он еще довольно заносчиво вскидывал голову и пренебрежительно посматривал по сторонам. Вообще же что-то, по-моему, нервное содержится в такой его заносчивости. Я знаю, он считается у нас довольно дурковатым пареньком, хотя мне известна за ним некоторая способность его к вырезанию причудливых фигурок из дерева в своеобразном сатирическом плане и с заманчивой непропорциональностью их элементов. И он еще говорил мне, что его временами как-то странно завораживает всякая монотонная работа бетономешалок.

Однажды я предложил ему один сюжет из Житий святых, пообещав даже неплохо заплатить за работу в том случае, если увижу в ней достаточно старательности в ремесле. Я-то знал, что у него ничего не получится, и даже тогда сам с собой втайне поспорил об этом. Он несколько месяцев маялся с моим сюжетом, засыпал весь двор стружкой, несколько раз начинал всю работу заново и снова бросал, старался не попадаться мне на глаза, я же, неумолимый, как рок, ходил за ним, требуя от него окончания работы, иногда запугивая его, урезонивая или насмехаясь, пока наконец однажды он сам не пришел ко мне на дом и, нарочито шумно вздыхая и опустив голову, не признался, что у него ничего не выйдет, наверное, с моим заказом. Помню, я только расхохотался тогда и потрепал его шею.

Я, разумеется, не ждал теперь ничего от этого парня, и, когда он прошел мимо, я не стал после особенно о нем вспоминать.

К сумеркам, когда по всей деревне хозяева повыходили из своих домов, чтобы запереть на ночь ворота, проверить засовы, где-то подоить корову или собрать белье, развешенное во дворе на проволоке, то там, то здесь попеременно начинали лаять собаки, как будто между собой обмениваясь впечатлениями своей тоскливой жизни. У нас это довольно злобное племя, вся злобность у них от тоски, наверное,– все уж, разумеется, довольно неискоренимые чувства в их парадоксальной взаимной связи.

Немного похолодало, и я стоял, прижавшись спиною к стене, стараясь беззвучно насвистывать свой любимый Ракоци-марш с его изобретательными, неудержимыми мелодическими нагромождениями. Я заставлял звучать целый оркестр, я как будто репетировал марш, давая указания то скрипкам, то флейтам, то медным, и они послушно повторяли то одну, то другую фразу, как только я останавливал их. Потом я, кажется, задремал или впал в забытье, хотя практически и не почувствовал того, единственно только догадался, увидевши себя в коридоре одного общежития, залитом понемногу фальшивым электрическим светом, я стоял около окна, прижавшись лбом к стеклу, и разглядывал звезды. Потом мне как будто сзади положили ладонь на затылок, я мгновенно очнулся в ужасе от пригрезившегося прикосновения и стоял с колотящимся сердцем, тяжело дышащий от недавнего испуга и с кровью, прихлынувшей мне в голову.

Через минуту я уже распознавал на улице два знакомых голоса и более даже, чем увидел, угадал двух давешних женщин, идущих теперь в противоположном прежнему направлении и по-прежнему переговаривавшихся между собой. Ничто не изменилось, я как и прежде оставался один в доме, хотя куда теперь, конечно, с менее значительной возможностью открытий зрения. Было уже совершенно темно и на улице и, разумеется, в доме.

– Теперь наконец-то он умер, – услыхал я голос одной из женщин, внезапно очутившихся в неоживленных окрестностях моего сумеречного убежища.

– Смерть, конечно, лучше долгой болезни, – равнодушно отвечала вторая. – Особенно если кто-то молодой, и впереди у него несомненно возможность длительного существования и длительного нездоровья.

– Ну да, да, – подтвердила первая. – Я бы, конечно, не сумела бы, да и не захотела быть доктором, чтобы стоять потом в каком-то ожидании около чужой жизни.

Обе медленно брели вдоль плетня и были теперь как раз возле того самого места, где я через него перешагнул, и все переговаривались между собой своими глухими, бесцветными голосами.

– Да, а он, когда умирал, – слышал я снова из темноты, – так еще спросил, знаешь, у матери, которая не отходила от ни на шаг во все продолжение болезни: "Я теперь умру, наверное, потому что я чувствую, что мне все хуже и более тяжело?" "Наверное,– отвечала ему мать. – Я не знаю. Я не слишком понимаю в твоей болезни, как говорит всегда про меня доктор. О болезнях не следует ничего знать, потому что знание само уже их образует". И еще брат его, мальчишка, все время, как дикий, смотрел из своего угла испуганными, округлившимися глазами.

– Да, жаль, конечно, что доктор наш не успел к болезни этого парня, потому что он, может быть, смог бы посодействовать ему перед смертью. Ну только, конечно, для успокоения живых. Хотя я и не думаю, разумеется, осуждать доктора. Нет, нисколько. Мне бы это даже теперь не могло прийти в голову.

– Да, ты смотри. Смотри, – предостерегающе возражала ей подруга. – Ты-то сама – как? Не чувствуешь ли ты теперь в себе какой-нибудь болезни?

– Нет, я ничего не чувствую, – отвечала та. – Вот иногда только колено у меня сильно болит. Хотя я его и никогда не ушибала, оно просто само собой болит, от какой-то непонятной внутренней причины. Я иногда даже почти ходить не могу от такой боли. А мы-то ведь, конечно, и не думаем теперь интересоваться, что-то такое там было между нашим доктором и этим умершим парнем, потому что это совершенно не наше дело, если ты, конечно, не считаешь по-другому. Мы бы даже если его встретили, то не стали бы, наверное, ни о чем спрашивать. Не то что эта дура, которая спросила, не идет ли он по вызову. И я даже не могу тебе рассказать, как мне стало смешно от ее глупости.

Она вдруг действительно расхохоталась каким-то долгим хриплым смешком, похожим на карканье, и подруга ее рассмеялась за ней вслед.

– Да, хорошо еще, – наконец говорила вторая, – что мы не страдаем никакими болезнями, и нам нет необходимости беспокоить доктора в его известном изнеможении от беспрестанного попечительства в общем искоренении наших досадных болезней.

На другое утро я видел мать моего вчерашнего больного, когда она в темном платке на голове с концами его, подоткнутыми сзади за воротник ее обтрепанного пиджачка, проходила по улице, мимо моего дома.

– Ну что, как теперь с твоим сыном? – спрашивал я у женщины, стоя на крыльце дома, облокотившись плечом о перила. – Ему уже теперь, наверное, гораздо лучше? Если он, конечно, уже и совсем не поправился.

– Да, спасибо тебе большое, доктор, – равнодушно отвечала женщина. – Скончался вчера мой сыночек. Он уже перед смертью, наверное, чувствовал, что не проживет более долго, и если бы...

– Когда хоронить-то думаешь? – перебил я ее рассуждения.

– Завтра хоронить думаю. Договорились уже, что завтра. И на кладбище договорилась, и с батюшкой договорилась тоже.

– Да, у него, конечно, – говорил я, – были секреции совсем плохие. Внутренние секреции. Ну, это-то очень сложно и по нашей медицинской части, и я не думаю, что это тебе возможно было бы объяснить, – я с минуту помолчал, и женщина в это время глядела куда-то в сторону. – Он, конечно, был у тебя не такой плохой паренек. И это еще ничего только, что он не успел ухватить в жизни своей доли удовольствий. Да, помню, мы иногда говорили с ним... Он-то всегда был согласен со мной, что не следует кого-то бесполезно обнадеживать на предмет продолжающейся жизни. Я, помню, раньше любил смотреть, как он иногда вечерами сидел во дворе и ремонтировал аккордеоны. Ты на поминки собирать станешь, так смотри, чтобы народу у тебя не много было: человек пять или семь – больше не приглашай. Чтобы не галдели очень. Чтобы не драли горло, не пели своих песен. Нет, курицу ты не режь, не надо курицы. Лучше, знаешь, приготовь хорошо гуся, его, в крайнем случае, на всех и одного хватит. И еще: если ты гуся запекать в печке вздумаешь, так смотри, чтобы из него не вытекло всего сока. Я не очень люблю твоего глупого пересушенного мяса. Да! И не вздумай приглашать этих твоих ненормальных дядьев. Как же это плохо, когда за столом вдруг этакие здоровенные черные бороды, похожие на лопаты, по которым стекает блестящий сок от гуся. Замучился я, знаешь, с вами со всеми, – вздохнул еще я. – Каждый день кто-нибудь помирает в нежелании простой долголетней жизни. Вот и твой теперь тоже... Ты, смотри, и младшего своего не расти таким же глупым.
–>

Сигнальщики
05-Jul-07 08:56
Автор: Станислав Шуляк   Раздел: Суицид/Эвтаназия
Станислав Шуляк

Сигнальщики

Был ли он действительно рыжим, или такое впечатление создавали лучи солнца, путающиеся в его густой шевелюре с едва наметившейся рыжиной? Возможно, что и второе.

Но правда ли, что было так уж жарко? Да, жарко, но всё же эту жару не следовало бы назвать сверхъестественной. Бывало и жарче в наших муторных краях, в воздухе над нашими суровыми русскими территориями.

А напряжение? Я ощущал его, отчётливо ощущал; возможно, его ощущал и тот рыжий, идущий впереди. Прочие же, наверное, нет. Хотя, быть может, и кроме нас были ещё избранные; да нет же, они точно были, не могли не быть!.. Они лишь прятались, они маскировались под личинами обывателей.

Они, нарочно собравшиеся в нужную минуту в рассчитанном месте.

Невский, ничтожный, заносчивый Невский!
Худший из всех проспектишек, воображающих себя центрами мира. Я бы сбил с него спесь, если бы ещё осталось время. Но времени не было. Ни у него, ни у меня.

Хорошо, но что тогда было за напряжение?
Каким оно было? Что представляло собою? Напряжение было напряжением особенности.

День сей будто поперхнулся своею особенностью, или ещё вот-вот, и он поперхнётся ею, этот жаркий июньский день!..

Взглянуть же со стороны – так мы все просто фланировали. Даже я и рыжий – мы были обыкновенными фланёрами. Я заметил его ещё у Казанского, а теперь мы подходили к Мойке, и я ни на минуту не спускал с него глаз.

Я давно занимался расчётами и, кажется, наконец-то, напал на точную формулу. Я не математик, но в цифрах, строго говоря, кое-что смыслю.

День этот не должен был иметь числа. Это знал я; возможно, знал кто-то ещё. Некоторым я доверил результаты своих вычислений – большинство, разумеется, отмахнулось и не поверило. В действительности, день должен был носить номер какой-то такой между двух чисел; причём, «между» здесь не означает «посередине». Дроби с их жалкими числителями и знаменателями здесь совершенно не подходили; десятеричное исчисление лишь запутало бы картину. Впрочем, я отвлёкся.

Кто были эти не поверившие? О них не стоило даже и говорить. Обыкновенные и, по-видимому, просто жалкие жертвы жизни.

Все мои пресловутые повести полны некоей эксклюзивной четырёхмерной бессюжетности.

Я к тому же слишком уж погряз в дебрях нашего слабого и несчастного языка. На него никак нельзя было опереться ни в борьбе моей, ни в моём самостоянии.

Как же он шёл, этот рыжий? Как-то по особенному? Особенною походкой? Нет, это вовсе ничего не объясняет. Тогда как же?

Идти, идти и ощущать, что всё существование твоё ссыпается в закрома мировой бессодержательности, ещё несколько мгновений – и последние крупицы его пропадут, иссякнут, истратятся. Быть может, с таким ощущением шагал рыжий? И не с таким ли ощущением шагал и я сам? И это ощущение было основою наших особенностей, наших отдельностей и изощрённостей?

Но кто же были все остальные? Где были ещё избранные, отмеченные, посвящённые? Может, мне следовало постараться угадать их в вереницах этих бессмысленных пешеходов, глотающих жар дня сего, предающихся привычной монотонности жестов своих, гримас, повадок, артикуляций? Быть может, мне стоило попытаться обмануть себя слитностью с этими человеками, сообщничеством, сродством?! Вот только обмануть ли себя, либо, напротив, вывести на чистую воду?

Догнать рыжего и заговорить с ним – мне было нельзя. Да вы бы и сами на это не решились.
Если бы только увидели его. Если бы были способны хоть что-нибудь понять. Впрочем, вы не способны понять ничего. Род ваш – род непонимающих, бесчувственных, бессмысленных.
Вся эволюция ваша всегда протекала под знаменем атрофий, утрат, угасаний.

День сей вы по скудоумию своему пронумеровали, конечно, обыкновенным числом, следующим за предыдущим, смежным с истекшим. Заблуждение ваше (чтоб не сказать – идиотизм) вполне, разумеется, от мира сего!..

Время – инструмент странности, но в какой-то момент (теперь уж довольно близкий, знал я) оно и вовсе слетит со всех своих катушек.

Я думал о том, что следовало же быть какому-то сигналу, невозможно же было обойтись вовсе без сигнала. Быть может, должен был грянуть гром. Да-да, разумеется: среди ясного неба. Я как раз это и имел в виду. Грохот, звон, сирена, колокола – любое из перечисленного бы подошло!.. И ведь, судя по всему, оставалось ждать всего каких-нибудь несколько жалких мгновений.

Или я всё же ошибался?! Возможно ли вообще такое? А вы бы смогли поднять и осмыслить такую гору материала, выдержать такую уймищу вычислений, рассуждений, допущений?! Сделать всё это и не лишиться рассудка, не опустить руки, не отчаяться!..

Я же всегда добивался особенных успехов в важнейших из искусств человеческих – недомыслии и недоговорённости. Но миру всё же придется согласиться и сжиться с большей частью моих сверхъестественных инвектив.
Человек! Есть ли в тебе хоть что-то твёрдое, безусловное, незыблемое?! Нет в тебе такого, человек; всё в тебе – пена, туман, взбитые сливки, неопределённость. И дни твои таковы, и всё существование твоё таково, и сам ты таков, человек!

Вообще же мир кишит знаками, символами, предупреждениями, поэтому мы уже сызмальства приучаемся те не замечать.

При всех преимуществах конца времени – а всё ж никогда уж нам более не произойти ни в чьи родоначальники.

Мойка!.. Сигнал!.. Сигнал!.. Неужто, это оно?

Марево всколыхнулось, цоканье копыт разлеталось по воздуху. А в характере звуков невозможно было обмануться. Были ли эти звуки реальными, ощутимыми, осязаемыми? Не были ли они сказочными, гротескными, не были ли они иллюзией, не были ли они чистою метафизикой? Впрочем, нет!.. Никто, никто из вас не имеет никакого права на метафизику. Метафизика – это я.

Пятеро всадников мчались по набережной. Вот кони и их седоки вылетели на проспект, кто-то отшатнулся от тех, кто-то прижался к парапету моста, провожая восхищенными и тревожными взглядами эту фантастическую кавалькаду. Искры летели от конских копыт, вздрогнул даже сам воздух, и дома, дома будто встали наизготовку, будто присели и подобрались для прыжка. Злобная раскалённая горошина солнца разъярилась за пазухою у мира, воспалилась язвою на теле у неба. На самом заметном его месте.

Всадники летели в сторону начала Невского, туда же, куда шли мы – я и рыжий. Автомобили замерли. Часто ли подобное зрелище вторгается в ваши глаза?! Зрачки! Способны ли вы вынести такое? Возможно ли вам это? И не найдут ли на сами глаза страшные безжизненные бельма после увиденного? Не будет ли отныне помрачение ума – единственным спасением, единственным убежищем взиравшего?!

Рыжий!.. Я был в двух шагах от него. Он обернулся. Он простонал, глухо, утробно, подземно. Столько тоски я не видел ни в одном лице. Хотя видел немало лиц, и немало тоски знал сам и даже порою сочинял иные поэзии прокажённости, иные жанры отщепенчества; я – псалмопевец отверженности, заступник чужеродности, ходатай изгнанничества!.. Рыжий зашагал быстрее, потом застыл, как вкопанный, напрягся, содрогнулся, хотел было схватиться за голову, но не смог дотронуться руками до скул своих, щёк, ушей, висков, потому что вдруг голова его... вспыхнула. Вспыхнули волосы, кожа, виски, воздух искажался над головою рыжего, валил дым, но дым был прозрачен, почти бесцветен. И всё же это был настоящий дым.

В нём всегда, должно быть, пребывала бесконечная интровертность, и это-то его теперь, наверное, и погубило. Интровертность приводит к пожарам.

Рыжий закричал. Так не может кричать человек. Но так кричал вспыхнувший рыжий. Вся голова его была уже объята пламенем.
Пламя перебросилось ещё и на плечи.

– Горит! Горит! Человек горит! Смотрите! – кричал кто-то.

Огонь был ярок, безудержен, необъясним.
Пылающий рыжий побежал. Невский здесь сужался, я бежал за рыжим, и остальные тоже бежали за ним. Сами, должно быть, боявшиеся огня, никто не решался дотронуться до него, как-то помочь. Да и как можно было ему помочь?! Если хочешь помочь – помоги себе сам. И то будешь бессилен. И то безнадёжность пронзит, просквозит, пропитает всякий жест твой, всякое усилие твоё!
Захочешь помочь себе – и лишь навредишь себе, и лишь навредишь миру, и всякому мгновению своему, и всякому смыслу своему. Вред есть в каждом вздохе твоём, человек, вред есть дело твоё, человек, дело рук, ума и души твоих, человек. Только для того ты и призван и в мир сей, и в смысл, и в существование твои, человек.

– Остановите его! Сбейте с ног! Одеяло! Надо накрыть одеялом! – кричали ещё.

Это уж становилось подобным анекдоту. Откуда вдруг взяться одеялу на Невском, летом в жару?! А здесь всё дело решали мгновения.
Впрочем, мгновений уже и не существовало. К тому же – что одеяло? Накрыть того одеялом, так ведь и одеяло вспыхнет, и земля вспыхнет, и весь мир вспыхнет, и будут пылать этим особенным, непостижимым пламенем.

– Назад! Назад! – кричал ещё кто-то. – Надо толкнуть его в Мойку.

Но рыжий не слышал никого. Он бежал или он всего лишь медленно брёл, но вперёд, туда, где начинался этот проклятый, бездушный Невский, туда, где был исток этого безумного, безжалостного проспекта. У него уже пылало само мясо, это был живой факел, а пламя начиналось от поясницы. Пламя охватило предплечья его, запястья, ладони, кончики пальцев.

– Скорее! – опровергали тех, первых кричащих. – Пусть он бежит до Невы! Пусть бросится в воду!

– Разве вы не видите? – крикнул кто-то. – Вода ему не поможет.

Этот был, несомненно, из прозорливых, этот был из посвящённых... Вода бы, конечно, уже не помогла никому, ни одному из нас.

Мало было избранных в мире для настороженности, почти даже никого не было.
Быть может, я один был таковым.

Что-то вдруг стало происходить с людьми. Я видел, как один превратился в собаку, или скорее – в гиену. Нет – даже в шакала. Он кружился на месте волчком и выл с новою звериной истошностью. Единственным ныне новым голосом его. Еще один полз на карачках и бился головою о цоколь дома, бился с силою, и вот голова его раскололась, и половина черепа упала на тротуар. Что-то ужасное было внутри черепа его, что-то смрадное и кишащее, но толком я уж не мог этого разглядеть. Троллейбус остановился на противоположной стороне проспекта, и люди отчаянно лезли из окон его. Двери были раскрыты, но в те вылезать никто даже и не пытался. Иные пели, иные смеялись (у них был праздник), прочие же развернули транспаранты. Сказанных слов и начертанных букв я уже не мог разобрать, их и вообще не было в мире; все они спутались, смешались, отбросили прежние значения свои, новых же искать даже и не намеревались.

Мы все, все были сигнальщиками, мы были бьющим набатом, громом и молнией. Мы были воплем и содроганием, едиными воплем и содроганием. Миром и неудовлетворённостью. Сердце моё! Тебе невмоготу быть стиснутому в клетке груди моей. Ты бьёшься, отчаянно бьёшься и рвёшься наружу.

Я знал уже, что мне нужно делать.

Я схватил себя двумя руками за ключицу, за левую ключицу. Я с силою надавливал.
Надавливал пальцами вниз, пронзая кожу ногтями. Прочными своими ногтями, стальными своими ногтями. Кровь вдруг брызнула и измазала мою футболку. Но это было лишь начало. Я ведь очень силён, нечеловечески силён. Просто этого пока никто не знает. Я старался засунуть пальцы как можно глубже. Мне нужно было очень хорошо ухватиться. Решимости же мне было не занимать.

И вот я засунул обе руки свои во впадину за ключицею почти на глубину ладоней. Я застонал, напрягся, невероятно напрягся, и рванул изо всех сил. Треска разрываемой плоти, хруста костей я не слышал, эти звуки меня не волновали. Половину грудной клетки я оторвал своими руками, человечий свой панцирь, и сердце, обиженное, несчастное сердце моё было теперь на свободе! Если ли на свете большая радость, чем – выпустить на свободу своё сердце?! Я видел его, своё сердце, тёплое, окровавленное, свободное!..

Мы все были теперь едины – избранные, посвящённые, отчаявшиеся!.. Каждый избирал для себя удел свой, и никто не завидовал чужому уделу. Постыдное тоже вырвалось из груди моей, я стал о нём забывать, ведь предо мною был уже новый путь, и перед миром был тот же самый путь, только пройти мы должны были его с разных концов.

Я пал на колени. Именно так я теперь пройду путь свой. И мир падёт на колени и тоже пройдёт так путь свой. Глаза мои туманились, взор тускнел и сгущался. Что-то летело впереди, летело навстречу мне, летело в сторону мою. Блаженные звуки скакали по кровлям, карнизам, водосточным трубам. По стеклам витрин, ушным раковинам и глазным яблокам. Губы мои шевелились бессильно, но ни единого слова не срывалось с них. Надежда умирает последнею, слово умирает первым.
Впрочем, оно умерло уже давно. Да-да, тогда ещё, тысячи лет назад, едва лишь исполнив свой первородный обряд Сотворения...

Счастье было добытой рудой, опрокинувшимся космосом, исторгнутым воплем, разорвавшейся атмосферой, счастье было всё ближе. На расстоянии надбровных дуг или даже – ресниц, на расстоянии набухавшей слезы было оно, редкоземельное моё, самоцветное моё, самородное моё счастье!..

Всадники возвращались.
–>   Отзывы (3)

Праздник спёртого воздуха
28-May-07 02:52
Автор: Станислав Шуляк   Раздел: Самобичевание
Станислав Шуляк

Праздник спёртого воздуха

Иногда мне кажется, что я не человек, вовсе не человек, но какое-то сложное соединение хлора. Быть может, таких не было прежде. Или, если и бывали когда-то, то после их существования они многие века, долгие десятилетия пребывали в забвении. Но тогда какими же путями пришлось пройти мне, через какие взаимодействия, чтобы ныне иметь возможность восхититься собой, чтобы содрогнуться от себя. Чтобы вдоволь испить подлой и невозмутимой своей инаковости. Да-да, какая-то надсадная, вечная alteritas угнездилась в воздухе груди моей, в околоноготных заусеницах пальцев, в жёстких волосках кожи моей, всё более седеющих и гаснущих, как я с грустью замечал, в последнее время.


–>  Полный текст (38933 зн.)

Дети леса
30-Apr-07 19:16
Автор: Станислав Шуляк   Раздел: Пьесы/Сценарии
Станислав Шуляк


Дети леса

драма

М а к а р
В а с с а
М а т ь, она же Л ж е м а т ь
С т а р о с т а, он же В о е н н ы й К о м и с с а р, он же П р о х о ж и й, он же А р х и т е к т о р
П а р е н ь
Д е в у ш к а

Деревенский дом. Бедность ужасающая, хотя когда-то этот дом, возможно, был неплох и справен. М а к а р сидит на лавке и чинит сапог: приколачивает подмётку гвоздиками, прошивает голенище суровою ниткой. Он совсем ещё мальчишка – М а к а р. Одетая В а с с а лежит на постели под двумя одеялами. Она чуть младше М а к а р а.


К а р т и н а п е р в а я


В а с с а. Если бы у нас была коза, мы бы её съели. (Пауза.) Ты слышал?
М а к а р. Да.
В а с с а. И что?
М а к а р. У нас нет козы.
В а с с а. А раньше?
М а к а р. Не знаю.
В а с с а. Почему?
М а к а р. Меня тогда ещё не было.
В а с с а. А я была?
М а к а р. Тем более – нет.
В а с с а. А разве ты старше?
М а к а р. Будешь ещё про глупости, я тебя иголкой в глаз тыкну.
В а с с а. А если бы у нас была коза, мяса бы до весны хватило?
М а к а р. Пропало бы. Где его держать?
В а с с а. На улице.
М а к а р. Мясо на улице держать – только волков приманивать.
В а с с а. А в подполе?
М а к а р. Там крысы. И змеи.
В а с с а. Змеи только летом.
М а к а р. Крысы всегда.
В а с с а. А если наверху, под самой крышей повесить?
М а к а р. Вороны склюют.
В а с с а. У тебя на всё ответ есть.
М а к а р. Потому что я умный.
В а с с а. Есть хочу.
М а к а р. Давно?
В а с с а (считает). День... ещё день... три ночи... и ещё ночь... праздник... потом после праздника... Месяц.
М а к а р. Всего-то? Я раньше хотеть начал.
В а с с а. А я зато сразу сильнее.
М а к а р. Я сильнее.
В а с с а. Я и раньше тоже хотела. Но теперь по-настоящему.
М а к а р. Не замолчишь – сапогом кинусь!
В а с с а. Дай хоть воды!..
М а к а р. Сама возьми.
В а с с а. Макарка, мне холодно, принеси.
М а к а р. Мне тоже холодно. (Встаёт, отходит к двери, где стоит ведро с водой. Зачёрпывает воду черпаком, пьёт.) Сверху лёд плавает. (Возвращается на своё место, продолжает работу.)
В а с с а. Гад ты. (Тяжело вздохнув, вылезает из-под одеял, идёт к двери.)
М а к а р. Не будешь двигаться – совсем пропадёшь.
В а с с а. Откуда ты такой умный взялся?
М а к а р. Оттуда же, откуда и ты. Только в другое время.
В а с с а (пьёт воду из черпака). Лягушками пахнет.
М а к а р. У тебя всё лягушками пахнет. Откуда там лягушкам взяться?
В а с с а. Да пошёл ты! (Идёт к кровати, собирается снова ложиться.)
М а к а р. Не ложись!.. Ходи!
В а с с а. Не могу.
М а к а р. Ну, и чёрт с тобой.
В а с с а. Макарушка...
М а к а р. Васка, отстань!
В а с с а. Давай полешко в печку подбросим.
М а к а р. Дров почти не осталось.
В а с с а. Сколько?
М а к а р. Три.
В а с с а. Ну, пол полешка.
М а к а р. А завтра что делать будем?
В а с с а. Четверть полешка...
М а к а р. Завтра вообще дров не будет.
В а с с а. Ну и что? Лес рядом.
М а к а р. Кто в лес пойдёт – не вернётся.
В а с с а. Ну, давай хоть щепочек!.. Холодно.
М а к а р. Где их взять, щепочек?
В а с с а. Давай лавку разломаем.
М а к а р. А я на чём сидеть буду?
В а с с а. На кровати. Со мной рядом.
М а к а р. Дура.
В а с с а. Пусть. (Садится на кровать, хочет снова лечь, но не ложится. Раздумывает. Встаёт.) Можно я поем немного коры?
М а к а р. Коры тоже почти на осталось.
В а с с а. Я только во рту подержу её минутку и оставлю до завтра.
М а к а р. Ты вчера говорила тоже самое.
В а с с а. А то-то сам кору ел, я видела.
М а к а р. Я пропаду – ты точно пропадёшь.
В а с с а. Макарушка...
М а к а р. Отстань!
В а с с а. Ну, Макарушка!..
М а к а р. Что тебе?
В а с с а. Сколько ещё до лета осталось?
М а к а р. Года два. Не меньше.
В а с с а. Мы дотянем до лета?
М а к а р. Это ещё зачем?
В а с с а. Ну... чтоб пожить немного.
М а к а р. Совсем с ума сошла сестрёнка.
В а с с а. А ещё...
М а к а р. Ты разве не можешь помолчать?
В а с с а. Просто...
М а к а р. Что?
В а с с а. Я подумала...
М а к а р. Что ты подумала?
В а с с а. А вдруг в подполе что-нибудь осталось.
М а к а р. Что там может остаться?
В а с с а. А если картошечка! Огурчики! Капустка! Мама, помнишь, огурчики всегда в банках солила.
М а к а р. Дура, давно уже ничего нет!
В а с с а. Откуда ты знаешь?
М а к а р. Я сто раз проверял.
В а с с а. А если ещё посмотреть?.. Вдруг ты не заметил. Вдруг хоть одна баночка.
М а к а р. Я смотрел.
В а с с а. А ты еще посмотри.
М а к а р. Я везде смотрел.
В а с с а. А под полками не смотрел. И там ещё, если за угол повернуть, закуток тёмный есть. Там тоже не смотрел.
М а к а р (в ярости швыряет своё рукоделие на пол, встаёт). Чокнутая! Достала со своим подполом!.. (Берёт фонарь, открывает крышку в полу, начинает спускаться.)
В а с с а (подаёт брату молоток). Вдруг там крысы.
М а к а р. Крысы там не вдруг. Крысы там всегда.
В а с с а. Крысу убьёшь – у нас мясо будет.
М а к а р. Тебя саму давно пора на мясо пустить. (Скрывается.)
В а с с а (сама с собой). Чего ты злишься-то? Мне просто холодно. Я хочу есть. Я хочу пожить по-человечески. И чтоб ни о чём таком не думать. Разве это много? Ведь это совсем не много. Кого попросить об этом? Некого попросить об этом. (Берёт топор, садится возле входа в подпол, застывает. Как будто ждёт чего-то.)

Открывается дверь, и ветер завывает на дворе. Входит мужчина лет, должно быть, пятидесяти. Это С т а р о с т а. Он осматривается, замечает В а с с у. Крадучись движется в её сторону.

В а с с а (не оборачиваясь). Если хочешь меня убить, лучше даже не приближайся. (Показывает топор.)
С т а р о с т а (смущенно отступает). Что за зима такая, что снега совсем нет?! Это ж не должно быть такой зимы, чтоб не было совсем снега. (Васса не отвечает.) Знаешь меня?
В а с с а. Нет.
С т а р о с т а. Врёшь. Староста я. Самый главный в деревне. Все меня знают.
В а с с а. Я ещё маленькая. Я не знаю.
С т а р о с т а. Маленькая! Сколько тебе лет-то?
В а с с а. Тридцать... или пятнадцать... не помню точно.
С т а р о с т а. А матка где?
В а с с а. На станцию поехала. За хлебом, за кофием. И не вернулась.
С т а р о с т а. На станцию... Со станции никто еще никогда не возвращался.
В а с с а. Что поделаешь!.. Очень кофия хотелось.
С т а р о с т а. Барыня какая! Кофий ей подавай!..
В а с с а. Какая уж есть!
С т а р о с т а. Давно поехала-то?
В а с с а. Осенью ещё.
С т а р о с т а. Ну вот – осенью. Я же говорил. Можешь не ждать больше.
В а с с а. Я и не жду.
С т а р о с т а. Ну, и правильно.
В а с с а. Да.
С т а р о с т а. А брат где?
В а с с а. В лес пошёл.
С т а р о с т а. Коры нарвать, что ли?
В а с с а. Коры.
С т а р о с т а. Тоже не жди. Не вернётся.
В а с с а. Я знаю.
С т а р о с т а. Никто из леса не выходит.
В а с с а. Да.
С т а р о с т а. А дверь-то чего не запираешь?
В а с с а. Кто зайти захочет – всё равно зайдёт.
С т а р о с т а. Неспокойно стало в деревне. (Пауза.) Людишки мрут почём зря. (Пауза.) Теперь еще пропадать стали. (Пауза.) Старуха моя померла. (Пауза.) Ты отложи топор-то!.. Поговорим хоть.

В а с с а откладывает топор в сторону, равнодушно ждёт, что скажет С т а р о с т а.

Старуха, говорю, моя померла.
В а с с а. Я слышала.
С т а р о с т а. И что? Сказать ничего не хочешь?
В а с с а. Нет.
С т а р о с т а. Нет? Значит – нет?! А я, между прочим, староста. Самый главный в деревне. А ты сказать ничего не хочешь. А мужик не должен быть один. Мужику одному плохо. А ты опять, понимаешь, сказать ничего не хочешь. Так, что ли? Сказать тебе, что ли, нечего?
В а с с а. Так.
С т а р о с т а. Ах, значит – так! Я тебе говорю, что старуха моя померла. Я тебе говорю, что людишки в деревне пропадать стали. Ты что не слышала? А ты уже выросла, ты уже в сок вошла, а я тебе говорю, что я самый главный в деревне, что мужику одному плохо, а тебе, значит, и сказать нечего?
В а с с а. Да.
С т а р о с т а. Ты топор-то не трожь! Мы с тобой разговариваем пока. А то, гляди, потом по-другому разговаривать станем.
В а с с а. Что тебе надо?
С т а р о с т а. Сразу «что тебе надо?». Может, мне правды надо.
В а с с а. Какой правды?
С т а р о с т а. Такой! Вот что ты перед раскрытым подполом сидишь? А? Прячешь там кого?
В а с с а. Никого не прячу.
С т а р о с т а. А я проверю. Я проверить должен. Работа у меня такая. Я всё знать должен.
В а с с а. Проверяй.
С т а р о с т а. И проверю. Где у вас здесь фонарь?
В а с с а. Нету.
С т а р о с т а. Ничего. У меня свой. (Достаёт из кармана огромный электрический фонарь.) Ну-ка, посторонись!

В а с с а отходит в сторону, С т а р о с т а заглядывает в проём в полу, ничего не видит. Тогда он ложится на пол и, засунув голову в проём, пытается что-то там разглядеть. В а с с а стоит над ним с топором в руке.

С т а р о с т а. Эй, кто там есть! Выходи сейчас же! Я знаю, что ты там прячешься! А ну, живо! Я дважды повторять не стану! (Вдруг высовывает голову, видит над собою Вассу с топором, поспешно встаёт.) Ты чего? Чего так смотришь-то? Слышишь? Я должен всё проверить, работа у меня такая.
В а с с а. Проверил?
С т а р о с т а. Потом ещё проверю. Я теперь тебя всегда проверять буду. Странные вы какие-то! Что-то здесь не то! У всех дома до дороги построены, у них одних за дорогою, у самого леса. Что это? Почему это? Особенность свою показать хотите? Над людями заноситесь?
В а с с а. Не я дом строила.
С т а р о с т а. Дом дед ваш блажной построил.
В а с с а. Вот с него и спрашивай.
С т а р о с т а. С него уже ничего не спросишь. А вот с тебя я спрошу!.. И если обманывать меня вздумаешь!..
В а с с а. Кто ты такой?
С т а р о с т а. Дура. Староста я. Самый главный в деревне. А времена теперь неспокойные. Людишки пропадают. (Отступает.) Ладно, пойду я. Странная зима. Мороз до костей пробирает, а снега нет. Посевы помёрзнут, и волкам раздолье. Хотя, кто теперь что сеет?.. Кому это надо?! (Выходит. Васса запирает за ним дверь.)

В а с с а возвращается к отверстию в полу. Застывает. Из подпола вылезает М а к а р с фонарём в руке.

М а к а р. Чего стоишь столбом? Ходи, грейся! Зачем Староста приходил?
В а с с а. Он не сказал.
М а к а р. А о чём же ты с ним так долго?..
В а с с а. Ты в лесу был?
М а к а р. Чокнутая! В подпол лазил. Сама послала.
В а с с а. Коры принёс?
М а к а р. Кора в лесу. Там нет коры.
В а с с а. Что ж теперь есть станем?
М а к а р. А зачем есть?
В а с с а. Чтоб жить.
М а к а р. А зачем жить?
В а с с а. Макарушка...
М а к а р. Не хочу с тобой говорить.
В а с с а. Поговори хоть. Согреемся.
М а к а р. О чём?
В а с с а. Всё равно.
М а к а р. Я знаю.
В а с с а. Что?
М а к а р. Что делать.
В а с с а. И что же?
М а к а р. Надо в лес пойти.
В а с с а. В лесу пропадём.
М а к а р. И хорошо.
В а с с а. В лесу все пропадают.
М а к а р. Хорошо, что есть место, где можно пропасть.
В а с с а. Там волки.
М а к а р. То, что надо. Главное – не сопротивляться.
В а с с а. А помнишь, мы на дороге медведя видели?
М а к а р. Чёрный. Весь ободранный. Шерсть свалявшаяся.
В а с с а. И ведь уже зима была. А он не спал.
М а к а р. Шатун называется.
В а с с а. Мы еле убежали.
М а к а р. Дура. Он на нас и не смотрел.
В а с с а. Он делал вид, что не смотрит. А сам в нашу сторону шёл.
М а к а р. Он просто шёл себе. Но если б мы близко попались, наверняка бы задрал.
В а с с а. Пальто на нём было с воротником чёрным.
М а к а р. На ком?
В а с с а. На нём. На медведе. Такие польта в городе носят. Их ещё и на станции продают, только никакой зарплаты не хватит.
М а к а р. Идиотка! Какие польта у медведей? У них свои шкуры есть.
В а с с а. Да, а когда совсем холодно, они польта одевают.
М а к а р. А где они их, по-твоему, возьмут? Им же никто никакой зарплаты не платит.
В а с с а. А они их так просто берут. Приходят, на самые лучшие польта пальцем показывают – им польта и отдают. Медведей все боятся.
М а к а р. Да-а, сестрёнка, твоё дело совсем плохо.
В а с с а. А волкам одеть нечего. Поэтому они такие злые.
М а к а р. Волки всегда стаей держатся. По два. По пять. По миллиону.
В а с с а. По миллиону – это только люди.
М а к а р. Где ты видела, чтоб люди по миллиону?
В а с с а. Я не видела. Но если по миллиону – это уже город. В городе люди всегда по миллиону.
М а к а р. Не знаешь, а говоришь.
В а с с а. А вдруг он сейчас придёт, постучит, мы откроем, а там он.
М а к а р. Кто?
В а с с а. Ну, этот... Медведь.
М а к а р. Который в пальто?
В а с с а. Тот... или другой.... они все страшные... они все одинаковые...
М а к а р. Что ты несёшь, дура?! Медведи не стучат, они когтями скребут.
В а с с а. А этот постучит.
М а к а р. Ну, да, постучит. Конечно!..
В а с с а. Возьмёт и постучит. (Внезапно слышится стук в дверь. Васса вскрикивает.)
М а к а р. Молчи!
В а с с а. Он пришёл! В дверь стучит!
М а к а р. Это не медведь, идиотка! Это не может быть медведь! Медведи делают вот так!.. (Скребёт рукою воздух.) А вдруг это мать вернулась... (Повторяется стук, на сей раз громче.)
В а с с а. Нет матери! Нет! Это... я знаю... это тот вернулся!.. (Оба мечутся по дому. Переговариваются шёпотом.)
М а к а р. Староста!..
В а с с а. Он сказал, что вернётся.
М а к а р. Что ему надо?
В а с с а. Прячься! Скорее! Я сказала, ты в лес ушёл.
М а к а р. А что если и правда – медведь!.. (Снова громкий стук за дверью. И ещё слышится нетерпеливый рёв, действительно напоминающий медвежий.)

М а к а р ныряет снова в подпол. В а с с а закрывает за ним крышку в полу, идёт открывать дверь. Входит человек, очень похожий на С т а р о с т у. Но это – В о е н н ы й К о м и с с а р. Осматривается.

В о е н н ы й К о м и с с а р. Девка.
В а с с а. Да.
В о е н н ы й К о м и с с а р. Что ты здесь делаешь?
В а с с а. Живу.
В о е н н ы й К о м и с с а р. Кто здесь ещё?
В а с с а. Никого.
В о е н н ы й К о м и с с а р. Значит ты здесь одна?
В а с с а. Одна.
В о е н н ы й К о м и с с а р. И отца нет?
В а с с а. Не знаю. Не было никогда.
В о е н н ы й К о м и с с а р. А мать?
В а с с а. Пропала.
В о е н н ы й К о м и с с а р. Пропала! Вечно у вас все пропадают! Кого ни спросишь – все пропадают. А брат?
В а с с а. Что брат?
В о е н н ы й К о м и с с а р. Я знаю, у тебя есть брат. Где он?
В а с с а. Ушёл в лес. Не вернулся.
В о е н н ы й К о м и с с а р. Лес! Опять этот лес! Я только и слышу: лес, лес! Этот пошёл в лес. Тот пошёл в лес. Староста ваш – мерзавец! Я должен набрать в вашей деревне пятьдесят человек. Мужчин и парней. А нашёл только двадцать старух, тебя – соплячку, да Старосту с его сказками про лес. Говно! Ты понимаешь, что это – говно?! Вот я – ваш военный комиссар, а мне какая-то дрянь, какая-то пакость, какая-то деревенская тварь врёт прямо в глаза!.. А ведь в стране война, ты не знала этого?! Да-да, война!.. Нужны солдаты, нужно кого-то послать на фронт, но ты не бойся, твоего брата я могу определить в роту связи. Связистов тоже убивают, это верно, но нельзя думать об одном трагическом, ты понимаешь меня? Убивают отнюдь не всех. Кому-то просто отрывает руки-ноги, но они остаются в живых, ты слышишь меня?
В а с с а. Да.
В о е н н ы й К о м и с с а р. Связистам обычно отрывает руки по локоть, ты поняла меня?
В а с с а. Да.
В о е н н ы й К о м и с с а р. Ну, так что же? Какие делаешь выводы?
В а с с а. С кем война-то?
В о е н н ы й К о м и с с а р. А вот это не твоего ума дело!.. Об этом не всякому рассказать можно. Но вообще-то ты – неглупая девка. Если бы у твоего брата, был хороший почерк, я мог бы даже оставить его при комиссариате, у нас очень много канцелярской работы.
В а с с а. У него плохой почерк.
В о е н н ы й К о м и с с а р. Где он?
В а с с а. Ушёл в лес.
В о е н н ы й К о м и с с а р. Опять этот лес! Вы все с ума посходили со своим лесом.
В а с с а. Лес здесь – главное, что есть. Мы слишком малы перед ним.
В о е н н ы й К о м и с с а р. Хватит, хватит, хватит!.. Ни одному слову твоему не верю.
В а с с а. Это всё равно.
В о е н н ы й К о м и с с а р. Ишь ты! Всё равно ей! Ничего не боится!.. (Пауза.) Не боишься?
В а с с а. Боюсь.
В о е н н ы й К о м и с с а р. Меня?
В а с с а. Нет.
В о е н н ы й К о м и с с а р. А кого?
В а с с а. Не тебя.
В о е н н ы й К о м и с с а р. Не боишься, значит, меня?
В а с с а. Нет.
В о е н н ы й К о м и с с а р. А я вот возьму сейчас и не уйду. Подожду, пока брат твой вернётся.
В а с с а. Жди.
В о е н н ы й К о м и с с а р. И подожду! Посмотрим, как ты тогда запоёшь.
В а с с а. Посмотри.
В о е н н ы й К о м и с с а р. Брата твоего я заберу. Он пойдёт со мной.
В а с с а. Забирай.
В о е н н ы й К о м и с с а р. А почему ты мне хамишь?
В а с с а. Так...
В о е н н ы й К о м и с с а р. А ты хоть знаешь, что я с тобой сделать могу?
В а с с а. Что?
В о е н н ы й К о м и с с а р. Ты ведь здесь одна. Только мы с тобой.
В а с с а. Да.
В о е н н ы й К о м и с с а р. Только ты и я.
В а с с а. Да.
В о е н н ы й К о м и с с а р. И никого больше.
В а с с а. Нет.
В о е н н ы й К о м и с с а р. И ведь никто ничего не узнает.
В а с с а. Чего не узнает?
В о е н н ы й К о м и с с а р. Ты только будь умницей... (Подходит к ней.) Обещаешь? (Хватает Вассу, тискает её, оглаживает, старается раздеть.) Ничего, ничего!.. Мы, военные – парни бравые! Даже песня такая есть. Любишь военных?
В а с с а. Не знаю.
В о е н н ы й К о м и с с а р. Сейчас узнаешь. (В какое-то мгновение кажется, что Васса готова уступить.) Все девки это делают. Тебе тоже понравится. (Тащит её к постели.) Тощая такая! Одни рёбра торчат. Ну, давай, давай!..
В а с с а. Не то...
В о е н н ы й К о м и с с а р. Что «не то»?
В а с с а. Запах не тот. У нас так не пахнут.
В о е н н ы й К о м и с с а р. Да ладно: запах!.. Еще я должен пахнуть, как у вас тут в деревне пахнут. Провоняли тут духом своим деревенским!.. (Валит её на постель.) Сволочи!.. Ты руками-то своими не размахивай!.. Да куда ты денешься?!
В а с с а. Он там.
В о е н н ы й К о м и с с а р. Что ещё такое?
В а с с а. Ты за братом пришёл. Там. (Указывает в сторону подпола.)
В о е н н ы й К о м и с с а р (вскакивая). Что ты такое болтаешь?
В а с с а. Сам взгляни.
В о е н н ы й К о м и с с а р. В подполе прячется?
В а с с а. Да.
В о е н н ы й К о м и с с а р (с угрозой). Ну, девка!..
В а с с а. Иди!
В о е н н ы й К о м и с с а р. И пойду! И если...
В а с с а. Не будет никакого «если».
В о е н н ы й К о м и с с а р. Так я и знал. Я вас всех насквозь вижу!

В о е н н ы й К о м и с с а р открывает крышку в полу, начинает опасливо спускаться.

В а с с а. Фонарь возьми. (Отдаёт тому фонарь.)
В о е н н ы й К о м и с с а р. Я вернусь.

В о е н н ы й К о м и с с а р скрывается в подполе. В а с с а закрывает крышку подпола и стоит с топором в руке, над тою. Пауза. Потом слышатся два мужских голоса, яростные крики, шум борьбы, грохот... Слов не разобрать. Потом всё стихает. Пауза. Крышка медленно поднимается, и вылезает... М а к а р. В руке у него окровавленный молоток.

М а к а р. Топор!

В а с с а отдаёт брату топор, тот начинает спускаться обратно, но на секунду задерживается.

Чего стоишь?
В а с с а. А что?
М а к а р. Дура! Полено в печку подбрось! Скорей! У нас теперь есть мясо!.. (Исчезает.)


К а р т и н а в т о р а я

Печь прогорела. В доме стало тепло, в доме – дымное марево. Полураздетые, уставшие, обессиленные М а к а р и В а с с а сидят на полу возле постели. Они уже поели мяса, и ещё кое-что другое уже произошло с ними...

В а с с а. Ты знаешь... мне понравилось.
М а к а р. Да...
В а с с а. Только ты поначалу был груб, и было больно... но потом ничего.
М а к а р. Мясо какое-то странное.
В а с с а. Сладковатое, что ли...
М а к а р. У крыс совершенно другое.
В а с с а. Не напоминай мне про крыс.
М а к а р. А ты тоже...
В а с с а. Что?
М а к а р. Ну, я думал... что ты такая тощая, что на тебя даже смотреть больно будет. А потом...
В а с с а. Не было смотреть больно?
М а к а р. Нет. Даже хорошо было.
В а с с а. Надо только никому не говорить. Что у нас было... А то ведь...
М а к а р. А мне наплевать.
В а с с а. Мужчинам всегда наплевать.
М а к а р. Откуда ты знаешь про всегда? Откуда ты можешь это знать?
В а с с а. Ну, так... Это изнутри... Как будто с этим рождаешься. Но только не знаешь, что ты это знаешь.
М а к а р. А мне наплевать не потому...
В а с с а. Не почему?
М а к а р. Ну, не потому, что мужчинам всегда наплевать.
В а с с а. А почему же?
М а к а р. Потому что я поел мяса.
В а с с а. Ты тоже это почувствовал?
М а к а р. Я стал другой.
В а с с а. Мы оба стали другими.
М а к а р. Так что если теперь даже придут сто медведей...
В а с с а. В польтах.
М а к а р. Я только возьму топор...
В а с с а. И р-раз, р-раз, р-раз!..
М а к а р. Всю сотню поубиваю!
В а с с а. Ты знаешь...
М а к а р. Что?
В а с с а. Не бывает медведей в польтах. У них свои шкуры есть.
М а к а р. Ты же сама сказала. Выдумала?
В а с с а. Мне тогда так показалось.
М а к а р. Больше не кажется?
В а с с а. Сейчас нас двое. И мы съели мясо.
М а к а р. Да. И потому всё такое, какое оно есть.

Внезапно слышится громкий требовательный стук в дверь.

В а с с а. Кто это?
М а к а р. Медведи в польтах.
В а с с а. Давай не будем открывать.
М а к а р. Ну, если они пришли за своей смертью... (Берётся за топор, идёт открывать.)
В а с с а. Может, спрячешься?
М а к а р. Зачем? Я ведь ел мясо.
В а с с а. А вдруг их много!..
М а к а р. Тем хуже для них.
В а с с а. Осторожней, Макарушка...
М а к а р (кричит). Входи-и! (Стоит в угрожающей позе.)

Входит С т а р о с т а. Он ошеломлён и напуган. И потому дерзок.

С т а р о с т а. Эй! Это кто ещё такой?! Что ты здесь?..
М а к а р. Не узнал, что ли? Макаром меня зовут!
С т а р о с т а. Нет, ты не Макар. Тот в лес ушёл.
М а к а р. Ушёл, а потом вышел.
С т а р о с т а. Из леса не выходят. Все там остаются.
М а к а р. А я вот вышел.
С т а р о с т а. Ты – оборотень! Из леса одни оборотни выходят!
М а к а р. Сам ты – оборотень! Я тебя убил, и ты вот живой ходишь.
С т а р о с т а. Никто меня не убивал!.. Что ты плетёшь?!
В а с с а. Макарушка, это не он. Этот похож просто.
С т а р о с т а. А почему у вас жарко? Дрова откуда?
М а к а р. Тебе же сказано: из леса я. Там и дрова.
С т а р о с т а (визгливо). А почему мясом пахнет?
В а с с а. Мясо крысье. Крысу сварили.
С т а р о с т а. Это не крысье мясо. Крысье мясо маленькое. А здесь большим мясом пахнет.
М а к а р. Поговори ещё! И твоим мясом запахнет.
С т а р о с т а (испуганно). Вы что это тут? Вы что?..
М а к а р. Ты предупреждён! Помни!
С т а р о с т а. Ах вы, змеёныши проклятые! Мне угрожать смеете!.. Я самый главный в деревне, и вы угрожать мне будете!..
М а к а р. Я теперь страх потерял! А ты его подберёшь! Понял? Будешь ходить и вздрагивать! (Староста и вправду вздрагивает.)
С т а р о с т а. А военком где? Он к вам пошёл. Я его по дороге встретил. Где, Староста, все люди? – спрашивает. Я, говорит, должен парней и мужиков на войну отправлять, а вы тут все как повымерли. Призыв срывается, с меня голову снимут.
М а к а р. Голову с него уже сняли.
С т а р о с т а. Как это так?
М а к а р. Да вот так. В кастрюле она.
С т а р о с т а. Что ты городишь?! Отвечай прямо: был у вас военком? Я ведь и власть применить могу!
В а с с а. Не был.
М а к а р (медленно и тихо). Он там. (Указывает на подпол.) Иди. Он как раз тебя дожидается.
В а с с а. Макар, не надо!

С т а р о с т а отступает к двери. И, лишь когда чувствует себя в безопасности, орёт что есть сил.

С т а р о с т а. Я утром людей приведу! Всех вас здесь попалим, оборотней проклятых! Изведём ваше отродье змеиное! Духа вашего мерзкого не останется!
М а к а р. Вон отсюда!

Бросается к С т а р о с т е. Тот мгновенно исчезает. М а к а р запирает за С т а р о с т о й дверь. Пауза.

Теперь не сунется.
В а с с а. Макарушка.
М а к а р. Да?
В а с с а. Ты был красив. Ты был прекрасен.
М а к а р. Ну...
В а с с а. Только он утром людей приведёт. Дом спалит. И нас вместе с домом.
М а к а р. Нас не спалит.
В а с с а. Он же сказал.
М а к а р. Утром мы уйдём.
В а с с а. Куда?
М а к а р. Куда-куда!.. В город.
В а с с а. Город далеко. Город очень далеко. Страшно даже представить, как далеко город.
М а к а р. Значит уедем.
В а с с а. Обними меня.

М а к а р отставляет топор, неловко обнимает В а с с у.

С тобой я ничегошеньки не боюсь.
М а к а р. Я смелый потому, что ты на меня смотришь.
В а с с а. Нам надо уходить? Нам надо собираться?
М а к а р. Да. Уже скоро.
В а с с а. А можно, я немного посплю? Я так устала.
М а к а р. Поспи.

Они отходят к постели, В а с с а ложится.

В а с с а. Посиди со мной. Макарушка.
М а к а р. Да.
В а с с а. Только ты обязательно разбуди меня. И мы снова будем делать это... ты понимаешь? И я покажу тебе, как сделать, чтоб было ещё лучше...
М а к а р (смущенно). Откуда ты знаешь?..
В а с с а. Так... чувствую... (Полусонно.) Долго ещё до утра?
М а к а р. Полгода примерно.
В а с с а (бормочет). Так мало? Разбуди меня... (Засыпает.)
М а к а р. Разбужу, конечно.

Встаёт, прохаживается. Берёт топор, подходит к В а с с е, долго смотрит на неё. Откладывает топор. Вроде, принимается за своё рукоделие (недочиненный сапог), бросает работу. Возвращается к В а с с е. Садится подле неё. Смотрит. Вдруг откуда-то появляется М а т ь. Будто бы из воздуха возникает она. И уж, во всяком случае, она не вошла через дверь. М а т ь беззвучно приближается к спящей В а с с е и сидящему рядом с той М а к а р у. М а к а р поднимает голову, видит М а т ь, вздрагивает. Вскакивает, отбегает в сторону. М а т ь медленно идёт за М а к а р о м.

М а к а р (полушёпотом). Мама... ты мёртвая, я знаю... не подходи... мама... не надо...
М а т ь. Макарушка... деточка... как ты вырос... такой сильный...
М а к а р. Не подходи больше... ты же мёртвая... я точно знаю...
М а т ь. А ты знаешь, как там холодно? До самых костей...
М а к а р. Не знаю. Но у нас тоже холодно... было.
М а т ь. Это не то, Макарушка. Там от тоски холодно. У вас от мороза.
М а к а р (хватает топор). У меня топор!.. Видишь? Не подходи ко мне!..
М а т ь. Какой ты у меня стал гордый!.. Непримиримый!..
М а к а р. Зачем ты пришла?
М а т ь. Долго-долго... я шла и шла... Было холодно и голодно... было тоскливо и одиноко... И Вассочка, доченька здесь... (Склоняется над дочерью. Умоляюще.) Я попью немного?..
М а к а р (подскакивает к Матери с топором). Если ты живая, я убью тебя! Если мёртвая, убью ещё раз!

М а т ь с яростью дикой кошки шипит на М а к а р а, но через мгновение уже снова умоляет его.

М а т ь. Я только чуть-чуть... самую малость... тёпленьким губы смочить... кровушкой...
М а к а р. Уйди! Уйди!
М а т ь. Она и не заметит.
М а к а р. Я дам тебе мяса! Хочешь? Я убил человека. Возьми мяса!..
М а т ь. Мёртвое кушать нельзя. Кушать надо живое.
М а к а р. Уйди! Уйди! Уйди!..
М а т ь. Жестокий! Жестокий! Жестокий! Холодный! Жестокий!.. Макарушка!.. Макарушка!.. Мне холодно!.. Мне холодно!.. (Отступает.)
М а к а р. Мама!.. Мама!.. (Мать исчезает.)

М а к а р с топором в руках становится на колени лицом к окну.

Лес! Лес! Ты слышишь меня, Лес? Я тебя не боюсь! Я не боюсь тебя, Лес! Слышишь? Слышишь меня?

Внезапно вздрагивает и просыпается В а с с а. Садится на постели.

В а с с а. Макарушка, ты здесь? Ты не бросил, ты не оставил меня?
М а к а р (глухо). Нет.
В а с с а. А знаешь, что мне приснилось? Знаешь? Будто мать приходила.
М а к а р (вставая с коленей). Мне тоже это приснилось.
В а с с а. Значит она и вправду была здесь?
М а к а р. Да.
В а с с а. Нам пора уходить?
М а к а р. Да.

М а к а р смотрит на В а с с у, и они вдруг, не сговариваясь, бросаются друг другу в объятья.

В а с с а. Макарушка! Любимый мой Макарушка!..


З а т е м н е н и е


К а р т и н а т р е т ь я

Привокзальная площадь. Где-то далеко слышится объявление по радио, что-то вроде: «Будьте осторожны! Скорый поезд Москва-Мухосранск прибывает на третий путь. Стоянка поезда – пять минут. Нумерация вагонов – от головы поезда». М а к а р сидит на корточках, он давно застыл в своей позе, он не замечает неудобства своей позы, его всё удивляет здесь, во взгляде его – настороженность. Мимо проходят, обнявшись, П а р е н ь с Д е в у ш к о й. Замечают М а к а р а, останавливаются, с любопытством рассматривают того. Начинают его цеплять.

Д е в у ш к а. Смотри, какое чучело.
П а р е н ь. Деревенский, должно быть.
Д е в у ш к а. А одет как. Смотри.
П а р е н ь. Эй! Ты – деревенский?
Д е в у ш к а. Откуда такой взялся?
П а р е н ь. Надо же! Молчит!..
Д е в у ш к а. Он языка человеческого не знает.
П а р е н ь. Он не говорит. Он только гавкает.
Д е в у ш к а. Как собака.
П а р е н ь. У них там в деревне только по-собачьи говорят.
Д е в у ш к а. Смотри, глазами вертит.
П а р е н ь. Понимает, значит.
Д е в у ш к а. Думаешь, понимает?
П а р е н ь. Ну, раз глазами вертит.
Д е в у ш к а. Может, он – немой?
П а р е н ь. Эй! Ты – немой?
Д е в у ш к а. Ну, хоть как-то же он должен говорить. Пусть он по-своему скажет.
П а р е н ь. Скажи по-собачьи!
Д е в у ш к а. Ну, по-собачьи!..
П а р е н ь. Давай, быстро! Тебе говорят!
М а к а р. Р-р-р-р!.. (И вдруг громко и отчётливо лает.)
Д е в у ш к а. Не нравится ему.
П а р е н ь. Злится.
Д е в у ш к а. Как собака настоящая.
П а р е н ь. Ага, как пёс.
Д е в у ш к а. Интересно, а по-волчьи может?
П а р е н ь. Слышь, ты? Давай по-волчьи!

М а к а р медленно засовывает руку за пазуху и достаёт оттуда топор. И вдруг слышится самый настоящий волчий вой, совсем близко, совсем рядом.

Д е в у ш к а. Пошли отсюда! Смотри! Топор! Он бешеный!
П а р е н ь. Эй, ты чего?! Шуток не понимаешь?
Д е в у ш к а. Бежим!
П а р е н ь. Дурак какой-то! (Ретируются.)

Появляется В а с с а.

М а к а р. Где ты была?
В а с с а. Так...
М а к а р. Что «так»?
В а с с а. Ходила по своим делам.
М а к а р. Какие у тебя могут быть свои дела?
В а с с а. А что, у меня не может быть своих дел?
М а к а р. Отвечай мне!
В а с с а. Макарка! Мы договорились встретиться здесь. И вот я здесь. Что тебе ещё надо?
М а к а р. Я просто спрашиваю, где ты была так долго. Я беспокоился.
В а с с а. Зря беспокоился. Я не пропала.
М а к а р. Да. Ну, ладно. (Пауза.) Ты знаешь, станция – это откуда уходят поезда.
В а с с а. Да, я знаю. Приходят и уходят. В разные города. Городов много. Их тысячи. И в них можно доехать на поездах.
М а к а р. Да. Сесть и ехать, ехать, ехать!..

В а с с а достаёт из кармана какие-то бумажки.

В а с с а. Долго-долго!..
М а к а р. Почти всю жизнь.
В а с с а. Смотри.
М а к а р. Что это?
В а с с а. Не знаешь? Это билеты. Билеты на поезд.
М а к а р. Откуда они у тебя?
В а с с а. Я их купила.
М а к а р. На что? У тебя же нет денег!..
В а с с а. Теперь есть. Ещё даже осталось чуть-чуть. Я... продала кое-что.
М а к а р. Что ты могла продать? У тебя ничего не было!..
В а с с а. Послушай. Зачем ты спрашиваешь?
М а к а р. Я хочу знать.
В а с с а. Макарка! Видишь, это билеты на поезд. Для тебя и меня. Идём скорее! Поезд ждать не будет. Надо купить ещё пирожков в дорогу. (Уходит. Макар нерешительно плетётся за Вассой.)


–>  Полный текст (53993 зн.)   Отзывы (2)

Дорога к храму
22-Apr-07 15:59
Автор: Станислав Шуляк   Раздел: Пьесы/Сценарии
Станислав Шуляк

Дорога к храму


Зачем нужна эта дорога, если она не ведёт к Храму?
(Из к/ф «Покаяние». Реж. Тенгиз Абуладзе)


П е р в ы й
В т о р о й
Ж е н щ и н а


I.

Чёрт его знает, что за местность такая: вроде ведь, и не поле, и не степь, и не пустыня, но что-то такое невообразимое, неказистое, такое, что и слова не сразу подберёшь, чтоб описать это. А коль слов не хватает, так не станем даже и пытаться. Одно несомненно, что посреди всего этого – дорога. Не так, чтобы широкая; тут даже не две машины, но два велосипедиста разъедутся с трудом. И вот по дороге идёт человек. Поначалу далеко, чёрною точкой кажется он. Потом всё ближе, и вот он уж прошёл мимо нас, прошёл своею гадкой походкой. На минуту замедлил свой шаг, потом даже как будто двинулся на цыпочках. И вот вдруг вернулся назад. Тоже на цыпочках. Остановился у обочины – и разглядывает что-то такое у себя под ногами. Или, может, в канаве.

П е р в ы й. Эй!.. (Пауза.) Эй!.. (Ещё пауза.)

Из канавы медленно вылезает какой-то безобразный, неликвидный человечишка. Не обращая внимания на П е р в о г о, отходит в сторону, расстёгивает штаны, начинает мочиться.

В т о р о й. На самом интересном месте...
П е р в ы й. Что? (Пауза.) Я просто проходил мимо. Увидел. Подумал: может, нужно... Или даже... Ведь я же не могу пройти мимо. И это вполне простительные человеческие порывы... А потом решил, да какое мне дело?! И тогда я сказал «эй!»
В т о р о й. А я проснулся.
П е р в ы й. Я не хотел потревожить ничьего покоя. Просто я шёл, шёл... И вот думал. И не мог понять. И меня мучил вопрос. В сущности, самый обыкновенный. Я спрашивал себя, куда ведёт эта дорога?
В т о р о й (застегивая штаны). А здесь есть дорога?
П е р в ы й. А разве нет?
В т о р о й. Я лично вижу только канаву.
П е р в ы й. Это потому, что вы в ней спали.
В т о р о й. Я устал. Меня клонило в сон. Я уснул.
П е р в ы й. Вот я и говорю.
В т о р о й. Вообще-то я не люблю, когда меня обсуждают. Так что там насчёт дороги?
П е р в ы й. Да-да, дорога!.. Вот же она.
В т о р о й. Где?
П е р в ы й. Вот! Вот! Твёрдо! Видите, твёрдо! (Подпрыгивает несколько раз на месте, демонстрируя твёрдость поверхности. Второй поначалу подпрыгивает рядом с Первым, потом отходит в сторону, подпрыгивает там, потом возвращается и подпрыгивает снова.)
В т о р о й (равнодушно). Не вижу особенной разницы.
П е р в ы й. Это потому, что давно не было дождей. Почва такая сухая. Как каменная. Но вот зато здесь всё такое ровное, а там в колдобинах.
В т о р о й. Разве это ровное?
П е р в ы й. Но там-то точно в колдобинах. С этим не станете спорить?
В т о р о й. А здесь?
П е р в ы й. Ну, да, да, признаю: дорога не весьма хороша. Не зря ведь говорят, что у нас две проблемы: дураки и дороги. Дорогу мы теперь с вами имеем удовольствие лицезреть.
В т о р о й. Разве проблемы только две?
П е р в ы й. Что?
В т о р о й. И больше нет никаких проблем?
П е р в ы й. Так мы уйдём далеко в сторону.
В т о р о й. В какую сторону?
П е р в ы й. И, когда я увидел лежащего в канаве человека... спящего человека... то есть вас, я подумал... пускай не сразу, но подумал: вот прекрасный случай, чтобы узнать, куда ведёт эта дорога.
В т о р о й. Куда или откуда?
П е р в ы й. Куда, куда, разумеется, куда!.. Откуда – я знаю: оттуда, откуда я пришёл.
В т о р о й. Откуда ты пришёл?
П е р в ы й. Ну, это не важно. Важно только то, что я оказался здесь не случайно.
В т о р о й. Вот как.
П е р в ы й. Да-да, именно не случайно. Потому что я много слышал об этой дороге. Потому что я слышал, что сюда приходят тысячи человек, разных национальностей, добрые и злые, умные и кретины, и вот они все идут, идут, идут по этой дороге...
В т о р о й. Что-то я не вижу здесь тысяч.
П е р в ы й. Признаться, меня и самого это немного смущает. Именно потому я и хотел удостовериться, точно ли это та самая дорога.
В т о р о й. Если это можно назвать дорогой, то другой здесь всё равно нет.
П е р в ы й. Да? Вы это знаете определённо? Вы хорошо знаете здешние места? Вы – местный житель? О, как я вам завидую!.. Жить рядом с дорогой, ведущей... (Второй снова отправляется на свое место в канаве.) Эй, что вы делаете?
В т о р о й. Я посплю ещё.
П е р в ы й. Что вы?! Как можно?! Ведь мы с вами стоим на той самой дороге...
В т о р о й. Если ты не будешь так трещать, можешь занять место где-нибудь рядом.
П е р в ы й. Но это невозможно! Ведь каждый час промедления... каждая минута промедления... (Послушно укладывается неподалеку от Второго.) Ну, хорошо. Только совсем недолго. И ещё, знаете, я хотел сказать вам...
В т о р о й. Поспи немного. А потом пойдём куда хочешь. Хоть вперёд, хоть назад...
П е р в ы й. Я раньше совершенно не знал себя. Жил неправильно, жил ужасно, жил безобразно... Я мучился своею жизнью. Пока, наконец, мне не сказали, что есть такая вот дорога... Эта вот самая дорога... (Второй шумно зевает, почёсывается.)
В т о р о й. Тебя звать-то как?
П е р в ы й. Петя. То есть Пётр. А... тебя?
В т о р о й. Не помню что-то.
П е р в ы й. То есть как это?
В т о р о й. Забыл.
П е р в ы й. Значит не помнишь своего имени? А как звали мать, отца? Тоже не помнишь?
В т о р о й. Отца помню.
П е р в ы й. И как же?
В т о р о й. Иосиф. Спи давай!.. (Переворачивается на другой бок.)
П е р в ы й. Раньше многие насмехались над моею восторженностью. Я сам часто корил себя за неё. Но когда я узнал, что есть такая вот дорога, эта удивительная дорога, я, честно скажу, не мог удержать слёз радости.
В т о р о й. Если надумаешь храпеть, старайся не открывать рта. Заползёт кто-нибудь. Здесь до черта всякой пакости ползает... вроде... тебя... да меня...
П е р в ы й. Чем же я буду дышать, если нельзя открывать рта?
В т о р о й. Дыши... жабрами... (Бормочет ещё что-то невнятное. Засыпает.)
П е р в ы й. Нет, в это невозможно поверить. Дорога... дорога... над которой должны летать ангелы, тихие добрые ангелы... и петь свои песни под печальный аккомпанемент флейт... или a capella... Дорога, которая ведёт к Храму... и вдруг какие-то насекомые... Или черви. Или я уж сам не знаю что!.. Где же смысл? Где порядок? Где справедливость? Нет их! Не может здесь быть никаких насекомых. (Вдруг ожесточённо чешется или даже давит на себе кого-то.) Чёрт! Что же это?! Нет, невозможно!.. Это мне кажется. Я просто слишком мнителен. А может, это ангел притворился каким-то жуком, каким-нибудь скорпионом. Чтобы только развлечь меня. Чтобы только рассмешить или ободрить меня. Ведь ангелы, на самом деле, такие насмешники. Они любят подшутить над случайным прохожим. Ангелы, подшучивайте, подшучивайте надо мной!.. Прошу вас! Я буду только рад этому. Ангелы... (Засыпает.)

Появляется Ж е н щ и н а. Ступая беззвучно, она приближается к спящим. Склоняется над ними, разглядывает их лица, подсвечивая себе карманным фонариком. Разочарованно отходит. Стоит, раздумывая. Возвращается к спящим, снова рассматривает их. Уходит совсем.

Ж е н щ и н а (уходя). Нет. Это не те.

Внезапно со вскриком просыпается В т о р о й.

В т о р о й. А! Что это? Что?

Просыпается и П е р в ы й. Испуганно озирается по сторонам. Жмётся ко В т о р о м у.

П е р в ы й. Что случилось?
В т о р о й. Чего тебе?
П е р в ы й. Ты что-то кричал.
В т о р о й. Я? Я кричал? Это не я, это ты кричал во сне!
П е р в ы й. Я?
В т о р о й. Ты! Ты! И не вздумай отпираться!..
П е р в ы й. Я... я не помню... мне приснилось... Мне приснилась женщина. Она приходила.
В т о р о й. Ты такой озабоченный? Тебе снятся женщины?
П е р в ы й. А тебе разве нет?
В т о р о й. Сто лет уже не снились.
П е р в ы й. А может, это не мы?
В т о р о й. Что не мы?
П е р в ы й. Не мы кричали...
В т о р о й. А кто же?
П е р в ы й. Может, это кричала дорога?
В т о р о й. Совсем с ума сошёл. Дороги не кричат.
П е р в ы й. Но это же особенная дорога. Может она кричала нам: «Эй, вы! Что вы делаете?! Вам нельзя спать! Сейчас же вставайте! Вам нужно идти! Идти только вперёд! Идти по мне! По дороге, ведущей к Храму!»
В т о р о й. Куда ведущей?
П е р в ы й. К Храму!..
В т о р о й. К какому?
П е р в ы й. Ну, так... вообще к Храму.
В т о р о й. «Храмов вообще» не бывает. Каждый храм какой-нибудь.
П е р в ы й. Да, я понимаю. Когда мы придём, мы узнаем точно. А пока пусть это будет вообще Храм.
В т о р о й. Куда придём?
П е р в ы й. Как куда? К Храму!..
В т о р о й. Разве мы идём к Храму?
П е р в ы й. Разумеется. Ведь эта дорога ведёт туда.
В т о р о й (после раздумья). Не-ет... эта прогулочка, пожалуй, меня не прельщает. Мне там делать нечего. Я, пожалуй, обратно...
П е р в ы й. Что? Ты не хочешь идти к Храму? Но Храм ведь – это самое высокое, самое чистое, самое светлое, самое великолепное, что есть в нашей жизни. И ты не хочешь туда идти?!
В т о р о й. Не хочу.
П е р в ы й. Но это невозможно!.. Все хотят идти к Храму!..
В т о р о й. Только не я.
П е р в ы й. Но Храм – это также таинственное и непонятное, что есть в нашей жизни. Разве тебя не привлекает таинственное и непонятное?
В т о р о й. Ничуть.
П е р в ы й. Храм – это пространство над головой, которое выше неба. Храм – это наши робкие голоса, отражающиеся от древних камней. Это нечто непостижимое и удивительное, что скрывается в пестроте витражей, в штукатурке стен, в сводах, подпираемых колоннами...
В т о р о й. Ладно, я пошёл.
П е р в ы й. Но ты не можешь уйти так просто!..
В т о р о й. Очень даже могу.
П е р в ы й. Прошу тебя!.. Пойдём со мной вместе! Я уже успел тебе поверить, я успел к тебе привязаться! Ты не разочаруешься! Я не буду тебе обузой! Вот увидишь! Обещаю тебе!.. (Второй раздумывает. Пауза.) Ладно, иди куда хочешь!
В т о р о й. Так и быть. Пройдусь с тобой немного. Совсем чуть-чуть. А потом обратно.
П е р в ы й. Спасибо! Спасибо тебе!
В т о р о й. Но имей в виду: на этот твой Храм мне наплевать.
П е р в ы й. О, ты ещё поймёшь, ты ещё оценишь это!..
В т о р о й. Что?
П е р в ы й. Храм.
В т о р о й. Ладно. Мы идём?
П е р в ы й. Да. Сейчас рассчитаемся на первый-второй и пойдём.
В т о р о й. Это еще зачем?
П е р в ы й. Ну... чтобы знать, кто первый, кто второй. Кому идти спереди, кому сзади...
В т о р о й. Делай, что хочешь.
П е р в ы й. Первый. Я говорю: первый. Ты говоришь: второй.
В т о р о й. Второй.
П е р в ы й. Первый.
В т о р о й. Второй.

Увлекаются и громко выкрикивают свои: «Первый! Второй!» несколько раз.

П е р в ы й. Ну, вот мы рассчитались. Теперь знаем, кто первый, а кто второй, и можем идти. И теперь, если ты устанешь, я поведу тебя. Если я устану, ты поможешь мне.
В т о р о й. Нет, всё-таки ты чокнутый.
П е р в ы й. Идём же!.. Только вперёд!
В т о р о й. Когда я захочу вернуться, я вернусь.
П е р в ы й. Вперёд! К Храму!..
В т о р о й. Говоришь: «Вперёд!», а сам топчешься на месте!..
П е р в ы й. Нет-нет, мы идём!..
В т о р о й. Иди же!
П е р в ы й. Иду.
В т о р о й. Ну!..
П е р в ы й. Может, нам нужно изучить хорошенько эту дорогу, по которой мы собираемся идти? Ведь это особенная дорога...
В т о р о й. Как это изучить?
П е р в ы й. Рассмотреть. Каждый камешек, каждую ямку. Постараться понять, о чём думал тот, кто укладывал эту дорогу. И тот, кто по ней шёл...
В т о р о й. Зачем это?
П е р в ы й. Ну, как же?! Ведь эта дорога больше нас. Нас, по ней идущих. Она значительнее нас!..
В т о р о й. Так. Я, пожалуй, пойду впереди.
П е р в ы й. Да-да, я понимаю! Именно моя нерешительность мешает нам идти к Храму.
В т о р о й. Ты сам туда хотел.
П е р в ы й. Прочь сомнения! Прочь неуверенности! Мы идём к Храму!.. Ты и я!..

Вдалеке слышится крик Ж е н щ и н ы: «Эй! Послушайте!». Потом крик повторяется, уже громче. Ж е н щ и н а старается нагнать наших героев, но ей даётся это нелегко.

В т о р о й. Это что ещё такое?!
П е р в ы й. Может... Может, это искушение?
В т о р о й. Да нет же, просто баба какая-то.
П е р в ы й. Нет, это искушение. Нас испытывают.
Ж е н щ и н а. Мужчины, постойте! Не так быстро!
В т о р о й. Она принимает нас за мужчин.
П е р в ы й. Это очень коварное искушение.
В т о р о й. А я говорю – обыкновенная баба.
П е р в ы й. Как ты думаешь, можно ей к нам приближаться? (Женщине, угрожающе.) Стой там! Не подходи ближе!
Ж е н щ и н а. Я только хотела спросить у вас...
В т о р о й. Почему же нет?
П е р в ы й. Но мы идём к Храму. Вдруг у неё намерения нечисты, и она загрязнит нас.
В т о р о й. Лично я и в себе не совсем уверен.
П е р в ы й. Но как же?! Мы же с тобой сблизились! Поверили друг другу!.. Мы возвысились нашею верой.
В т о р о й. А вдруг она действительно хочет только спросить что-то?!
П е р в ы й. Хорошо! Давай тогда возьмём эти камни. И, если она подойдёт еще ближе, если она задумала что-то, мы бросим их в неё.
В т о р о й. Да. Ты первый бросишь, потом я.
П е р в ы й. Да. Я первый брошу, потом ты. (Подбирают камни и стоят в напряжённых, угрожающих позах.)
Ж е н щ и н а. Мужчины... простите... я только... хотела... спросить вас!..
В т о р о й. Видишь, она хотела только спросить.
П е р в ы й (сквозь зубы). Мягко стелет.
Ж е н щ и н а. Я бежала... бежала за вами... и никак не могла догнать...
В т о р о й. Да ведь мы стояли на месте.
П е р в ы й (вполголоса). Ещё один шаг, и я бросаю камень.
В т о р о й. Надо же такое выдумать! Не могла догнать!..
П е р в ы й. Пусть ещё только шевельнётся – и камень уже летит ей в башку!..
Ж е н щ и н а. Мужчины... только один вопрос... (Первому.) А ты интересный... милый... такой мужественный!.. решительный... (Второму.) Ты тоже ничего... даже красивый...
В т о р о й (смущенно). Да ладно тебе!..
П е р в ы й. Ещё одно слово, и я брошу! Я брошу!..
Ж е н щ и н а. Нет-нет, только один вопрос!.. Правда ли, что эта дорога?..
В т о р о й. Что такое?
П е р в ы й. Ну?!
Ж е н щ и н а. Что эта дорога... ведёт... к Храму?
П е р в ы й. Не-е-ет! Невозможно-о!.. Не-е-ет! Ей об этом нельзя!..
В т о р о й (поражён; после паузы, с достоинством). Да, это так. Перед нами дорога, ведущая к Храму.

Внезапно напряжение спадает. Мужчины стоят обессиленные. Вдруг рука В т о р о г о разжимается, камень падает на дорогу. П е р в ы й тоже бросает камень рядом с собою. Оба смущены, оба не находят себе места.

Ж е н щ и н а. Боже мой! Боже мой!.. Я так рада! Я так этому рада! Если бы вы только знали!.. Милые мои!.. Родные мои!.. Красивые мои!.. (Плачет.)


II.

Переменилось ли что-то? Быть может, что и нет. Быть может, не изменилось вообще ничего. Тот же дрянной пейзаж, в котором ничего толком не разглядишь, в котором ничему не подобрать точных обозначений. И только идут-бредут по дороге своими понурыми, безнадёжными походками трое – Ж е н щ и н а, да двое мужчин – П е р в ы й и В т о р о й...

П е р в ы й. Я так ожесточился в этом пути. Иногда я сам себя не узнаю.
В т о р о й. Всё-таки втроём лучше идти, чем вдвоём. Устанешь от одного, можно прибиться к другому. И наоборот.
Ж е н щ и н а. Мальчики, не грустите. Если мы дойдём до речки или до озера, можно будет помыться, и я постираю вашу одежду.
В т о р о й. Прямо-таки бездна заботливости!..
П е р в ы й. Что-то сколько мы ни идём, нам по дороге даже лужи не попалось.
Ж е н щ и н а. Все эти испытания только для того, чтобы укрепить нас.
П е р в ы й. Ты буквально повторяешь мои слова, которые я мог бы сказать неделю или месяц назад.
Ж е н щ и н а. Должно быть, так на нас действует эта дорога. Она укрепляет согласие.
В т о р о й (мрачно). Да уж – согласие!.. Это ещё странно, что идём так долго, а на нас до сих пор ещё не напали разбойники.
П е р в ы й. Какие ещё разбойники?!
Ж е н щ и н а. Да-да, здесь немало разбойников. Я тоже слышала о них.
П е р в ы й. Вы оба нарочно сговорились, чтобы пугать меня. Я видел недавно, что вы о чём-то сговаривались.
Ж е н щ и н а. Здесь разбойники на каждом шагу.
В т о р о й. С ножами и топорами...
П е р в ы й. Да вы шутите!.. Любые разбойники на этой дороге переменятся. Они станут добрее, они станут возвышеннее и чище...
В т о р о й. Кто станет возвышенней и чище?
П е р в ы й. Разбойники.
Ж е н щ и н а. Смотрите! За нами идут!..
П е р в ы й. Где?!
В т о р о й. Точно. Там. Сзади.
П е р в ы й. Это такие же, как мы. Они идут к Храму. Надо помахать им. Надо подать им знак.
В т о р о й. Какой ещё знак?!
Ж е н щ и н а. Они гонятся за нами.
В т о р о й. Надо бежать.
П е р в ы й. Что же они нам сделают? Ведь мы идём к Храму.
В т о р о й. Дурак. Они убьют нас.
Ж е н щ и н а. Зарежут.
В т о р о й. Отрубят пальцы и вырвут языки.
Ж е н щ и н а. Ограбят до нитки и выколют глаза.
П е р в ы й. Но почему они станут всё это делать?
В т о р о й. Потому что они разбойники.
Ж е н щ и н а. Их так много.
В т о р о й. Целых двое.
П е р в ы й. Да. Вон один, а вон второй!..
Ж е н щ и н а. Нет, трое. С ними ещё женщина.
В т о р о й. Должно быть, это их атаманша.
П е р в ы й. Она самая жестокая и безжалостная из них.
Ж е н щ и н а. Она одним взмахом топора может отрубить голову.
П е р в ы й. И та покатится в пыль...
В т о р о й. Оставляя кровавый след...
П е р в ы й. Закатится в канаву...
В т о р о й. В кусты...
П е р в ы й. На обочину дороги...
В т о р о й. Скорее бежим!..

Пытаются бежать. Но бег их какой-то жалкий, беспорядочный, будто бы бег безногих: они помогают себе руками, цепляются за воздух, сотрясают плечами и головами. Выходит некий безобразный танец, выходят отчаянная пляска, конвульсии...

П е р в ы й. Я будто попал в трясину!..
Ж е н щ и н а. Ноги словно прилипли!..
В т о р о й. Воздух такой плотный! Мне не продраться!..
П е р в ы й. Скорее! Иначе мы погибли!
Ж е н щ и н а. Нет! Нет никакого спасения!
В т о р о й. Мы пропали!..
П е р в ы й. Пропали! Пропали!
Ж е н щ и н а. Да, всё кончено!..
В т о р о й. Мы больше не можем бежать.
Ж е н щ и н а. Это бесполезно. (Отчаяние. Пауза.)
П е р в ы й. Смотрите! Разбойники отстают!..
Ж е н щ и н а. Да, они стали дальше от нас.
В т о р о й. Они отстают, хотя мы не двигаемся с места.
П е р в ы й. Это чудо! Чудо, которое сделало для нас дорога.
В т о р о й. Если бы не увидел своими глазами, никогда бы не поверил.
Ж е н щ и н а. Нет никакого чуда.
П е р в ы й. Как это нет чуда?
В т о р о й. Почему?
Ж е н щ и н а. А вы посмотрите вперёд. (Пауза.) Да-да, разбойники стоят прямо перед нами. (Все с ужасом поворачиваются в сторону, указываемую Женщиной.)
В т о р о й (полушёпотом). Назад!..
П е р в ы й (так же). Мы не можем идти назад.
В т о р о й. Почему?
П е р в ы й. Потому что мы идём к Храму.
В т о р о й. Но там же разбойники!..
П е р в ы й. Но там же и Храм.
В т о р о й (в изнеможении опускаясь на землю). Я больше не могу. Куда идти? Куда бежать? Нет! Даже если это и мираж, пусть я погибну от миража.
Ж е н щ и н а (Второму). Не ложись. Не сдавайся. Нельзя. Мы понесём тебя. Мы должны идти. Мы пройдём мимо разбойников. Сколько бы их ни было!.. (Пытается поднять Второго.) Ты такой тяжёлый! (Первому.) Помоги мне!..
В т о р о й. Заснуть!.. Умереть во сне... что может быть лучше?.. Даже не надо никакого Храма...

Ж е н щ и н а и П е р в ы й пытаются поднять В т о р о г о, но вскоре оставляют свои бесплодные попытки. Измученные, обессиленные, ложатся подле своего товарища, затихают. Сгущаются сумерки.


III.

Ночь. Тесно прижавшись друг к другу, сидят П е р в ы й и Ж е н щ и н а. В т о р о й спит, свернувшись клубочком.

Ж е н щ и н а. Может, нам его убить?
П е р в ы й. Зачем это? (Пауза.) Да, я тоже думал об этом.
Ж е н щ и н а. Он погубит нас своим скептицизмом.
П е р в ы й. Он был первым человеком, которого я встретил на этой дороге. Я привязался к нему. Он многому меня научил.
Ж е н щ и н а. Но это не должно подорвать нашу решительность.
П е р в ы й. Да-да, я понимаю. Я просто рассуждаю вслух.
Ж е н щ и н а. Смотри – он только и делает, что спит.
П е р в ы й. Меня и самого это смущает.
Ж е н щ и н а. Мы должны решиться. Это как прыгнуть в пропасть. Здесь только один шаг, один удар.
П е р в ы й. Как мы это сделаем?
Ж е н щ и н а. Нож или камень. Не всё ли равно?!
П е р в ы й. Ты хочешь, чтобы я ударил первым?
Ж е н щ и н а. Конечно. Ведь ты же мужчина. А я могу подержать его руки, если не получится всё с первого раза.
П е р в ы й. Я видел, что ты была с ним. Вы думали, что я спал, а я не спал и всё видел.
Ж е н щ и н а. Да. Ведь он тоже человек, и он нуждается в этом.
П е р в ы й. И тебе не будет его жаль?
Ж е н щ и н а. Давай не будем начинать всё сначала.
П е р в ы й. Мы сделаем это прямо сейчас?
Ж е н щ и н а. Если ты готов, то да.
П е р в ы й. Я уже почти готов. Я иногда даже говорю себе, что уже совсем готов. Только... Можно, я немного посплю? Я так устал!.. От своих мыслей, от этой дороги, от самого себя...
Ж е н щ и н а. Да, конечно. Но когда станет рассветать, мы обязательно сделаем это.
П е р в ы й. Да-да, едва только забрезжат первые лучи... мы больше не будем задумываться, мы больше не будем рассуждать... Можно, я положу тебе голову на колени?
Ж е н щ и н а. Мне и самой нравится, когда ты делаешь это. Спи, дорогой. Под утро я разбужу тебя.
П е р в ы й. И тогда я буду совершенно другим человеком...
Ж е н щ и н а. Ты сможешь им стать...

П е р в ы й кладёт голову на колени Ж е н щ и н ы, засыпает. Вздрагивает и просыпается В т о р о й. Ж е н щ и н а осторожно снимает со своих ног голову спящего П е р в о г о, кладёт на землю, придвигается ко В т о р о м у.

Ж е н щ и н а. Ты не передумал?
В т о р о й. Ты о чём?
Ж е н щ и н а. Мы сделаем то, что обсуждали недавно?
В т о р о й. Странно.
Ж е н щ и н а. Что?
В т о р о й. Ведь он тебе сразу понравился.
Ж е н щ и н а. Ты заметил?
В т о р о й. Трудно было не заметить.
Ж е н щ и н а. И тебе было больно, что выбрали его, а не тебя.
В т о р о й. Нет, почти не было больно. Я уже слишком привык к этому. Это бывало много раз.
Ж е н щ и н а. Да, но потом, когда я предложила тебе, ты ухватился за меня как утопающий за соломинку.
В т о р о й (смущённо). Я и был этим самым утопающим.
Ж е н щ и н а. Убить его – означает для тебя выплыть.
В т о р о й. А что это означает для тебя?
Ж е н щ и н а. Разве это важно? (Пауза.) Эти бесконечные восторги!.. Эти мечтания!.. Взгляни на него. В нём так мало мужественного.
В т о р о й. Но я же такой неотёсанный, грубый. Что-то говорить, рассказывать, шутить – для меня настоящее мучение.
Ж е н щ и н а. Для мужчины это не самое главное. Ты – простой, суровый человек. В тебе есть что-то северное, твёрдое, немногословное. Зато ты всегда выполняешь то, что пообещал раз. Ведь ты же выполнишь то, что пообещал?
В т о р о й. Конечно. Если ты этого хочешь.
Ж е н щ и н а. Ты не остановишься? У тебя не дрогнет рука?
В т о р о й. Нет. Раз ты об этом просишь.
Ж е н щ и н а. Как ты это сделаешь?
В т о р о й. Нож или камень. Какая разница?!
Ж е н щ и н а. Именно таким ты мне и нравишься.
В т о р о й. Я знаю это. Поспи немного. Когда ты проснёшься, его уже не будет.
Ж е н щ и н а. Да-да, едва только забрезжат первые лучи... И мне не придётся видеть его мучений...
В т о р о й. Не будет никаких мучений. Всё произойдёт мгновенно. Уж я-то знаю в этом толк.
Ж е н щ и н а. Ты такой сильный. Я верю тебе.
В т о р о й. Спи, дорогая. Набирайся сил. Их ещё много понадобится для обратной дороги.
Ж е н щ и н а. Гораздо больше, чем для дороги к Храму.
В т о р о й. Да.
Ж е н щ и н а. Прижми меня к себе. (Сворачивается клубочком. Засыпает.)
В т о р о й. Да. (Возможно, слёзы сбегают по щекам его в эту минуту.)

Просыпается П е р в ы й. Озирается, потягивается. Смотрит на Ж е н щ и н у, уснувшую в объятьях В т о р о г о.

П е р в ы й. Я даже присмотрел подходящий камень.
В т о р о й. Большой?
П е р в ы й. Нет, не слишком. Зато в самый раз, чтобы размозжить голову.
В т о р о й. Мы можем сделать это одновременно. Мой нож, твой камень...
П е р в ы й. Да. Два удара сольются в один.
В т о р о й. Хорошая смерть. Замечательная смерть.

П е р в ы й подползает к Ж е н щ и н е , всматривается в её лицо.

П е р в ы й. Смотри, какая она красивая!..
В т о р о й. Потрясающая!.. Я никогда не видел таких.
П е р в ы й. Если бы не Храм, не эта дорога, разве могли бы мы решиться на такое?!
В т о р о й. Я иногда даже дышать боюсь в её сторону. Чтобы не потревожить.
П е р в ы й. У нас нет другого выхода.
В т о р о й. Ты давно это понял?
П е р в ы й. Не помню. Кажется, ещё в прошлом году.
В т о р о й. Разве мы идём так долго?
П е р в ы й. Не знаю, что тебе и сказать. Я и сам сбился со счёта.
В т о р о й. Если шёл снег, значит мы действительно идём так долго.
П е р в ы й. А снег шёл?
В т о р о й. Ну, конечно. Помнишь, мы жгли костёр всю ночь, ночевали втроём в сугробе, укрывшись старым матрасом, который нашли на дороге?
П е р в ы й. А потом по очереди несли его с собой.
В т о р о й. И выкинули только в июне, когда от него остались одни лохмотья.
П е р в ы й. Теперь и я припоминаю.
В т о р о й. Вот видишь...
П е р в ы й. Оказывается, ты такой умный. Я лишь теперь начинаю понимать это.
В т о р о й. Всё дело в ней. Это она помешала нам по-настоящему понять друг друга.
П е р в ы й. Но теперь всё будет совершенно по-другому.
В т о р о й. И для этого нужно всего лишь...
П е р в ы й. Да.
В т о р о й (доставая нож). Неси сюда свой камень.

П е р в ы й отходит в сторону и возвращается с увесистым булыжником в руках.

П е р в ы й. Вот.
В т о р о й. Главное – без длинных предисловий. Раз! – и готово.

Оба склоняются над Ж е н щ и н о й, смотрят на неё. И вдруг
одновременно отшатываются.

П е р в ы й. Она не спит.
В т о р о й. У неё глаза открыты.
П е р в ы й. Тем труднее нам будет...
В т о р о й. Да... мы ведь не можем остановиться на полдороге...
П е р в ы й. Конечно.
В т о р о й. Смотри, уже рассветает.
П е р в ы й. Да.

Ж е н щ и н а поднимается, тихая и печальная, будто сомнамбула, сидит на земле, смотрит пред собою невидящим взором. Говорит.

Ж е н щ и н а. Дом мой был возле самой дороги. Раньше мимо проходило немало народу. Но меня никогда не тянуло пойти с ними. Многим нужен был ночлег. Кому-то кое-что ещё, кроме того. Поначалу меня это коробило, оскорбляло. Как можно думать о чём-то плотском, низменном, если ты идешь к Храму? – говорила себе я. А потом я поняла: это самые обыкновенные люди. С самыми обыкновенными желаниями, прихотями. Потом я просто привыкла. И редко кому отказывала, когда меня просили о чём-то. (Второму.) Помнишь, как ты пришёл ко мне? Попросился на ночлег. Помнишь мой дом?
В т о р о й. Так это был твой дом? Да, там ещё фонарь висел, красный, возле крыльца. Я ещё удивился: день – и горит фонарь...
Ж е н щ и н а. Ты был так неловок, неуклюж. Стеснялся самого себя. Я намекнула тебе, что если ты чего-то хочешь от меня, я не буду, в принципе, против. Но ты так и не решился.
В т о р о й. Я говорил себе, как можно смотреть на меня без отвращения?! И даже если я иду к Храму, так нужно делать это ночью. Главное – мне нельзя никому признаваться, что я тоже иду к Храму... И лишь в Храме я, возможно, стану самим собой. Таким, какой я должен быть.
Ж е н щ и н а (Первому). Ты тоже ночевал у меня. Помнишь? С тобой-то было совсем другое дело. Ты знал, как нужно обходиться с женщинами. Когда-то ты даже, несомненно, имел у них успех. Но потом... в тебе что-то, должно быть, переломилось. Ты стал другой. И если бы не эта дорога, чего доброго, ты мог бы наложить на себя руки. К примеру, повесился бы.
П е р в ы й. Да-да, крыльцо, красный фонарь, какая-то женщина... Это я тоже помню.
Ж е н щ и н а. Ты был почти неплох... в постели. Наутро ты ушёл, не попрощавшись. И ещё после твоего ухода в моём доме пропало кое-что. Деньги. Так, мелочь. Неважно. Я почти сразу забыла об этом. И вот тогда пришли эти двое. Они были вроде вас. Даже похожи на вас. Но это не были вы. Причём, они шли не туда, они шли оттуда. Этого раньше не было никогда. Оттуда не возвращались. И вот они остановились возле моего дома. Я смотрела на них, они смотрели на меня. Один сказал: «Храма больше нет. Его нет». А другой добавил: «Он вам не нужен, и его больше не будет никогда». Я не знала, что им ответить. Просто молчала. И тогда они прошли немного по дороге, потом первый взмахнул крыльями и полетел. А потом и второй: взмахнул и полетел. А я осталась. А потом я пошла к Храму. Знаю, что его нет, а всё равно иду. И вот я увидела вас, милые мои, красивые мои, замечательные мои!.. Нам нужно идти. Нам нужно идти вперёд. По этой дороге. Ведущей к Храму. Даже если его и нет.
П е р в ы й. Куда идти? Зачем?
В т о р о й. Идти некуда. Здесь дорога заканчивается.
П е р в ы й. Обрывается.
В т о р о й. Пресекается.
П е р в ы й. Да. И впереди только дерево. Одинокое дерево.
В т о р о й. И на нём висит кое-что... (Пауза.)
Ж е н щ и н а (медленно, с ужасом). Человек?
П е р в ы й. Да нет, не человек. (Пауза.) Скорее это предмет.
Ж е н щ и н а. Какой? (Пауза.)
П е р в ы й. Крылья.


К о н е ц

–>

Переэкзаменовка
06-Nov-06 13:54
Автор: Станислав Шуляк   Раздел: Пьесы/Сценарии
Станислав Шуляк

ПЕРЕЭКЗАМЕНОВКА


РАДИОПЬЕСА

Голоса:

Б е с п р и с т р а с т н ы й
Б е з з а с т е н ч и в а я
Б е с с л о в е с н ы й (без речей)



Слышно тиканье настенных часов, кряхтенье немолодого человека, потом - зевок, зевает женщина,
снова тиканье часов. Пауза.

Б е с п р и с т р а с т н ы й. Пожалуйста, закройте плотнее дверь.
Б е з з а с т е н ч и в а я. Я сделала это полчаса назад.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Сквозняк.
Б е з з а с т е н ч и в а я. Я не чувствую.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Еще бы.
Б е з з а с т е н ч и в а я. Что это значит?
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Все это становится просто скучным.
Б е з з а с т е н ч и в а я. А я всякий раз на что-то надеюсь.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. На что можно надеяться?
Б е з з а с т е н ч и в а я. Не стану спорить. Но так хоть есть какой-то интерес приходить сюда снова и снова.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Тогда пиши пропало.
Б е з з а с т е н ч и в а я. Почему бы тогда вообще не запретить ему все это?
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Это я вас хотел спросить "почему?"
Б е з з а с т е н ч и в а я. Он так умолял.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Это он умеет.
Б е з з а с т е н ч и в а я. Лично меня это нисколько не тронуло.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Не сомневаюсь.
Б е з з а с т е н ч и в а я. В конце концов мы чересчур уж гуманны с ним.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Мы еще не начинали, а вы уже используете приемы ниже пояса.
Б е з з а с т е н ч и в а я. Извините.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Он там, за ширмой?
Б е з з а с т е н ч и в а я. Где же ему еще быть?
Б е с п р и с т р а с т н ы й. И все слышит?
Б е з з а с т е н ч и в а я. Уши ему заткнули. Если этого, конечно, достаточно.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Уберите ширму.
Б е з з а с т е н ч и в а я. Не правда ли, прекрасная китайская ширма?
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Я в этом не разбираюсь. (Пауза.) Вы что, издеваетесь?
Б е з з а с т е н ч и в а я. Это так, замечание в сторону.

Звук отодвигаемой ширмы. Пауза.

Б е с п р и с т р а с т н ы й. Ну и как?
Б е з з а с т е н ч и в а я. Что вы имеете в виду?
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Каков он? Высок или низок? Толст или худ? Симпатичен или гадок? (Пауза.) Черт вас побери!
Б е з з а с т е н ч и в а я. Разве он мог измениться?
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Вы, наверное, забыли, что я не мог видеть его и раньше.
Б е з з а с т е н ч и в а я. Тогда, пожалуй, среднего роста. Может быть, чуть-чуть повыше или пониже. Впрочем, это очень относительно.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Это ужасно.
Б е з з а с т е н ч и в а я. Предпочтительнее какая-нибудь из крайностей?
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Черт побери, я не об этом. Я по поводу относительности.
Б е з з а с т е н ч и в а я. Я так и подумала. (Пауза.)
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Еще что?
Б е з з а с т е н ч и в а я. Что мне нужно рассказывать?
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Руки связаны?
Б е з з а с т е н ч и в а я. Естественно. За спиной.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. А рот?
Б е з з а с т е н ч и в а я. Залеплен скотчем.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. И по-вашему, это надежно?
Б е з з а с т е н ч и в а я. Три слоя вокруг рта и основания затылка.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Меня это не удовлетворяет.
Б е з з а с т е н ч и в а я. Теперь уже ничего нельзя поделать.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Опять приходится чувствовать себя поставленным перед фактом.
Б е з з а с т е н ч и в а я. Меня это тоже угнетает.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Нельзя быть слишком впечатлительной при нашей работе.
Б е з з а с т е н ч и в а я. Натуру не обманешь.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Мы уклонились.
Б е з з а с т е н ч и в а я. Я слушаю следующий вопрос.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Глаза?
Б е з з а с т е н ч и в а я. Повязка.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. И только?
Б е з з а с т е н ч и в а я. Для верности еще надет мешок на голову.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Поэтому он ничего не способен увидеть?
Б е з з а с т е н ч и в а я. Только рассеянный свет, который пробивается между нитями ткани.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Все это весьма нелепая история.
Б е з з а с т е н ч и в а я. Не сомневаюсь.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Скажите ему, что у него ничего не выйдет.
Б е з з а с т е н ч и в а я. Он это знает.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. И это его не останавливает?
Б е з з а с т е н ч и в а я. Нисколько.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Такая сильная воля?
Б е з з а с т е н ч и в а я. Скорее у него вообще нет воли.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Не люблю чувствовать себя подопытным кроликом.
Б е з з а с т е н ч и в а я. Мы в этом не виноваты.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Мы-то не виноваты. Да вот только осознает ли это он?
Б е з з а с т е н ч и в а я. Сомневаюсь
Б е с п р и с т р а с т н ы й. И после этого он еще станет рассчитывать на нашу снисходительность?
Б е з з а с т е н ч и в а я. К сожалению, мы не можем проникнуть в его мысли.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. И избави нас Бог от этого.
Б е з з а с т е н ч и в а я. Интересно, сможем ли мы управиться за полчаса?
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Это было бы слишком просто.
Б е з з а с т е н ч и в а я. И никакого вознаграждения. Никакой благодарности.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Скажите еще спасибо, что у него залеплен рот.
Б е з з а с т е н ч и в а я. Я еще думаю о том, как нам действовать, если у нас нет никакого плана.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Потрогайте-ка у него фаллос.
Б е з з а с т е н ч и в а я. Фаллос?
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Ну, может быть, это слишком громко сказано.
Б е з з а с т е н ч и в а я. Вы думаете, что там могут произойти какие-то изменения?
Б е с п р и с т р а с т н ы й. О, разумеется, он бы этого хотел.
Б е з з а с т е н ч и в а я. Я полагаю, он не так наивен.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Трогайте же.
Б е з з а с т е н ч и в а я. Где?
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Ну там, между ног.
Б е з з а с т е н ч и в а я. Прямо сейчас?
Б е с п р и с т р а с т н ы й. А когда же, черт возьми?!
Б е з з а с т е н ч и в а я. Хорошо. (Вздыхает. Пауза.)
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Ну?
Б е з з а с т е н ч и в а я. Безнадежно.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Вообще ничего?
Б е з з а с т е н ч и в а я. Никакого просвета.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Честное слово, он начинает мне нравиться.
Б е з з а с т е н ч и в а я. Ему можно об этом знать?
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Нет, конечно. Но не выходить же мне из-за этого в дру-гую комнату.
Б е з з а с т е н ч и в а я. Разумеется.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Ну, хорошо, с чего мы начнем? Плетка или мокрое полотенце?
Б е з з а с т е н ч и в а я. Плетка как-то определеннее. Полотенце весомее и грубее.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Я так и не понял, что вы выбрали.
Б е з з а с т е н ч и в а я. Выбирать должна я?
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Нас здесь только двое - его мы благоразумно в расчет не возьмем, поэтому, если выбирать не буду я, то придется это делать вам.
Б е з з а с т е н ч и в а я. Предположим, я выбираю плетку - и что?
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Ну так берите ее.
Б е з з а с т е н ч и в а я. По-вашему, это должна делать я?
Б е с п р и с т р а с т н ы й. А по-вашему - я?
Б е з з а с т е н ч и в а я. Я этого не говорила... но...
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Так мы никогда не закончим.
Б е з з а с т е н ч и в а я. Ну, хорошо, взяла. Окунуть ее в воду?
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Не обязательно. По совести говоря, я не верю в эти дополнительные эффекты.
Б е з з а с т е н ч и в а я. И куда же мне ему смазать?
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Лучше всего, конечно, по глазам. Со всего размаха по губам, глазам, ну и куда оно еще само придется.
Б е з з а с т е н ч и в а я. Ладно. (Свист плетки, рассекающей воздух. Приглушенный стон Бессловесного.) Так?
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Если бы вы хлестнули меня, я бы ответил определенно. Но судя по звуку, это было вполсилы.
Б е з з а с т е н ч и в а я. Еще раз попробовать?
Б е с п р и с т р а с т н ы й (возмущенно). Интересно! Ну а для еще мы здесь, как вы думаете?
Б е з з а с т е н ч и в а я. Никогда в жизни не думала, что мне придется этим заниматься. (Снова свист плетки и приглушенный стон Бессловесного, который на этот раз несколько громче.)
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Теперь получше.
Б е з з а с т е н ч и в а я. И что теперь?
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Потрогайте там у него снова.
Б е з з а с т е н ч и в а я (с досадой). Опять?!
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Вот еще новости! Разве вы не для этого согласились участвовать в том, в чем участвуете?
Б е з з а с т е н ч и в а я. Скажем так: не только для этого.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. От перемены мест слагаемых ничего не меняется.
Б е з з а с т е н ч и в а я. Подумать только! А ведь если бы я сказала кому-нибудь, что при всем том от нас ровным счетом ничего не зависит, мне бы попросту не поверили.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Ничуть не бывало. Вам бы не поверили, если бы вы утверждали обратное.
Б е з з а с т е н ч и в а я. Боже мой! Боже мой!
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Не нойте!
Б е з з а с т е н ч и в а я. Может быть, мы просто нечто вроде общественного совета...
Б е с п р и с т р а с т н ы й (зло смеется). Ведь до этого же нужно еще было додуматься! Вы же просто Жорж Санд какая-то!
Б е з з а с т е н ч и в а я. Извините. Просто мне в какой-то момент так вдруг показалось.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Общественного совета!.. Нет, это извинить нельзя.
Б е з з а с т е н ч и в а я. Я просто ошиблась.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Не сочтите меня назойливым человеком, но я все-таки хочу подчеркнуть: то, что мы делаем, абсолютно - еще раз обращаю ваше внимание - абсолютно бесцельно!
Б е з з а с т е н ч и в а я. Да-да, мне всегда говорили, что в теории я слаба. Зато все практические вопросы я интуитивно сразу схватываю.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Вы будете щупать, или вы предпочитаете, чтобы это сделал я?
Б е з з а с т е н ч и в а я. Хорошо, хорошо. Должна же я загладить свою оплошность.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. И пожалуйста, повнимательнее.
Б е з з а с т е н ч и в а я. Да. (Пауза. Легкое сопенье.)
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Боже мой, какое усердие! Как будто вам это доставляет удовольствие.
Б е з з а с т е н ч и в а я. Все может быть. В конце концов ведь я женщина.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Только не сейчас и не здесь.
Б е з з а с т е н ч и в а я. Вас не интересуют результаты моего исследования?
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Раз вы молчите, значит никаких изменений,
Б е з з а с т е н ч и в а я. Ни малейших.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Вот видите.
Б е з з а с т е н ч и в а я. И что теперь?
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Полотенце.
Б е з з а с т е н ч и в а я. И что это значит?
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Три способа использования мокрого полотенца.
Б е з з а с т е н ч и в а я. Я их помню прекрасно.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Тогда повторите их.
Б е з з а с т е н ч и в а я. Мне нужно их повторить?
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Да, черт побери, нужно их повторить!
Б е з з а с т е н ч и в а я. Начинать с наиболее радикального?
Б е с п р и с т р а с т н ы й. С какого хотите. Начните с радикального.
Б е з з а с т е н ч и в а я. Значит с радикального. Отлично. Испытуемый ставится лицом к испытующим. Мокрое полотенце обматывается вокруг головы испытуемого. Испытующие берутся за два конца полотенца, после чего обязательно успокаивают испытуемого, добиваясь полного расслабления его шейных мускулов. При этом при-меняются меры разнообразного психологического воздействия, как-то: поглаживания, легкие похлопывания, уговоры и тэ дэ. Потом, по команде, один из испытующих, более развитый в физическом отношении, резко дергает за свой край полотенца, другой одновременно отпускает свой. Шейные позвонки - хрусть! - смерть наступает от асфиксии и отека головного мозга.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. И такой способ является...
Б е з з а с т е н ч и в а я. Совершенно верно. Наиболее предпочтительным.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Расскажите о других способах.
Б е з з а с т е н ч и в а я. Способ бэ. Ни то ни се. Впрочем, бывает, что повезет. Руки испытуемого привязываются к подлокотникам кресла. Мокрое полотенце обматывается вокруг шеи, после чего сильными многократными удушающими действиями достигается полная деморализация испытуемого. На фоне каковой проводятся мероприятия глубокого психологического воздействия.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Не слишком конкретно.
Б е з з а с т е н ч и в а я. Не спорю. Что есть, то есть.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Третий способ?
Б е з з а с т е н ч и в а я. Рутинный. Испытуемый хлещется мокрым полотенцем до тех пор, пока не достигает требуемого состояния. Критерием здесь является возникновение многочисленных отеков на мягких тканях тела.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Черт побери! После этого начинаешь безо всякого уважения относиться к своему труду!
Б е з з а с т е н ч и в а я. Его от нас никто и не ждет.
Б е с п р и с т р а с т н ы й (раздраженно). Я это знаю без вас.
Б е з з а с т е н ч и в а я. Для кого вообще это испытание - для нас или для него?
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Возможно, для тех, кто все это затеял.
Б е з з а с т е н ч и в а я. А вы их знаете?
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Стоп, стоп! Так мы слишком далеко зайдем. Давайте продолжать.
Б е з з а с т е н ч и в а я. Я готова.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Тогда выбирайте.
Б е з з а с т е н ч и в а я. О Господи! Опять!
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Один способ из трех. Всего лишь один из трех!
Б е з з а с т е н ч и в а я. Если мы обсуждаем первый, то придется выяснять, кто из нас двоих более развит в физическом отношении.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. На сей счет, разумеется, могут быть различные мнения.
Б е з з а с т е н ч и в а я. Последний потребует слишком много времени.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Ничего не скажешь - хорош выбор. Один из одного.
Б е з з а с т е н ч и в а я. Как всегда.
Б е с п р и с т р а с т н ы й (со вздохом). Значит придется душить.
Б е з з а с т е н ч и в а я. Ничего не поделаешь.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Прекрасно. Приступайте.
Б е з з а с т е н ч и в а я. Позволю себе спросить. А что будете делать вы?
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Вот еще новости! Конечно, следить за происходящим.
Б е з з а с т е н ч и в а я. Следить? Вы сможете это делать?
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Что?! Что вы сказали? Вы!.. Вы!.. Вы!.. Как вы могли!
Б е з з а с т е н ч и в а я. Простите меня! О простите! Я вовсе не то хотела сказать!
Б е с п р и с т р а с т н ы й. По-вашему, если я ничего не вижу, так вовсе ни на что и не пригоден?!
Б е з з а с т е н ч и в а я. Я бестактная! Я глупая! Я полное ничтожество! Я готова взять полотенце.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. О беспощадная моя судьба! Ни в ком никогда не встречать сочувствия! Берите!
Б е з з а с т е н ч и в а я. Взяла. Это оказалось не так уж трудно.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Бедный малыш, причиной всех твоих злоключений было твое собственное тщеславие.
Б е з з а с т е н ч и в а я. Начинать?
Б е с п р и с т р а с т н ы й. В добрый час! Только порезче. Чтобы он почувствовал, что здесь с ним никто не собирается шутить.
Б е з з а с т е н ч и в а я. Ага! (Стон бессловесного.) Так? Пока достаточно?
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Да, пусть немного отдохнет. Заодно и вы отдохните.
Б е з з а с т е н ч и в а я. Может, мне снова пощупать.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Это ни к чему.
Б е з з а с т е н ч и в а я. Все ж таки поразительно насколько видимость не совпадает с сутью.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. По-вашему, это поразительно? Впрочем, оставьте свою лирику. Давайте еще раз.
Б е з з а с т е н ч и в а я. Сейчас. (Пауза. Стон бессловесного.) Уф! Все-таки это не женская работа.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. А какая же?
Б е з з а с т е н ч и в а я (после паузы). Вообще-то правильно. Здесь требуются аккуратность и терпение.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Ничего себе намеки! Сознайтесь, вы просто ни в грош меня не ставите!
Б е з з а с т е н ч и в а я. Нет, я этого не говорила.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. За вами самой нужен глаз да глаз!
Б е з з а с т е н ч и в а я (с едва уловимой иронией). Действительно!..
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Послушайте! Вы почувствовали мою слабость!.. И теперь этим пользуетесь! В вас ни капли деликатности! Это просто неприлично, в конце концов! Просто неприлично, говорю я вам!..
Б е з з а с т е н ч и в а я. Мы продолжаем?
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Вы без малейшего смущения готовы теперь осадить меня! "Мы продолжаем"? Тьфу!.. Конечно, продолжаем!
Б е з з а с т е н ч и в а я. И что теперь?
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Пора сделать выводы!
Б е з з а с т е н ч и в а я. Как мы будем это делать?
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Задаю вам вопрос. Какие виды воздействия применялись сегодня по отношению к испытуемому?
Б е з з а с т е н ч и в а я. Физические.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Какие ощущения, по нашему мнению, сегодня фиксировало сознание испытуемого?
Б е з з а с т е н ч и в а я. Болевые.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Каковы были его ответные реакции?
Б е з з а с т е н ч и в а я. Он мычал.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Мычал!.. Тьфу! Он что, корова?
Б е з з а с т е н ч и в а я. Рот!..
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Что вы этим хотите сказать?
Б е з з а с т е н ч и в а я. Скотч.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Черт вас побери!
Б е з з а с т е н ч и в а я. Вероятно, он стал бы кричать, если бы ему позволили.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Кто же ему может что-нибудь не позволить? Мы живем в свободной стране. Он знает об этом?
Б е з з а с т е н ч и в а я. Возможно, он не задумывается.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Не задумывается!.. Ну, хорошо. А что он делал в перерывах между этими... как вы сказали...
Б е з з а с т е н ч и в а я. Физическими воздействиями?
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Вот именно.
Б е з з а с т е н ч и в а я. Он молчал.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Как? И это весь его репертуар? И что же, он рассчитывает поразить этим чье-то воображение?
Б е з з а с т е н ч и в а я. Возможно, его претензии не простираются так далеко.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Но он понимает, что у здешних дамочек бывают иногда очень странные фантазии?
Б е з з а с т е н ч и в а я. Вероятно, догадывается.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Может, ему доставляет удовольствие, когда из него вытягивают душу?
Б е з з а с т е н ч и в а я. На этот счет никаких данных нет.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Может, он сам любит господствовать?
Б е з з а с т е н ч и в а я. Иными словами: наблюдаются ли в нем садистские наклонности? На этот счет ничего кроме разрозненных слухов.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Скажите мне по совести...
Б е з з а с т е н ч и в а я. Слушаю вас.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Даже не знаю, как выразиться...
Б е з з а с т е н ч и в а я. А что такое?
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Может, он рассчитывает на какие-то особенные доходы?
Б е з з а с т е н ч и в а я (в изумлении). Вы шутите?!
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Ну, хорошо. Суммируем.
Б е з з а с т е н ч и в а я. Да, суммируйте.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Суммирую. Итак, я - слепой, несчастный калека, и вы... обольстительная!.. (С тревогой.) Вы ведь обольстительная?
Б е з з а с т е н ч и в а я (сухо). Давайте останемся на почве фактов.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Останемся. (Небольшая пауза.) ... и невероятная... провели исследование этого... Сказать: "сморчок" - не будет уж слишком?
Б е з з а с т е н ч и в а я. Двусмысленно.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. "Слизняк"?
Б е з з а с т е н ч и в а я. Неопределенно.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. "Субъект"?
Б е з з а с т е н ч и в а я. Вульгарно.
Б е с п р и с т р а с т н ы й (решительно). Словом, просто "этого", и не обнаружили...
Б е з з а с т е н ч и в а я. Лучше - "не выявили".
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Не выявили никаких особенных достоинств.
Б е з з а с т е н ч и в а я. Дальше нужно про рекомендательный характер.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Какой характер?
Б е з з а с т е н ч и в а я. Рекомендательный.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Вы серьезно считаете, что наши заключения могут иметь рекомендательный характер?
Б е з з а с т е н ч и в а я. А какой?
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Мы просто высказываем то, что нам кажется. Впрочем, мы никому об этом говорить не станем.
Б е з з а с т е н ч и в а я. А что же тогда?
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Лично с меня вполне достаточно того, что я здесь был?
Б е з з а с т е н ч и в а я. Да. Хоть это можно считать вполне достоверным.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. "Достоверным"! Ха! Вот уж справедливо говорится: имеешь дело с женщиной - запасись терпением!
Б е з з а с т е н ч и в а я (обиженно). Что я на сей раз не так сказала?
Б е с п р и с т р а с т н ы й. "Достоверным". Вы сказали - "достоверным". Нужно говорить: правдоподобным! Запомните: прав-до-по-доб-ным!..
Б е з з а с т е н ч и в а я. Я надолго запомню ваш урок.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Ну ладно, давайте-ка сматываться отсюда!
Б е з з а с т е н ч и в а я. А что делать с этим?
Б е с п р и с т р а с т н ы й. С этим? А что с этим?
Б е з з а с т е н ч и в а я. Может, его хотя бы развязать?
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Развязать? Вы с ума сошли! Пусть кто хочет, тот его и развязывает. Вам это нужно - его развязывать? Нет? Вот видите, и мне не нужно. Так что идемте. Нет, подведите-ка меня к нему.
Б е з з а с т е н ч и в а я. Прямо к нему?
Б е с п р и с т р а с т н ы й. К нему, к нему, как можно ближе.
Б е з з а с т е н ч и в а я. Сюда, пожалуйста.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Он рядом?
Б е з з а с т е н ч и в а я. Прямо перед вами.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. А если я ударю ногой, я куда попаду?
Б е з з а с т е н ч и в а я. В бедро или по колену.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Тогда пригните его.
Б е з з а с т е н ч и в а я. Пригнуть?
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Ну да, пригнуть. Я хочу двинуть ему ногой по морде.
Б е з з а с т е н ч и в а я. Значит пониже.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Готово?
Б е з з а с т е н ч и в а я. Минуточку. Теперь все в порядке.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Уже можно?
Б е з з а с т е н ч и в а я. Да, он ждет.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Подержите меня, чтобы я не упал.
Б е з з а с т е н ч и в а я. Пожалуйста.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Ага. (Слышен звук удара.)
Б е з з а с т е н ч и в а я. Великолепно!
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Великолепно!.. Подставьте-ка мне лучше свое плечо. Нет, это надо же придумать! Развязать!
Б е з з а с т е н ч и в а я. Ну, хорошо. Идемте.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Где вы? Я вас не вижу.
Б е з з а с т е н ч и в а я. Я здесь.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Ах да. Какое у вас худое плечо.
Б е з з а с т е н ч и в а я. Осторожнее, здесь стол. (Глухой удар. Стон Беспристрастного.)
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Ах ты, черт! Надо ж было так треснуться! (Шаги.) Отпирайте дверь.
Б е з з а с т е н ч и в а я. Я сама знаю, что нужно делать.
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Какая вы сегодня!..
Б е з з а с т е н ч и в а я. По-моему, такая же, как и всегда. Да идемте же!
Б е с п р и с т р а с т н ы й. Как плохо быть убогим! (Звук отпираемой двери. Шаги. Дверь закрывается. Пауза. Стон Бессловесного.)



Конец

–>   Отзывы (2)

Зеркало
17-Oct-06 09:45
Автор: Станислав Шуляк   Раздел: Мистика/Философия
Станислав Шуляк

Зеркало

В последнее время, смотрясь в зеркало, в то, что висит у меня в прихожей, я перестал видеть своё собственное отражение, из чего я делаю вывод, что я уже умер.
Но вот выйдет ли из этого история связная, не захлебнусь ли своими беспорядочными грёзами? Презираемыми прикрасами. Как знать...
Или всё-таки это ошибка, самообман, наваждение?
Возможно, я был ещё жив, но уж, несомненно, полагал себя каким-то Улиссом неподвижности или какою-то сарделькою для собак.

Вперёд же, смелее же, меньше сомнений и недоговорённостей!.. Избегая, однако, минных полей монотонности и ловушек большого стиля. Разве же ты не знал всегда героизма безрассудства, разве не изобретал ты его для себя?!

Вот же снова вижу стены, оклеенные тёмными чешуйчатыми обоями, коридор, ведущий в кухню, галогеновую лампу под матовым колпаком, сумрак дверного проёма комнаты в стороне, но, чёрт побери! – не вижу себя, тогда как уж себя-то я должен был бы видеть в первую очередь.
Я долго ещё сохранял хладнокровие, жабье или гадючье хладнокровие. Кто знает, каким оно было у меня? Поначалу я даже пытался выдвигать разные версии сего феномена, например, оптическую или психопатологическую, но постепенно сам же отвергал их одну за другой.
Ничего не поделаешь, я многое передумал, многое перепробовал, но загадка нисколько не разрешилась. Причём, с тенью моей было как раз всё в порядке, она оставалась на положенном ей месте, но вот отражение, отражение!.. Чего там греха таить: оно исчезло напрочь!..
Хуже того: мне долго ещё удавалось видеть моё нескладное отражение во многих других зеркалах, в чужих гостиных, в общественных туалетах, даже в витринах магазинов я мельком ещё различал себя, дробящегося и искажённого. И лишь одно это зеркало причиняло мне столько страданий и недоумений. Да-да, а ведь глаз мой всегда был злым и зажиточным. Взгляд мой был болезненным и непоседливым. Впрочем, что – я? Что – все мои болезни? Ведь даже сам мир есть сумма патологий, рядящихся в одежды обыденности!..
И чем более я вглядывался в сию страшную амальгаму, тем более разума перетекало из меня в неё. Я насыщал её своими смыслами, своими фантазиями и наваждениями.
Вскоре же начал исчезать и во всех прочих зеркалах, хотя и не сразу, не вдруг, я двоился, троился, иногда пропадала чёткость и точность очертаний, но всё равно, не стоило себя обманывать: дело шло к полному исчезновению.
Весьма маргинальное занятие – выдумывание всевозможных предположений, сочинение разнообразных версий. Впрочем, не следует забывать, что и жизнь – ещё более маргинальное занятие.

Это моё зеркало, разумеется, стоило раскокать, ничего большего оно не заслуживало, и я уж несколько раз примерялся к нему с тяжёлою киянкой на короткой ручке, потом ещё с фунтовою гирькою, но мания естествоиспытательства в конце концов взяла во мне верх. Впрочем, возможно, мне было просто жаль этой странной вещи. Меня всегда привлекали разнообразные кунштюки.
Много раз на дню, стоя перед зеркалом, я светил в него карманным фонарём. Свет я видел, фонарь уже почти нет, себя же не видел вовсе. Ещё хуже обстояло дело со свечой. Огонёк её чётко отражался в зеркале, но руки своей, державшей свечу, я уже не видел. Зато начинали искажаться очертания коридора, кусочка кухни, который я мог ещё различить, а также комнаты, где в это время не горел свет.
Коридор, ведущий в кухню, у меня вообще-то прямой и короткий, но только не теперь, но только не отражённый в этом проклятом зеркале. Он как-то странно стал изгибаться, сужаться, в нём появилось что-то двусмысленное, пугающее, загадочное...
Мурашкам, бегающим по моей спине, я был, кажется, даже рад.
Кухню теперь я уже почти не мог разглядеть, там было темно, и она как будто начиналась за одним или несколькими поворотами сего странного коридора.
И вот вдруг я как-то увидел человека, выглянувшего из кухни, но задержавшегося на минуту в коридоре.
– Кто? – крикнул я, мгновенно покрывшись холодным потом. Я быстро обернулся. Сзади никого не было. – Кто там? – крикнул ещё я и бросился в кухню.

Разумеется, там никого не было.

.............................................................................................

Я стоял босиком на зябком полу и медленно приходил в себя. Шутки, кажется, уже заканчивались. Пол у меня всегда такой, и я специально хожу по нему босиком, это отрезвляет мою мысль, это подстёгивает моё тело. Любить же свое тело я не умею, не хочу, да и другим делать этого не советую. Впрочем, я также себе не советую и другим не советовать что бы то ни было. Всё: я окончательно смешался и запутался.
В тот день не пошёл на работу; сами подумайте, что там делать мне, умершему?! Или даже и живому, но неотражаемому? Работал я прежде в газете, довольно известной, но, даже если бы она теперь сгорела или, положим, пострадала от землетрясения, я бы не сильно расстроился. Впрочем, разве с газетой могло случиться такое? С человеком – да, со зданием – да, но газета всегда вынырнет, выплывет, выберется сухою из воды, когда вокруг все будут мокрыми и ничтожными, её же судьба милует, ей же сам чёрт благоволит и покровительствует, должно быть.

............................................................................

Я далёк от предположения, что и вы все мертвы тоже. Может, это и так, но меня совершенно не касается – разбирайтесь со своими делами самостоятельно. Мы слишком далеки от прародителей своих – зверей, но уж груза-то цивилизованности нам пока не вынести никак, лучше даже и не стараться. У вас лишь тяжелеют веки, свинцом наливаются пальцы, вы спокойны и расслаблены, вас ничто не беспокоит...
Беда же была ещё в том, что мозг мой молчал. Иногда хотелось исхлестать его плеткой, чтобы тот, испугавшись или устыдившись, произвёл бы пускай даже не смысл, но хоть жалкую его частицу, хоть даже обсмыслок какой-нибудь, и того было бы довольно.
Мозг мой нередко выступал первопроходцем в жанре отпетых предательств и безобразий.

Человек этот ещё появлялся, лицо его было в родинках-горошинах, он был сед, скуласт, и лицо мне иногда казалось угрюмым, хотя лица я толком никогда не мог разглядеть. Ему следовало дать имя, следовало вызнать его биографию, не мог же он не иметь никакой вовсе биографии, не правда ли? Бывают ли люди без биографий, бывают ли двуногие без историй?
Почему-то он мне показался Игнатием. Это было ничуть не лучше и не хуже всего прочего. Даже если это было и не так, даже если я всего лишь предавался своим домыслам...
– Игнатий! – как-то крикнул ему я, когда он вдруг промелькнул в моём зеркале. Тот вздрогнул и поспешил скрыться от меня.
Быть может, он сам меня боялся? Быть может, он не знал, чего от меня ожидать? Или он боялся впасть от меня в какую-то зависимость, или он тоже был несвободен?
Дней своих я толком не помнил, но было несколько ночей, в которые я ощущал лишь бетонную безнадёжность и промозглую горечь гортани.
Я хотел вызвать его на разговор, нет, не на откровенность, на это уж я не рассчитывал, её, пожалуй, я даже и не хотел, но всего лишь на разговор. Я таился в стороне от зеркала, прислушиваясь, потом неожиданно на цыпочках подскакивал к зеркалу и взглядывал в него. Иногда я замечал там кое-кого и кроме Игнатия. Была там и какая-то женщина, девушка. Существенно моложе Игнатия; то ли юная его жена, то ли дочь, рождённая не слишком рано. Однажды я увидел пасущегося на лугу быка. Посреди трёх валунов, похожих на постаменты.

Не следует думать, будто мне всё доставалось легко, будто мне всё открывалось само собой. Я прежде долго всматривался, вслушивался, до судорог зрачков всматривался, до звона в ушах вслушивался, до оскомины рта, до холода подмышек, до оцепенения мозжечка вдумывался.

Во мне, возможно, было бы более человека, не будь во мне столько саркастической лихорадки, той, что сжигала меня изнутри.
Снесите же, снесите же головы любимым своим быкам!.. И никаких – слышите? – никаких сожалений!

У вас останавливается внутренний монолог, цепенеют пальцы, но такое состояние вам даже нравится...

Во вторник мне позвонили из газеты, я притворился, будто ошиблись номером, но на другом конце провода слишком хорошо знали мой голос и потому не поверили. Плевать! Обойдусь! А вы лучше посмотрите на себя в зеркало, по-прежнему ли вы видите себя? А? Ничего у вас там не переменилось?

Все слова должны сбредаться на языке так, чтобы тотчас же производить дурман и замешательство, соединяться в обморочные сплетения, сходиться на битвы с собственным обозначаемым... Продолжить ли начертанное? Стараться ли спутать времени безжалостную паутину, скомкать её, выбросить из своих липнущих пальцев? Даже взгляд наш бывает порой настолько ленив, что достигает лишь середины своего возможного. Вот и мой взгляд тоже – не достигал дна, не достигал предела, но – лишь середины. Даже не золотой.

А теперь вы мгновенно все засыпаете!.. Вы будто проваливаетесь в сон и спокойствие... Молчание!.. Тишина!..

Всё утро я был пророком грядущего языка, после же застыл на дальних подступах к моему безжалостному стеклу и лишь стал предаваться бежевым и бесцельным своим созерцаниям.

.......................................................................................

Как-то я повязал галстук и надел свой лучший костюм (тогда у меня ещё были костюмы, лучшие и худшие). Я подошёл к зеркалу и самым приятным из всех моих голосов принялся взывать (надо же было как-то налаживать отношения и вместе с тем не испугать никого):
– Женщина, женщина! Милая дама! Девица! Красавица! Сударыня!.. Послушайте же! Отзовитесь!
Девушки я в этот раз не увидел, лишь на мгновение промелькнул сам Игнатий, и лицо его показалось мне печальным.
Девушку эту я потом видел ещё и даже не одну. Женщин там было две, связывали их какие-то весьма причудливые отношения. Всё здесь делалось для видимости, они даже жили для видимости. К Игнатию и его женщинам приходили какие-то люди и говорили о пустяках, но я понимал, что за пустяками таилось что-то серьёзное, какое-то преступление, может быть, даже шпионаж.
Да-да, точно: все они были шпионами и шпионками. Я теперь точно понял это. И я был единственным свидетелем их тайных сборищ. Оказывается, можно многое увидеть в зеркале, если ты сам собою не заслоняешь в нём свой собственный обзор.
Было ли это опасно для меня? На всякий случай, мне следовало прикинуться сочувствующим и уж обязательно совершенно безвредным для них. Наверное, даже сумасшедшим. Последнее я умел делать особенно хорошо.
Быть может, я лишь напрасно так много заискивал пред противоположным полом.
То, что они временами убирались из моей квартиры и шпионили где-то на стороне, меня, разумеется, не беспокоило. Но вот то, что их шпионства продолжались и в моём обиталище!..

Она была невысокого роста, эта девушка, эта первая женщина Игнатия, очень худощавая и черноволосая, сидела на кухне и жадно объедала апельсины, разрезанные на четвертинки. Кроме того она читала какую-то книгу в духе Бальзака, может быть, даже самого Бальзака, я бы тому ничуть не удивился.
Всё это было чрезвычайно странно для шпионки.

Я стоял пред зеркалом и бормотал нечто вполне бессвязное или даже сознательно бессвязное. Бормотания мои сродни божественным бормотаниям, во всяком случае, сближаются с теми глухими их обертонами в точках угасания и надмирными фонетическими окрасками. Уж я-то знал во всём этом толк.
В такие минуты никого из них невозможно было разглядеть в зеркале, они будто нарочно разбегались или прятались от меня.

Задумался вдруг: почему не бывает погон на плечах у гражданских? Я выбрал бы себе погоны с каким-нибудь отчаянным содержанием.

Временами я бежал от этого зеркала, я метался по всей квартире, но, где бы я ни был, я всё равно знал, что там, глубоко, за слоем этой лживой амальгамы сейчас протекает какая-то тайная беспорядочная жизнь. Иногда я старался забыть о них обо всех. Сделать вид, будто я один и никого нет ни рядом, ни вокруг. И тогда я слышал лишь их голоса, их покашливанья, шаги, копошение, все те звуки, которые производит человек, даже не желая того. Всё это я слышал. Ещё я перестал жить жизнию духа, но стал существовать существованием травы, может быть, клевера или одуванчика. Я лежал на диване и не могу даже сказать, чтобы размышлял. Нет, я просто лежал, и всё.
Быть может, пропажа, исчезновение есть тайная цель моя? Возможно, миссия бесследности исподволь утвердилась в крови моей и в нервах? Мир давно решил меня сбагрить в безвестность, но и всё равно я не ожидал от него столь подлых ухищрений.
А всё же – сколько бы ни было будущего – всё оно без остатка раньше или позднее перетечёт, пересыплется в прошлое, и это уж навсегда. А полагаете, у меня было прошлое, то есть то, к чему можно привязаться смыслом своим или памятью? (И что же, мне всегда искать себе разных смыслов для триумфов и для затрапезности?) Нет, я всегда называл это временем утраты укоренённости. И я был прав, у меня происходило именно так.

Однажды ночью она ко мне пришла. Да-да, та самая девушка!.. Я очнулся от тяжёлой дремоты – она сидела на краю моей постели.
– Что?! – вздрогнул я.
– Тссс!.. – приложила она палец к губам.
– Могут услышать? – пробормотал я. Сердце моё было испуганною птицею. Которой, быть может, суждено было погибнуть у меня на глазах.
– Никого нет, – возразила она.
Я протянул к ней руку. Она отстранилась. Я сел рядом с нею. Мы молчали.
– Вы шпионы? – наконец, спросил я.
– Это очень трудно объяснить, – ответила девушка.
– Зачем же? – настаивал я.
– Не спрашивай, – сказала она.
Я не спрашивал, я снова протянул к ней руку. На сей раз она не стала отстраняться...
Вы пробовали когда-нибудь жить с женщиною без плоти, с женщиною, которая – одно лишь отражение, вы знаете, что это такое? Сколько восторга, самозабвения в том, но сколько же в этом разочарования и неутолённых ожиданий! Сколько в том хмельного пульса, сладкого воздуха лёгких, но сколько и боли сердечной, неизбывной, безбрежной!..

Наташа (так её звали) приходила ко мне ещё несколько раз. При всякой встрече у нас образовывалось что-то новое, удивительное, трепетное, но надышаться этим было невозможно.
В ней всегда была какая-то журавлиная настороженность.

Беги же от того, что любишь, к чему привязан, к чему стремишься, не приумножай в мире запасов его бреда! Жизнь моя – не череда дней, не сцепление обстоятельств, но лишь – забытая миссия и покинутый пост. Следовало бы изобрести себе нового бога асимметрии и нерассудительности и в дебрях обыденности лишь приносить ему первины бездушия своего.
В общем, я ведь никогда ни в чём не раскаивался – ни в содеянном, ни в задуманном. Единственное было лишь во мне сожаление – от того, что никогда не мог сам собою производить в мире ультразвука или ультрафиолета. Хотя тяга к запредельным проявлениям, пожалуй, присутствовала всегда.

Свет – главный хранитель скольжения. Никто не способен скользить так, как скользит свет (я пытался – не получается), но всякие попытки такового – лишь пародии.

....................................................................................

В коридоре, вблизи плинтуса у меня и раньше росла трава, сейчас же она разрослась по всему полу. Ежа, тимофеевка, моложавые лопухи, где-то даже пробивался осот, но осот я старался выдирать, чтобы не исколоть об него ступни. Мы с Наташей бродили в обнимку босиком по этой траве. Говорили ли мы с ней о чём-то при этом? Не могу припомнить точно.

Возможно, во мне наблюдалось какое-то достоинство, но, впрочем, невысокого сорта, как будто я был овощем из семейства паслёновых.

Звериной своей стилистикой я положил себе приукрашивать всякий миг постылого своего бытия.

Теперь вы спите спокойно, крепко, глубоко!.. Вас ничто не беспокоит и не тревожит.

Полновесность юности давно уже в прошлом, ныне же остались лишь ярость и оскудение. Наташа же была моим испытанием.
– Что у нас будет с тобой дальше? – как-то спросил я Наташу.
– Не надо, – шепнула она. – Моё будущее – это твоё прошлое, – произнесла она ещё непонятную фразу. Но раз нельзя было спрашивать, я и не стал этого делать.

.................................................................................

Меня лихорадило. Я вдруг угадал, отчего они так прятались от меня. Они никак не хотели раскрыть предо мною свой тайный статус кадавров. И ещё они предпочитали оставаться загадками для одиозного моего созерцания.
Тяжелее всего было ждать Наташу, когда она уходила и долго не возвращалась... Это было совсем не то, что ждать живую женщину, весомую, телесную, имеющую характер, причуды, привычки, в явственной, осязаемой форме. Но Наташа со временем тоже делалась всё более осязаемой, что мне, разумеется, нравилось. Меня это привлекало.
Я тогда готов был уж объявить войну всем вашим пресловутым культурам, я готов был ополчиться против всех ваших хвалёных эстетик. Вам не обольстить меня более всеми вашими лживыми сухомятками духа. Я умел создавать неудачи, сотканные из одних блистательных фраз.
В мир лишь вцепиться своею мёртвою хваткою и трепать тот до изнеможения!.. Что может быть привлекательней? Что может быть выше?

Игнатий действительно был отцом Наташи, но он также был и её мужем. Трудно вообразить себе что-то более странное, противоестественное; такое чудовищное извращение ошеломляло. Но для них это было в порядке вещей. У них там все отцы живут с дочерями, производят потомства, зачастую там один отец на целую цепь детей, внуков, правнуков и более отдалённых потомков. У меня это не укладывалось в голове.
Быть может, и сама Наташа тяготилась своим положением. Отсюда-то и наша странная связь...
Я же, несомненно, сделался жертвою иных свихнувшихся синтаксисов.

..........................................................................................

– Вы можете посчитать отражение какой-нибудь абстракцией, – бормотал ещё я, – между тем, это нечто, связанное с вашим другим я.

..........................................................................................

Зеркало! Проклятое моё стекло! Черт побери, это был инструмент палиндромов и обратно пропорциональных зависимостей. Прямые пропорциональные зависимости здесь пасовали. К тому же прямых зависимостей я вообще не любил. Если уж зависимость пропорциональная, так пусть будет хоть косвенно пропорциональная, а ещё лучше – беспорядочно пропорциональная... Да-да, так лучше!.. Зависимость со скачками, с рытвинами, с перехлёстами, с заусеницами...

Я мучался, я ревновал Наташу к другой её жизни, я не понимал этой жизни. Эта женщина не утоляла жажды, жажда была вечною. Когда Наташи не было, я дежурил перед зеркалом в прихожей, стараясь пусть не увидеть, но хоть услышать что-то. Я видел и слышал многое, но редко оно меня удовлетворяло. Все эти люди!.. Они лишь предавались своим оголтелым шпионажам в дебрях нашей унылой явственности. Зачем мы им нужны? Что хотят они выведать о нас? Что в нас такого важного, интересного, любопытного? Есть ли вообще оно? Мне следовало лишь с достоинством носить бремя обыденной моей сакраментальности.
Впрочем, во время своих дежурств я отнюдь не маячил перед зеркалом. Я прогуливался, прохаживался, проскальзывал мимо, стараясь уловить хоть какие-то обрывки. И я их улавливал. Я был будто бы создан специально для иных случайных мистических сообщений.
Но, кажется, я сам всё погубил своими собственными руками. Я понял это позднее.
Я услышал разговор двух шпионов, вернее – перешёптыванье (я слышал прежде немало их перешёптываний, но это показалось мне самым зловещим из всех).
– Завтра в одиннадцать, на Смоленском... – тихо сказал один.
– Остальные уже знают? – спросил другой.
– Да, – сказал первый. – Все знают, все дали согласие.
– Буду обязательно, – согласился второй.
Чёрт побери, в одиннадцать утра или вечера, вертелось у меня на языке. Утра или вечера? Я, может быть, даже решился бы спросить об этом у них, но оба шпиона внезапно исчезли.
Через несколько часов появилась Наташа. Она была бледнее обычного, и более обычного бестелесна. Мы долго с нею не говорили ни о чём, но после...
– Что будет на Смоленском? – вдруг не выдержал я.
– Что? – вздрогнула девушка.
– Я слышал, – сказал я.
– Зачем? Зачем? – вскрикнула Наташа.
– Что здесь такого? – возразил я. – Если не хочешь, я ничего никому не скажу.
Кажется, какая-то понурая вечность играла со мною в одну из своих самых разнузданных игр, и мне теперь уж объявлен был шах. Впрочем, понятно, что дело этим не ограничится.
– Не-ет!.. – простонала Наташа. – Не то! Я же теперь погибла!..
– Почему? – попытался я обнять её и утихомирить. Но она высвободилась и бросилась бежать.
Я метнулся за нею куницею, но догнать не сумел: Наташа исчезла.
Весь день ходил я сам не свой. Я будто сделался великим мастером предчувствий, предощущений и даже предзнаменований. Я предвидел всё. Да, а ещё все наши оскомины и негодования – от вкуса разрешённых плодов, это я понимал точно. Мне звонили и стучали в дверь люди из газеты – заведующая и ещё кто-то с нею, я же не открывал.
– Дорогой мой, послушайте же! – приговаривала через дверь эта глупая женщина. – Отчего вы уединяетесь? Откройте же! Мы вам поможем! Вы нам нужны! Без вас вся наша аналитика остановилась!.. Без вас весь наш отдел опустошился!..
Не было более смысла таиться.
– Убирайтесь! – кричал я. – Я болен! У меня осложнённая инфекция! Мне не надо ничьей заботы!..
Они удалились, печальные.
– Вы уж там следите получше за своими отражениями! – напоследок прорычал я. – Лелейте их! Смазывайте их маслом! Проветривайте весною на воздухе! – кричал ещё я.
Горький сарказм звучал в моём последнем рыке. Зато в нём совершенно не звучало меланхолии. Я ставил под сомнение все их мистические аксиомы, они же ставили под сомнение меня. Но это ничего, я этого не боялся: орешек вроде меня миру не по зубам.
Они мне сегодня только помешали, они не могли мне помочь. Чем, собственно, они могли мне помочь?! Наташа, Наташа!..
Двуногие! Ортодоксы плоских своих рассудительностей!.. Прослушайте же внимательно мой изощрённый курс наглости и созерцания! Что, говорите, сердца ваши остыли, сердца ваши слепы? Не беда, мы поищем для вас иных причиндалов сообщительности. Не беда, мы найдём для вас иные способы заполнения дней ваших и мгновений.
Но нет же, никто из них не соглашался принимать к обращению мои сарказмы и догадки по их нарицательной стоимости. Иногда я представлялся себе великой рекой, но, даже несмотря на все попытки, никак не мог представиться себе рекой малой. Малые реки – вы, все остальные, вы лишь бесцельно впадаете в меня, питая и подстёгивая мою кровь и мои нервы. Душа моя требовала самых сильных обезболивающих средств, но все предлагавшиеся препараты были из рода отвращения или пренебрежения.
Мир сам призвал меня и водрузил над собою своим главнейшим экзорцистом.

Вы спите!.. Хорошо ли вы спите?..
Едва я буду посвободней, я, быть может, начерчу ещё свою периодическую таблицу отчаяний.
И вдруг я услышал вскрик, вскрик и хрипение, девичьи вскрик и хрипение!.. Наташа!.. Это была она. Её, должно быть, душили, она погибала, я слышал, но не звала на помощь, лишь погибала, может, даже и не пытаясь сопротивляться.
Я бросился в прихожую.
– Прекратить! – кричал я, приплясывая перед зеркалом. – Прекратить! Прекратить! Наташа!.. Наташа!..
Пляска моя была пляскою бессилия и потерянности. Пляска моя была биением сорвавшейся капли, кратким трепетом оборванной струны.
Звуки вскоре затихли, звуков никаких не стало. Ясно, что это могло означать. Я был один, я теперь всегда буду один. Быть может, я сделаюсь слеп, глух, безразличен, бесцеремонен, безжалостен...
Однако пора сделать кое-какие выводы. Да, так. Точно!.. Всё прежнее ныне состоит под судом моего муторного настоящего. Решено: с завтрашнего дня начинаю писать справа налево и отказываюсь от десятеричного исчисления. Остаётся только прямохождение и несколько тысяч слов единственно известного мне языка. Но это уж преодолеть будет посложнее, пожалуй.
Я не знал, как провёл остаток дня. День будто порошком просыпался мимо меня. Не крахмалом, не тальком, но лишь тяжёлым порошком, быть может, даже содержавшим свинец, ванадий или висмут.
Я сделался заложником навязчивых неощутимостей.
Обессиленный я заснул. И снились мне оргии звуков, ритуалы артикуляций, мистерии межбуквенных интервалов.
Еще мне привиделось, будто я говорил пред народом (слов не помню), а Бог и мир лизали мои подошвы. Все человеческое во мне было тысячекратным, и в этом-то заключалось самое ужасное.
Проснулся я от чужих прикосновений. О нет, впрочем, прикосновениями назвать это было нельзя: меня схватили, меня прижимали к постели чьи-то сильные руки, меня стали душить. Была уже ночь, глубокая ночь, темно, но я вырвался, я всё-таки вырвался, я расшвырял в стороны всех своих мучителей, я бросился зажигать свет. Слышался испуганный топот многих пар ног, свет вспыхнул, но в комнате уж не было никого. Лишь проволочная удавка валялась на полу. Смятая же постель не была, конечно, никакою уликой.
Я схватил свою киянку с короткою ручкой и бросился в прихожую. Изо всех сил я ударил по зеркалу, стекло зазвенело, осколки посыпались на пол, один из них поранил мне ногу. Я бил ещё киянкою в стену, когда уже ни одного осколка стекла не было на прежнем месте зеркала.
Наташа! Наташа! Никогда мне больше не увидеть тебя!.. Что же я сделал? Я оборвал все нити, отринул все надежды, расточил все шансы. Оставалось только Смоленское, одно лишь Смоленское, одиннадцать часов... вот только утра или вечера? Быть может, я там увижу кого-то из них!.. Возможно даже, Игнатия. Вот уж тогда-то я выпытаю у них всё, я заставлю их говорить, они у меня не отвертятся.
Я едва дожил до десяти утра. Чудо было, что я сумел это сделать.

Они все нарочно старались отбросить меня подалее от надмирного пьедестала своими тотальными профанациями...

Я был одет, я кубарем слетел со своего четвёртого этажа. Во дворе меня смутили окрестные мальчишки. Они издали показывали на меня пальцами и что-то кричали.
– Смотрите! Гений, гений пошел! – кричал один из них, самый наглый.
– Гений, гений! – дразнил меня другой.
– А чего он тогда такой потрёпанный? – крикнул ещё третий.
– Бээээ!.. – крикнул и четвёртый, изображая, должно быть, иную глупую домашнюю скотину.
Ну вот, сразу уж и потрёпанный. Попробовали бы прожить, продумать, прочувствовать с моё!.. Я бы тогда на вас самих посмотрел!.. Быть может, существование моё могло хоть как-то оправдаться перед обстоятельствами поставкою иных надмирных услуг.
Я замахнулся на мальчишек, но они не испугались – лишь стали дразнить меня ещё злее. Тогда я побежал от них.

Зато я умел иною немыслимой фразой очаровывать молоденьких музыкантш. Мне представилась такая возможность, едва я выбежал из дома. Они несли с собою папки с нотами и шли в гинекологию, ту, что почти напротив моего дома. Немного наискось.
– Если бы вы юною своей музыкой могли восстановить или взлелеять моё утраченное отражение, – крикнул я, пробегая мимо музыкантш, усмехнувшись с заносчивою хитрецой. – Как это было бы хорошо!..
– Что? – застыли на месте продвинутые девицы, и я ощутил торжество.
Вообще гинекология – лучшая из всех дамских хитростей, чуть что – и они пускают её в ход, не тяжелую артиллерию свою, конечно (тяжелая у них тяжелей), но всё же какую-то артиллерию.
– Я имею в виду независимость ваших существований, – важно сказал ещё я, тоже остановившись на минуту, – бросившую случайный свет на моё существование. Но свет этот никогда не находит отражения.
– Ну и дает! – прыснула одна.
– Бывает же такое!.. – хохотнула и другая.
– И не говори! – подытожила первая.
Тут уж они окончательно нырнули в свою гинекологию, и дальнейшая возможная дискуссия оказалась бесцельной.
Чёрт побери, они вели себя неудачно!
Даже и приходя в свои разнузданные искусства, они всё же остаются прежними кисейными барышнями и акварельными юношами. А так быть не должно, истинно вам говорю!
Дома вокруг были низки, они казались присевшими. Улицы встретили меня толчеёю, будто бы вся их гордость была в одних толчеях. Я же не мог с ними смешиваться, словно ртуть с водою.

Видел я ещё старика, который будто со всего мира собрал его дряблость и сгрудил ту в своём лице, в своих щеках, в своей шее. При таком очевидном бессилии жизни в сём согбенном существе я ожидал увидеть и скорбность взгляда, панику пред собою и пред следующим днём своим, но скорбности вовсе не замечалось. Взгляд старика был безразличным, взгляд его был никаким.
Со стариком я не стал заговаривать. Хотя мне и не терпелось разузнать у него кое-что о его обыденном самочувствии.
Да какое право вы имеете быть никакими или даже просто заурядными при такой-то согбенности? Для чего вы прожили свои жалкие жизни? Какую работу, угодную миру, делали вы в меру жалких навыков, умений, сил и смысла своих? Красили скамейки, сводили дебиты с кредитами, растили помидоры на жалких своих грядках? Производили ничтожные потомства, которым и не могли передать ничего иного, кроме идиотизмов своих, желчностей и понуростей? И так уж мир задыхается от человека, а тут ещё вы все!.. Отчего вы к концу дней своих не излучаете тихого света благородства, совершенства и мудрости?! Увидишь такой свет и порадуешься. За человека порадуешься, за себя самого порадуешься. Есть, мол, и у тебя шанс на достоинство в исходе дней твоих. Чёрт побери, да кто вам сказал, что вам вообще следовало бы являться на свет с этакими-то скудоумиями и неприглядностями?! Ничтожные, обыкновенные, заурядные, к вам моя великая ксенофобия!
Это было уж на какой-то линии острова, а номера я не запомнил. Я вообще никогда номера не запоминаю. У улиц номеров не бывает, не должно быть. Всякий номер – лишь низшая ступень уличных кличек. Хорошо ещё хоть стрелка, с её биржею, с её колоннами, была далеко. Никогда не любил стрелки за её глупую классицистскую помпезность.
Быстротечным жидом я слонялся вблизи ваших сборищ и сообществ, о подлые двуногие, полный горделивого созерцания и мистической неутолённости. Отдельные человеки будто тонкие частицы проходили сквозь меня, не только не производя во мне никаких ощущений или эмоций, но даже не оставляя следов своих бесцельных проникновений. Я делался всё более невесомым и неуловимым.
Я лишь временами ещё озирался, чтобы проверить, не идёт ли кто-нибудь за мной из газеты, желая внезапно наброситься на меня и призвать к заурядности, как это единственно они и умеют. Я бы, несомненно, не потерпел над собою никаких преследований газеты.
Разве вообще возможно бежать с этим миром в одной упряжке существования? По мне, так он давно заслужил самой беспощадной ревизии всех своих наивных легитимностей.
Предо мною шла тётка в плаще, раздувавшемся при ходьбе, будто мантия, отчего она сама делалась похожею на кальмара. Должно быть, она и вправду была кальмаром, подумал я. Впрочем, смотреть на всё это было невыносимо, и я постарался быстро обогнать тетку.
Я недавно узнал, что кальмары – наши братья и сёстры по неразумности!..

Я понял. Человеку, чтобы переродиться, необходимо привыкнуть дышать хлором, сейчас он этого делать совершенно не умеет. Ему нужен иной состав атмосферы, с бóльшим содержанием ныне опасных для него газов. Природа его сумеет совладать с опасностью, зато она станет другой.
В голове моей билось и мельтешило какое-то проворное и замысловатое сонатное allegro...
Я положил себе аккуратно исполнять все таинства своих отвращений.

Город мне показался жалким изгоем. Достоинства, самолюбия в нём не было никаких. Его, возможно, следовало бы даже пожалеть, но я не стал этого делать. Я с усмешкою и негодованием взирал на всё наше население, всех этих муторных горожан и прохожих, лишь носивших в себе своё высшей пробы ничтожество.
Я метался по Васильевскому, а здесь низость наших урбанистов-насельников наиболее заметна. Петербург! Я уже не хотел не хотеть умирать, я хотел, чтобы мне сделалось это безразлично, я хотел однообразия, ровности, плоского рельефа. Я хотел, чтобы переход из бытия в небытие сделался незаметным, неощутимым, нераспознаваемым. Как и всякий творец я говорил с миром с высоты своей безнадёжности.

Я бежал по улице, называвшейся Камскою. Подле меня была подлая речка Смоленка, текла себе и текла своим обычным путём, но в воду я не глядел. Была ли она мутною или чистою, я не знал этого. Я и раньше нередко гордился своими высокими неосведомлённостями.
Но я зато точно знал, что обгонял теперь её нелепое течение.
Возле моста вдруг метнулась какая-то птица прямо передо мною, я вздрогнул и схватил её руками. Мгновение я держал её, живую и сильную, потом я встряхнул её в ярости два раза (ярость моя была от испуга), птица забила крыльями, вздохнула, как девушка, и умерла. Я смотрел на неё в болезни и растерянности. Птица, зачем ты летела так низко, чтобы я мог схватить тебя руками?! Быть может, ты нарочно летела в мои руки, чтобы умереть в них? Хорошо ли было тебе умирать в моих руках?
Бытие сорвалось с цепи. Происходило и невозможное, свершалось и невероятное. Мёртвая птица вдруг растеклась слизью между моих пальцев, жидко плюхнулась на асфальт. Несколько случайных прохожих наблюдали за моею бедою, я видел их осуждение, их покачивание головами, их укоризненные взгляды. Я отёр руки о штаны и бросился бежать дальше.
Они оскорбляли меня своими нелепыми взглядами!..

Смоленское кладбище! Я никогда раньше здесь не был, я не знал, что оно так велико. Как здесь можно было отыскать кого-то, не зная точно, где следовало его (или их) искать?! А было уж без двадцати или без пятнадцати одиннадцать.
Человек есть ходячая низость, говорящая глупость. Человек есть пародия на божественную недееспособность. Если я и любил когда-нибудь человека, то лишь приговорённого к пожизненной его деструктивности.
Мне не привыкать, разумеется, к бесплодным усилиям, даже и к таким, когда на карту поставлена сама жизнь. Почти от самых ворот здесь расходилось множество дорожек, одни шире, другие уже, и все они были поименованы. Я начал, кажется, с Дворянской дорожки, потом свернул в глухую Рождественскую, потом ещё куда-то – в Троицкую, возможно, в Миклашевскую, здесь уж заметался, забылся, заоглядывался, совершенно потерялся, стал как будто искать обратную дорогу, но не нашёл. Случайно наткнулся на прилизанную, будто умытую часовенку... ах да, Ксении Блаженной, я что-то слышал прежде об этом месте. Возле часовни стояла тётка в платке, нескладная, заковыристая, какими бывают поголовно все богомолки. Тетка бормотала какую-то молитву и вдруг опустилась пред часовнею на одно колено, и я тоже бухнулся на колени позади богомолки. Та, обернувшись, настороженно покосилась на меня.
Я не знал, что говорить, что шептать, о чём просить, какие слова подобрать, а на коленях было стоять неудобно, к тому же непрошенные слёзы заливали мои глаза. Я встал с коленей, встал в смущении, встал с досадою на себя. Богомолка же, отвернувшись, продолжала свои духовные упражнения.
Её смысл был не для меня, мой смысл – не для неё; а никто в этом, собственно, и не сомневался.
Должно быть, речь всё же шла об одиннадцати вечера, подумал я. И тут вдруг что-то проскочило меж мной и воздухом, меж мною и небом, что я поначалу даже не почувствовал, поначалу даже не ощутил... Мистическое всегда подобно молнии, хотя, быть может, и не столь катастрофично. Вот же ещё мгновение – и меня осенило!.. Я понял свою ошибку. А вы поняли мою ошибку? Впрочем, как вы могли её понять? Самые высокие из вас придутся не более, чем по щиколотку моим заблуждениям. Так слушайте же!.. Лютеранское кладбище совсем неподалеку тоже называлось Смоленским, а Наташа, я помнил, что-то говорила о своих немецких корнях. Значит мне, наверное, нужно было туда – на Лютеранское, налево и через дорогу...
На часах было ровно одиннадцать, я опаздывал; впрочем, быть может, они и остановились, мои проклятые часы. Стрелки застыли на этих двух таинственных числах – одиннадцать и двенадцать... Я бросился к выходу. Пробежал мимо полуразрушенной Воскресенской церкви, потом – Смоленский мост, дорога со скудными автомобилями, покосившаяся ограда, тенистые дерева за оградою...
Слова почти всегда слушаются меня, а иные из них так даже изрядно трепещут передо мной. Да и было чего трепетать: сила сомнений моих и негодований практически безгранична. А вам же ещё было меня никак не смутить низостью ваших пресловутых, негодных рапсодий.
Здесь не было той ухоженности, что на православной части кладбища, зато это место более подходило для всевозможных скрытных сборищ, для фантастических, злобных заговоров. А я подозревал именно последние.
Причудливые немецкие, датские, русские фамилии мелькали пред моими глазами. Многие памятники были разрушены, а усыпальницы вскрыты, я с ужасом всматривался в иные их зловещие зевы. Шумели клёны у меня над головою, кричали вороны, но я никого не видел вокруг. Казалось, здесь вообще никого не было, ни единой души.
Часы мои по-прежнему показывали одиннадцать, и ни минутою больше. Теперь, наверное, во всей природе, во всем мироздании установились вечные одиннадцать часов. Каждое деревце твердило о своих неизбывных одиннадцати часах, каждая былинка присягала тем на верность, каждое облако дышало оными, всякий ветер поддувал во славу своих горделивых одиннадцати часов!..
Иному заурядному письму я предпочитал временами паноптикум перлов.

А теперь вы уже готовитесь к пробуждению... И я тоже будто готовился к пробуждению, но у нас с вами будут разные пробуждения. Не завидуйте же, не завидуйте моему!.. Держитесь своего пробуждения, всегда держитесь своих пробуждений, ищите их, молитесь на них, будьте же их и достойны!.. Быть может, пробуждение – главная задача двуногого, закосневшего в монотонности дней его...

«Alexander Ferdinand Schonrock. Apotheker. 1816 – 1877», – начертано было на одном аккуратном чёрном постаменте. «Woldemar Alarik Grondahl... и еще... Marie Louise... под той же фамилией», – при жизни два человека бок о бок, муж и жена, после смерти же два приземистых камня рядом, это и есть весь путь земной, два пути земных, а вы чего-то ожидали другого?! «Профессор Герман Генрихович Гентер. 1881 – 1937»... «Инженер путей сообщения. Александр Николаевич Вентцель. 1854 – 1927»... «Dagmar Pilatzky. Hier ruht in Gott»...

Внимание! Считаю до трёх, и вы просыпаетесь! Один!.. я внезапно увидел его, он был в сером пальто, впереди меня, в одной из глухих дорожек. Игнатий!.. Это был он, точно он. Он стоял спиною ко мне. Два!.. Я бросился к нему. Споткнулся о какие-то корни или, быть может, мне кто-то поставил подножку, я растянулся, ободрал себе руки, но вскочил и снова побежал к человеку в пальто. В душе моей вдруг встрепенулись все её прежние козлиные песни и бараньи бормотания. «Игнатий!» – крикнул я. Три!.. Вы открываете глаза, вы очнулись, и я будто бы мгновенно очнулся. Восторг в вашем сердце, и лёгкость во всех ваших членах, в моём же сердце и в моих членах лишь тяжесть, тоска.
– Игнатий! Стойте, Игнатий!
Я уж почти догнал его. Он обернулся. Седой мужчина с благородною внешностью, скуластый, немолодой, с родинками-горошинами на лице, он смотрел на меня с удивлением. Со всех сторон к нам подходили. Рядом была разрытая, разорённая усыпальница. «Сенатор, Генерал-лейтенант Алексей Андреевич Тилло. Родился 13 ноября 1839 года, скончался 30 декабря 1899 года». Из тёмного зева усыпальницы тоже вылезал кто-то. Мы уж были окружены. Сколько их было? Не знаю – много. Бесплотные существа, мумии, бродяги, тени, кадавры, сомнамбулы...
– Игнатий, – бормотал я, – ваша дочь, Наташа, я хотел говорить о ней... Что с нею сделалось? Её убили? Я слышал... Зачем? За что? Скажите же!.. Не может же её участь быть вам безразличной. Ведь, правда?..
Он внимательно смотрел на меня. Окружившие нас стояли совсем вплотную, я слышал их земляные дыхания, их глаза, в которых были плесень и пустота, лишь плесень и пустота, словно объявляли мне теперь мат. Шпионами небытия были все эти жуткие подземные создания.
– Я знаю, – совсем уж потерялся я, – меня можно принять за сумасшедшего, я очень похож на него, да я, конечно, и есть сумасшедший, но мне тоже не безразлична участь Наташи, не важно, почему... Поэтому, если вы можете, скажите мне, скажите же... Хоть что-нибудь скажите мне о Наташе!.. Если бы вы только знали, – выпалил вдруг ещё я, – каково это жить без отражения в зеркале!..
Тёмные деревья, обычно безропотно принимавшие жизни свои и смерти, ныне взирали на нас сверху вниз, как будто бы осуждающе.
Игнатий вдруг усмехнулся. Морщины его лица ожили, родинки будто стали перекатываться, и я впервые тогда услышал его голос.
– Это ещё что!.. – гулко и медленно сказал Игнатий. – А если бы вы знали, каково жить без собственной смерти!..
Сердце моё похолодело. Смерть была в его голосе. Смерть есть во всяком голосе, но лишь не всегда возможно её услышать, не всегда возможно её распознать. Здесь же и ребёнок бы не обманулся.
Меня даже не держали за руки. Их было так много, что этого и не требовалось. Один молодой кадавр спокойно обернул мою шею шнурком.
– Ганс Швайнц, студент-естественник, к вашим услугам, сударь, – лишь корректно отрекомендовался он, делая своё дело и будто успокаивая меня.
Ему помогал другой. Он тоже представился: «Карл Майрхоф, часовщик».
Я посмотрел в небо, потом огляделся по сторонам. Никогда уж теперь мне не дотянуться до неизбежного статуса высохшего мужчины. Поодаль, за спинами молодых кадавров, стояла Наташа. Она смотрела на меня, она будто бы улыбалась, она всё это одобряла, она была с этим согласна.
– Мы теперь заберём твоё тело, – сказал мне часовщик. – Нам нужнее...
Игнатий кивнул головой, подтверждая слова Карла Майрхофа.
Студент и часовщик стали тянуть за концы шнурка. Мгновение спустя мне уж всё стало понятно. «Моё будущее – это твоё прошлое...» Наташа!.. «Гений, гений пошёл!..» Дворовые мальчишки тоже, видно, были из этой хтонической когорты. И вот же он здесь, сей разнузданный гений!.. Им было нужно моё тело. Для чего? Для кого? Быть может, для лучшего из них? Или для лучшей из них? Быть может, я ещё очнусь подле своего зеркала, очнусь и увижу в нём её, увижу Наташу. Быть может, я и сам стану Наташей? Или она – мной?
И вот же и вы по команде моей очнулись, освободились от сна своего, от своего наваждения, вы бодры, сильны, энергичны, вы обуреваемы радостью!.. Вам жить и жить ещё, в радости жить, в меланхолии, в монотонности, в самозабвении, во всём том жить, что вам будет отпущено, что вам будет дозволено... А мне же осталось теперь...
Так тяните же, тяните сильнее концы шнурка, студент с часовщиком!..
–>   Отзывы (4)

Новый Ницше
27-Aug-06 11:03
Автор: Станислав Шуляк   Раздел: Эротика
Станислав Шуляк

Новый Ницше

Я высок, я довольно высок, я выше многих, и мне почти всегда приходится пригибаться. А они нарочно строят все свои трамваи, все свои притолоки, укрепляют все свои поручни так, чтобы я повсюду ходил с опаскою, с изогнутою спиною, со склоненною головой. Они свой мир строят для низкорослых. Если забыть о предосторожности, можно с размаху разбить себе голову, и не просто в кровь, но разбить ее совсем. В голове моей – моя жизнь, крепость моей головы и цепкость моей жизни непосредственно связаны. Причем осторожничать приходилось и на улице, где сверху, казалось бы, ничто мне не угрожало. Я знал несколько историй о таких же, как я, высоких людях, которые на улице вдруг спотыкались по неосторожности, ударялись головою об асфальт, о стену дома или о поребрик и разбивались насмерть. В сущности, все высокое обречено, в этом у меня не было никаких сомнений. Обреченность же низкорослого тоже была несомненна, но все же она хоть несколько иного рода.
Но иногда хотелось напрочь забыть о всех предосторожностях, хотелось отдаться безумству, безрассудству, отчаянью, и когда-нибудь я обязательно сделаю это. Может даже, и скоро, очень скоро. Пусть моя свобода будет до первого дверного косяка, до первой притолоки; любая свобода – до первой серьезной преграды, а далее уж наступает нечто большее, чем свобода, и даже чем сама жизнь, и вот это-то большее меня зачастую и манит. Если же вам вдруг потребуется идеолог безрассудства, самоотверженности (а он вам когда-то непременно потребуется), зовите меня, во мне немало толпится соображений по сим недвусмысленным поводам. Но вы уж, конечно, никогда не дождетесь, чтобы я стал навытяжку перед обстоятельствами.
Я ехал на трамвае по Петроградской. Сей жалкий транспорт с трудом находил для себя путей, на него давно уж ополчились здешние градоначальники, изгнали почти уж отовсюду, но до конца все-таки не изгнали, оставили самую скудную кроху его призрачному существованию, по крайней мере до следующего неприязненного взгляда начальственного ока, до следующего рыка властной гортани. Рядом со мною сидел потный желтушный юноша, читавший Солженицына. Я не подглядывал обложки книги, мне не было в том нужды: Солженицына я всегда и так за версту чую. Впрочем, я никогда его не любил, он слишком слезлив, надменен и пустословен, у него мозг мягкий.
Всякому поневоле возвышающемуся следует перескакивать надуманные ранги гения и пророка и возноситься сразу на три горделивых ступени выше. Я сидел, скрючившись, рядом с этим юношей с его холопьим чтением. Эта незрелая, неразвитая жизнь прямо рядом со мною была для меня невыносима. На коленях я держал котомку, и всем содержимым оной были лишь два предмета. Я хорошо знал оба эти предмета, я давно думал о них, я твердо знал предназначение обоих. С бутылью следовало быть осторожным, она была слишком хрупкою и беззащитною, а вот второму предмету не угрожало ничто, я возлагал на него большие надежды. Он мне поможет, он мне поспособствует. Голова моя – зона моей рутинной боли, живот – зона клокотания, ярости, низ живота – зона огня, жадного и безжалостного. Черт побери, сегодня я утолю свой огонь, я обуздаю его, я преподам сегодня всем своим завистникам и недоброжелателям урок возмужания. Впрочем, я солгал, причем нарочно солгал или просто схитрил перед самим собою: в котомке было не два предмета, там были еще и туфли. Туфли, которые я любил.
– О, это непростые туфли! – беззвучно бормотал я, – это особенные туфли! – внутренне хохоча и восторгаясь, бормотал я. Во мне временами была чрезмерно возбужденною моя вегетативная умственная система.
Желтушный юнец вдруг отчего-то занервничал, стал суетливо озираться, потом даже захлопнул своего Солженицына. Может, что-то почувствовал? Да нет же, вздор! Что он мог почувствовать, этот молокосос, этот жалкий застрельщик прописных истин и низкорентабельных представлений? Тот, кто повсюду читает Солженицына, вообще ни черта не чувствует! За него Солженицын чувствует.
Трамвай был, кажется, где-то возле Малого проспекта, когда я торжествующе выскочил из него. Молокосос был повержен, посрамлен в своем глупом юношеском обывательстве, я же заслуженно ликовал. Когда трамвай тронулся, я через стекло погрозил юнцу кулаком. Он лишь дураковато разинул рот и вытаращил глаза. Котомка моя была при мне, и это являлось не только предельно важным, но даже и неоспоримым обстоятельством.
Давным-давно я истребил уж в себе едва теплившееся прежде контемплятивное начало.
Я лишь совершенно не мог позволить теперь никакого разгула бессодержательного. Вот когда дело будет сделано – тогда еще, как говорится, туда-сюда... сейчас же... Нет-нет, это абсолютно невозможно!..
Я крался одною неразглашаемой улочкой, в сторону... впрочем, не стану определять и сторону. Не желаю давать повода для искушений. Всегда ведь после могут найтись иные безумные мои почитатели (о, такие тоже имеются, это несомненно), которые вознамерятся прошагать моим путем, с точностью до полуступни, до полувздоха, полумизинца, полуволоса, желая вкусить моих ощущений, моих желаний, моих смыслов, моих символов. Итак, более ни единого топонима, ни одной приметы, ни черточки, ни даже полчерточки, все происходит где-то, или не происходит вовсе, а где оно происходит или не происходит – о том догадайтесь сами. Но если и суждено вам даже догадаться чудом, заклинаю вас, лицемеры и праздношатающиеся, пройдохи и апологеты, заклинаю всею безудержной силою сердца своего и нервов: молчание! молчание! и в мыслях ваших молчание и во вздохах груди вашей, трепетной, обескураженной, молчание!.. молчание!..
Вот я со всеми мыслимыми предосторожностями добрался до одного двора, вошел... потом, быть может, вошел в другой двор, во второй, или – нет, остался в первом, или даже вообще – вышел из этого, добежал до следующей подворотни, а там уж повторил все свои ухищрения. Короче, какое вам дело? Что, съели? Впрочем, это все совершенно не важно. Может, я ничего этого и не проделывал. Или уж не вообразили ли вы, что у меня от вас какие-то там секреты?! Нет у меня от вас никаких секретов, помимо слов моих, но слова мои, даже во всей простоте их, все равно для вас останутся безмерно неведомы.
А точно ли вы вообще знаете, что я теми же самыми словами, что и вы меж собою говорите, с вами говорю?! Может, слова мои тверже, энергичнее, безжалостнее ваших?! Мои слова мои – редкоземельные металлы, благородные сплавы. Может, на них скопилось в избытке и обильности смертоносное статическое электричество?! Может, стиснулись они в самой последней упругости, за которою только крушение языка, человека и даже самого мира?! Не таковы ли мои слова? Уместятся ли они все, с их ликующей правдой, в ваших перекошенных ротовых отверстиях, совладают ли с ними ваши дряблые гортани, не поперхнутся ли ими ваши слабосильные легкие?!
Дверь в парадную была распахнута настежь. Она как будто приманивала вашего покорного слугу. Последнее – шутка. Даже под страхом смерти, нет... что смерть? смерть – тьфу!.. под страхом самой жизни вы не заставите меня вам служить, истинно говорю вам!.. Мне с некоторыми моими идеями следовало бы арендовать у мира иную его бесполезную обочину, но уж зато потом на свою обочину ни под каким предлогом не пускать сам этот мир. Я вошел в дом, привычно пригнув голову в дверном проеме. Во мне бушевало безразличие, меня тянуло на какое-нибудь предательство, очертаний которого я никак не мог придумать, но мне все изрядно приходилось сдерживаться, чтобы не свершить его тотчас же, нераспознанное, неисчисленное.
Здесь уж я остановился. Здесь звуки звучали гулко и громогласно, а это вполне мне могло подойти. Я поставил котомку на пол, да не слишком осторожно, так что едва не раскокал бутыль и даже испуганно ощупал ее, но – нет, все было в порядке. Я бережно достал из котомки свои любимые туфли, особенные туфли, потом, присев на одну из ступенек, переобулся. Уличные засунул в котомку или даже бросил прямо тут, на площадке, не стану утверждать точно.
Я встал, поправил на себе одежду и вдруг стремительно дробно притопнул деревянными подошвами туфель. Звуки крупным горохом отразились от разрисованных стен, от заплеванных мутных окон, метнулись до самого верхнего этажа и после вернулись, замысловатые, сухие, стремительные. Потом была пауза, я перевел дыхание, или я набрался нового дыхания, мне его еще понадобится немало, я знал это, и вдруг выдал молниеносную пулеметную очередь, зайдясь в моей неудержимой, величественной чечетке.
Я подхватил свою разнесчастную котомку, с литровою бутылью жгучего самогона тройной очистки, с крепкою плетью, сжал ее в объятьях как женщину, как самую прекрасную, самую податливую...
Очередь...
– Марфа! – лучезарно крикнул я.
Очередь...
Я отстукивал свой танец на каждой из ступенек, сколько бы их ни было – мне все казалось, что их мало.
Я сам сделался образом движения, я без остатка растворился в своей блаженной кинестетике.
– Марфа! – еще громче крикнул я. – Я здесь! Я уже иду!
Очередь...
Второй этаж Марфы был близок, лестничная площадка содрогнулась здесь от allegro risoluto моих деревянных подошв. Бесчинствующий я приплясывал и звонил в Марфину квартиру, стучал кулаком в дверь. Самогон плескался в бутыли, рукоять плети давила мне где-то под мышкою. Марфа, страшась, должно быть, пересудов таких же, как и она, обывателей, всей этой домовитой сволочи, поспешно отворила мне дверь.
– Ты с ума сошел!.. – полушепотом воскликнула она. Глаза ее были, будто тусклый мельхиор, заметил я.
– Не говори так со мной, женщина! – строго сказал я, наконец обрывая свой ликующий танец.
Сознание подлости мира давно вошло у меня в привычку, но он все же меня временами смешит своим систематическим идиотизмом.
– Заходи скорее, – сказала еще Марфа, за рукав втаскивая меня в прихожую.
Я же с достоинством отстранился.
– Говори мне: «господин»! – приказал я.
– Заходи, господин, – послушно повторила Марфа.
Так уже было лучше. Я смягчился. Эта женщина ни в чем не виновна – ни в своей простоте, ни в том, что она – женщина, ни в том, что не осознает пока вполне моего непререкаемого значения.
Наши ликования – злейшие враги наших аорт, они – главные угрозы тех, главные опасности. Так много всего небывалого теснится всегда в моей крови! В человеке, чего ни коснись, все обратно пропорционально протяженности времени, истекшего с Сотворения мира. Возможно, я призван, чтобы опровергнуть все человеческие основания, сколько бы их ни было, но уж, во всяком случае, мне не следовало поддаваться их пьянящим соблазнам. Еще немного, и я объявлю священную и громогласную войну всем этим вашим журналам и издательствам. «Азбука», трепещи! «Новый мир», готовься к моей враждебности! «Знамя», скукожься до размеров ничтожной комнатки в каком-нибудь темном подвале! Я смотрю на вас всех и вижу, как вы мелки, как вы опасаетесь моего слова!..
– Я пришел... – потоптавшись, сказал я.
– Да, господин, – согласилась Марфа. Вблизи носа ее красовались несколько крупных веснушек – эти странные явления легковесной солнечной дактилоскопии.
– Как и обещал, – сказал я.
– Я рада тебе, господин, – сказала Марфа.
– Так, – сказал я.
Женщина смотрела на меня с теплом и трепетом. Я долго добивался этих тепла и трепета, дистиллированной незамутненности этих тепла и трепета, и вот теперь я мог пожинать плоды. Я и пожинал. Мне не надо было теперь никакого восточного деспотизма, я его не хотел, я относился к тому с подозрением, я всегда жаждал лишь диктатуры личного превосходства.
– Взгляни, что я принес, – сказал я. И нарочно сперва вытащил бутыль из котомки. – Тройная очистка, – сказал я.
Марфа даже тихонько взвизгнула от удовольствия. В этом было, пожалуй, даже некоторое преувеличение. Впрочем, самогон здесь, конечно, совершенно ни при чем. Дело было во мне, в моем внимании, в моей заботливости.
И тогда я достал плетку.
– А вот еще, – специально без всякого выражения сказал я.
Марфа молитвенно сложила руки и вся потянулась в сторону плетки.
– Хочу! Хочу! – было написано на ее лице.
Но я был суров и отдал ей бутылку.
Марфа послушно приняла от меня самогон и повлекла меня за собою в гостиную. Там было видно, что женщина меня ждала, видно по нехитрой снеди, собранной на столе, но также и по разложенной постели. Эти самки много циничнее нас, что бы там такое на себя ни напускали. Я вижу их всегда насквозь.
Посередине стола красовалась открытая бутылка вина, но Марфа отвергла свое вино и налила в две приземистые стопки моего самогона. Одну протянула мне и застыла в немом вопрошании. Я помедлил, помолчал с поджатыми губами некоторое время.
– Что ж... – потом сказал я, – за небытие в нас! – и еще вдруг добавил значительно, – и за нас в небытии!..
Марфа помолчала, будто бы обдумывая услышанное. На лице ее виделось даже недоумение, от которого я немного даже покоробился. Лучше бы она попридержала при себе это ее примитивное недоумение. Словом – мне оно не понравилось.
– Это очень важно, – все же поспешил подтвердить я. – Человек слишком носится со своим содержанием, которого сам не понимает, в котором сам себе никогда не дает отчета. Тогда как отсутствие, ничто, небытие – много искреннее. Они обещают и не обманывают. Разве не следует нашему неизбежному петь хвалы? Разве не следует молиться тому и призывать его? Разве не следует нам алкать его будущих приношений?
– Да-да, – неуверенно сказала Марфа.
Я ударил своей стопкой о ее стопку, чтобы не дать ее сомнениям возможности укорениться в ее скудном мозгу, и мы выпили. Я подавал ей пример.
– Капустки, – сказала Марфа. – Картошечки! Огурчиков!..
Самогон едва-едва ворвался в мой пищевод, и меня тут же чуть не вырвало, но только не от самогона, разумеется. Глупец тот, кто мог бы подумать, что от самогона, я даже отказываюсь говорить в дальнейшем с этим идиотом, если он обо мне мог подумать такое. Меня чуть не вырвало от этой гнусной русской бабьей пряничной округлости. Огурчиков!.. Сами ли они не понимают, что гнусны?! Гнусны, когда говорят своими лакейскими словами, которые будто бы хрустом исходят у них откуда-то из-за ушей, когда жрут, пьют, смеются, сморкаются, плачут... Или, если и понимают, то значит нарочно делают и говорят так, нарочно хотят вовлечь меня в свою гнусность, в свой низкий хоровод?! Когда-нибудь я еще накажу, истреблю сей отвратительный русский дух, дух недостоинства, дух мутной холопьей крови, насмеюсь над ним, изглумлюсь и отвергну!..
– Женщина! – заорал я едва только смог.
– Да, Федя, – сказала она. – Да, господин, – поправилась еще.
Я схватил плетку и с яростью потряс ею перед лицом Марфы.
– У-у!.. – погрозил я.
Но Марфа, кажется, не испугалась угрозы, она даже, напротив, будто вцепилась в нее.
– Ударь меня! – взмолилась Марфа. – Ударь! Хлестни посильнее!..
Я смотрел на нее с отвращением. Я хотел эту женщину, с ее фальшивою, церковно-приходскою русскостью, но я так же или даже больше еще ее ненавидел. Да что же это вообще такое? Она была моя, целиком моя, с ней возможно делать все, что мне было бы угодно. И что же? В шесть-семь блаженных конвульсий излить себя всего, без остатка – и в этом весь человек? И он еще называет себя царем природы? Да, в этом весь человек, в этом весь царь природы, с его пресловутыми доктринами и миропорядками, с его идеалами и концепциями, но ведь, если и так, то какие ж тогда необходимо изобрести для сих немыслимых молниеносных мгновений величественные, мистические обрамления?! Сознает ли это человек? Понимает ли?.. Не станем обольщаться!.. Но я-то ведь сознавал... Иные идеи мои зачастую были сложны, как нуклеиновые кислоты.
– Женщина, – еще раз сказал я, но уже тихо, почти беззвучно.
– Выпори меня, – прошептала Марфа. – А потом трахни.
– Вниз! – холодно сказал я. – На пол.
Марфа опустилась предо мною на четвереньки. Ее волосы ниспадали на мои ступни, а я как раз собирался зайтись в кратковременном приступе моей ослепительной чечетки, неудержимом, как кашель, блаженном и самозабвенном, будто оргазм. Женщина же мне препятствовала, женщина мне мешала.
– Назад! – воскликнул я.
Но Марфа не слушала.
– Ударь меня! – умоляла она, целуя мои ноги.
Я оттолкнул ее. Плетка свистнула, и упругий хвост оной с протяжкою прошелся по спине Марфы и ее заду. Женщина взвизгнула от боли и удовольствия. И вот же оно, вот же оно, наконец! Я снова был великолепен, я был суров, всевластен и безжалостен. Сухая короткая дробь чечетки метнулась по комнате. Если что-то и оправдывает человека, так это только любовь, но лишь в ее немыслимых, разнообразных и отчаянных формах. Вы-то, конечно, забыли об этом, да вы, впрочем, и не знали этого никогда, чего уж там греха таить!.. За это-то ваше незнание только я вас и люблю, за него-то только я вам и соболезную...
Марфа снова тянулась к моим ногам, и я еще раз хлестнул женщину. Ее следовало бы пороть до крови, до полусмерти, плети любят мараться в крови исхлестанных. Поделом же и тем и другим. Я – принципиальный противник стройных философских систем. Я – сторонник систем размашистых, беспорядочных, и, если в них одно противоречит другому, так я не ставлю себе целью примирить одно с другим, я не бываю на стороне ни одного, ни другого, но лишь принимаю сторону противоречия. Великое тяготеет к великому. Когда я в своем доме перед раскрытой форточкой, ко мне влетают не только комары и мухи, но иногда и орлы. Если бы я курил, то за неимением спичек прикуривал бы от молний. Отчего нынче не делают сигарет с прибавлением фимиама? Они бы мне подошли, возможно. Во всяком случае, стоило бы попробовать. Сбирайтесь же ко мне добровольцы, сходитесь ко мне избранники, спешите все на строительство здания нового вашего раболепия, новой вашей покорности!.. Сложите все свои человеческие звания к моим подошвам, забудьте все свои достоинства, отряхните с одежд своих прах и тлен гуманизма!..
Я уж порядочно возбудился. Столько света и восторга было в этих моих минутах, сколько не было их во всех прошедших годах жизни.
– Одежда! – крикнул я.
Но об этом можно было и не напоминать. Марфа уж срывала с себя свою блузку, обнажая свою полную спину со светлою упругою кожею, белый лифчик, чуть далее уже разгорались нездоровою краснотой следы от моей безжалостной плети.
Изгонял ли я теперь кого-то из храма? Нет, не так, все нынешние изгнанные изгнали себя сами, мне же лишь оставив удел ритуального подтверждения сего свершившегося факта.
– Господин! Господин! – стонала Марфа.
Я не хотел, чтобы все произошло слишком уж быстро.
– Еще выпить! – прорычал я.
Марфа проворно вскочила на ноги, вся растерзанная, смущенная, прекрасная, и стала наливать самогон в стопки своими трясущимися руками. Напиток проливался на стол, на руки Марфы, и я с размаха хлестнул плеткою по постели. Просто так, для одной лишь острастки, для одного лишь психологического напряжения. Потом вырвал стопку у Марфы и выпил залпом. Закусил я на сей раз огурцом, нарочно сделал так, будто даже в насмешку над самим собою. Я нередко позволяю себе насмехаться над собою, оттого мое значение нисколько не умаляется.
Марфа только успела пригубить самогон, допить ей я не дал, но, схватив за пухлое плечо, снова бросил ее на пол. Имя нам – звери, имена наших мгновений – лихорадка, ликование; для души моей важны, жизненно важны витамины безобразий. Я возвышался над Марфою сзади и, все еще хрустя огурцом, расстегнул замок на ее юбке, потом снова махнул плеткою и попал женщине по талии и по лопатке. Она же, вся извернувшись, сдернула с себя свой проклятый лифчик.
– Самка! – крикнул я. – Ты моя покорная самка!
– Я твоя покорная самка, мой господин! – крикнула и Марфа.
Оба мы уж заходились в самозабвении. Я думал уж раздеваться самому и срывать с этой женщины тряпку за тряпкой... Впрочем, это была еще не кульминация, отнюдь не кульминация была бы это еще...
Но тут вдруг произошло это – невозможное, немыслимое!.. Такое не могло бы присниться во сне, впрочем, не так, конечно: во сне может присниться все. Распахнулась вдруг дверь, и в комнату, что-то крича и размахивая руками, вбежали двое дядек, моложавых, плотных, низкорослых, мускулистых.
– Что это? Кто? – вскричал я.
Я отскочил от Марфы, злобно ощерился, поднял руку с плеткою, защищаясь.
– Не-ет! – простонала Марфа. – Не сейчас! Только не сейчас! Вы же обещали!
– Кто это? – крикнул еще раз я.
Марфа вскочила, дядьки же бросились на меня, я махнул плеткою, но один из дядек, отвлекши меня обманным движением, вдруг из всей силы ударил меня своею чугунною головою в живот. Я задохнулся и полетел на постель, тут же вскочил, но эти двое накинулись на меня и вырвали у меня плетку.
Черт возьми! Я так долго искал это, я так долго и мучительно все это выстраивал, и вот вдруг все рухнуло в какое-то мгновение. Почему же это, почему так? Истина – не конечная станция всякого нашего взыскующего движения, она и есть такое движение. Истина – разгоны и торможения, истина – жалкие полустанки, которые проскакиваешь с налета, не замечая оных, истина – и стук колес, и сами эти колеса, истина – и заторы в пути, и их (заторов) благополучное преодоление!..
Раскрасневшиеся злые дядьки бросили меня на пол и навалились сверху, удерживая мои руки.
– Паскудник! Ах ты ж паскудник! – прикрикивали они. – Ишь ты надумал!.. Что вытворяет тут!..
Они меня не били, только держали, или, может, и ударили пару раз, но не больно, наверное, только для острастки. Видно было, что они и сами не знают, что им теперь делать.
– Марфа! – с укором сказал я. – Зачем ты так?
Она выглядела смущенною.
– Они меня заставили, – лепетала Марфа. – Они угрожали. Я не соглашалась, но они все равно заставили...
– Ведь я же... – сказал я. Но не договорил. Дядьки снова стали мять и ломать меня.
– Петенька!.. Павлик!.. – кричала Марфа, хватая моих обидчиков за руки и стараясь тех оттащить от меня или хотя бы смягчить мою участь.
– Прикройся, сестра! – неприязненно крикнул старший из дядек. – А то, вишь тут, перед тремя мужиками голые сиськи раззявила!..
Марфа не стала искать лифчик, тот был на полу, прямо подо мною, но накинула свою мятую блузку и трясущимися пальцами быстро застегнула пуговицы.
– Ну, так что нам с тобой делать? – спросил меня брат Марфы, тот, что был старше.
– Петька! – отчаянно крикнула женщина.
Но братья только отмахнулись от Марфы.
– Как звать-то тебя, паскудник? – спросил меня младший.
– Фридрих! Он – Фридрих! – вскричала Марфа. – А если по-нашему, так – Федя.
– Немец, что ли? – удивился Петр. – А с виду, вроде, наша, русская харя.
– Где же это ты немца-то подцепила? – удивился Павлик.
Я посмотрел на него с отвращением. Часто ли сами они на себя смотрят хладнокровным и непредвзятым глазом? Видимо, нет. Быть может, что и никогда.
– Зовите меня просто: Бог! – глухо сказал я.
Дядьки коротко хохотнули. Я не протестовал, я лишь молчал.
Души этих людей всегда будут обогреваться торфом или каменным углем. Им неведомы иные источники тепла или смысла.
– Ну-ка подержи его, брат! – сказал старший. – Я выпить хочу.
Павел навалился на меня, я же, впрочем, не очень-то сопротивлялся. Другого ничего от человека я никогда и не ждал, так что стоит ли удивляться теперь моему нынешнему унижению? Нет, ему не стоит удивляться! Все, что и могут принести мне мир и насельник его – человек, так только унижение, одно унижение, и ничего больше!.. Праведные пройдохи! Фальшивые проповедники, оголтелый ваш дух укрепляют лишь ложные толкования! Когда вы все изойдете в бесцельности, – ждите! Я приду к вам на подмогу, сияющий, великолепный, возродившийся, опомнившийся!.. Быть может, приду!.. Если бы любовь Бога к человеку не была домыслом, я увидел бы в ней самый кощунственный из инцестов. Я – временщик в этом мире-временщике, я – мертвец в этом мире мертвых, мире безнадежных, безрассудных и безжалостных.
Петр налил себе самогона в мою стопку и выпил с ожесточением. Потом он засунул в рот капусты и еще огурец и все это жевал, шумно дыша и стоя надо мною. Капуста из его рта падала мне на грудь. Младшему тоже, должно быть, не терпелось выпить.
– Ну-ка, сестра, – сказал он, – налей и мне тоже.
Марфа налила самогона для брата, насадила огурец на вилку, самый лучший, и поднесла угощение Павлу.
– Павлик, отпусти его, – попросила женщина.
– Можешь отпустить, Павлуша, – хохотнул старший. – Никуда не денется.
– Смотри, сволочь, – сказал мой мучитель, ослабляя хватку, – с огнем играешь.
Я поднялся с пола, отряхиваясь.
– Феденька, налить тебе тоже? – ласково спросила Марфа, но тут же поправилась, и тон ее при этом переменился – от бабьей гнусности до здорового человечьего подобострастия:
– Налить тебе, господин?
– Господин! – ухмыльнулся Петр. – Я вот вчера заявление на отгул на работе писал: господину, мол, начальнику цеха такому-то от господина старшего бригадира сякого-то... Прошу, мол, ну и так далее... Все мы теперь господа стали!..
Я лишь молчал, отвернувшись. Все предначертания от мира для человека сродни шантажу, даже самые милосердные, даже самые необязательные, знал я.
Братья шумно выпивали и закусывали, Марфа тоже потихоньку опрокинула стопочку.
– Ну так что? – молвил Павлуша, насытившись. – Пороть его, что ли? А, Петь?
– Нет, – тяжело возразил Петр. – Он паскудничал прилюдно, у нас на глазах, можно сказать, а мы его должны втихомолку?.. Да он того только и добивается, да ты взгляни, взгляни! – говорил он брату.
– А чего мне глядеть-то на эту сволочь?! Он думал напаскудничает себе, и все шито-крыто будет, – отмахнулся Павел. – Да не тут-то было!..
– Надо его народу показать, – заключил Петр, наливая себе еще, – рассказать, какая он мразь, и вот тогда пусть народ посмотрит на него и решит, что с ним делать.
– Верно, – согласился и младший.
– Вы что, мальчики, – испугалась Марфа, – хотите его на улицу вести? Не надо, уж лучше здесь.
– А ты, сестра, не вмешивайся, – нахмурился Петр, – и так уж делов наделала по самую крышу. Родителей только наших покойных опозорила.
– Ты, Петька, не вали все в одну кучу!.. – крикнула Марфа. – Родители здесь ни при чем.
– Давай собирайся! – дернул меня за одежду Петр.
– Надо же, – удивился Павлик, – пришел тут паскудничать и еще свои чечетки выплясывает. Совсем без совести люди сделались.
– Где ты, сестра, только откопала такого? – поинтересовался Петр.
– Не твое дело, – огрызнулась Марфа. – Туда же пойдешь – тебе такого не достанется.
Она накинула на плечи косынку и первою двинулась к выходу.
– Эй ты, – крикнул Петр сестре, – не ходи никуда! Мы сами справимся!..
– Да отстань ты! – махнула рукою Марфа.
Вышли мы на лестницу едва ли даже не миролюбиво. Подошвы моих туфель стучали по ступеням бестактно и несвоевременно, но с этим ничего нельзя было уж поделать. Я шел впереди, сразу за мною плелась женщина, а сзади громыхали тяжелыми ботинками Марфины братья. Внизу я все же не уберегся и с размаха треснулся о притолоку, взвыл от боли и зажал темя рукою. Марфа ойкнула и потянулась ко мне, будто желая разделить со мной боль. Но я отвел ее руку.
– Значит, ждешь прихода мужчины – посади под дверью братьев? – шепотом укорил ее я.
Марфа выглядела смущенною.
– Ах нет, – сказала она. – Просто так получилось. Я здесь не виновата.
Я ничего не ответил ей.
На улице уж темнело; еще немного, должно быть, и станут зажигать латерны. Над головою моею больною теснились облака, рыхлые и тяжелые, будто брынза. Редкие прохожие сновали по сей гнусной улочке, которая так и не признала меня, зато поспешила исторгнуть. Мы остановились.
– Нет, – сказал Павлик, оглядевшись, – здесь нет народа. Надо на проспект идти.
– Айда на проспект, – согласился Петр.
– Да, – сказала Марфа. – Там народу больше.
Страх высоты – один из важнейших компонентов нашего восхищения высоким; мне же этого более было никогда не ощутить, ибо я презирал теперь и страх высоты и даже само высокое. Мне следовало бы теперь изучать презрение и все презираемое. Мне следовало бы поставить презрение на место высокого, на место совершенного и беспредельного. Мне нужно было отдаться презрению с отчаянной веселостью танца, но мог ли я сделать это теперь, когда мне мешали, когда мне препятствовали?!
Я прекратил зажимать рукою темя, и кровь стала стекать мне на лоб, хотя и совсем немного, небольшою струйкой. Если уж бессмертия для вас так недостижимы, жалкие человеки, учитесь хотя бы управлять реинкарнациями. Умейте же во всякий день и час содержать в сухости порох своей причудливости, умейте же вместе с тем без остатка взрываться во всякую минуту, которую обычно зовут вдохновенною, тщитесь имя, смысл и значение свои распылить по миру, по каждому замысловатому закоулку того, чтобы задохнулись, захлебнулись и мир и закоулки его их новою красотою, новым содержанием, зашлись в фантастическом содрогании, забились в падучей болезни небывалой неистовости, нового чудотворства.
На проспекте было народа поболее, но тоже вовсе не толпы. Мне это было все равно, братья же, вроде, оказались разочарованными. Однако ж ничего не поделаешь – приходилось довольствоваться имеющимся.
– Здесь, – сказал Павлик.
– Говори ты, брат, – предложил Петр. – У тебя-то, вроде, язычок побойчее.
Тот приосанился. Задумался на минуту.
– Люди! – вдруг крикнул он. – Люди!.. Вот стоим мы перед вами. Мы не беженцы, не попрошайки, нам не надо ваших денег, нам надо только вашей справедливости.
Кто-то уж остановился подле нас, например, растрепанная старуха с мальчишкою в школьной форме, должно быть, ее внуком, другие же только еще подходили. Собиралась даже небольшая толпа.
– Вот я – Павел, – ткнул себя кулаком в грудь оратор, – это вот – брат мой Петр, это – распутная сестра Марфа. А это вот – гнусный паскудник, который говорит, чтобы его называли Богом, или хотя бы Фридрихом, а на самом деле, он – обыкновенный наш Федька.
– Как он велит себя называть? – переспросила старуха.
– Да-да, мамаша, вы не ослышались, – подтвердил Павлик. – Вот вас как, например, зовут?
– Меня-то? – еще раз переспросила старуха. – Фамилия моя – Ленская. И хоть у меня и имя есть, но все так и называют: бабушка Ленская. А это внучек мой – Славик, но он – Чемоданов.
– Вот! – торжествующе сказал Павлик. – Вы – бабушка Ленская, он – Славик Чемоданов, а этот... этот говорит, чтобы его называли Богом.
Марфа стояла вся раскрасневшаяся, потная, она лишь обмахивалась руками.
– Ну хватит здесь, Павлушка, всякую чушь городить! – недовольно сказала она.
– Да-да, – подтвердил Петр, – ты, главное, про паскудства его давай. Чего воду в ступе толочь-то?
– Да я про паскудства и говорю! – заорал Павлик. – Этот вот паскудник пришел сегодня к нашей распутной сестре, и знаете, что он с собою принес? А? Нормальные-то мужики цветы приносят или подарочки какие!.. А этот... Этот... Вот что с собою принес!.. – крикнул еще Павлик и потряс над головою моей плеткой.
– Пошляк какой! – возмутилась старуха Ленская. – Сейчас столько пошляков стало! Ужас просто какой-то!..
– Это не пошляк! – крикнул Петр. – Это мразь, это выродок! А сестра... сестра...
– А я знаю, – сказал внучек Чемоданов. – Это называется садо-мазо.
– Замолчи! – аж вся затряслась старуха Ленская. – Ты еще маленький. Откуда ты можешь знать?! Тебе еще нельзя знать про глупости.
– Ну да, конечно, – крикнул внук, – я уже не маленький, и я знаю. Я в кино видел.
– И кино тебе такие смотреть нельзя! Все сегодня твоим родителям расскажу.
– Старая ябедница! – прошипел внук.
Ленская отвесила внуку злую затрещину, тот не стерпел и ответил ей тем же, а потом, схватив ее за одежду, несколько раз тряханул старую женщину.
Тут вмешался еще какой-то плюгавенький мужичонка из толпы.
– Если имеются какие-то законные претензии, – сказал он, – следует подавать исковое заявление в суд в установленном порядке. Заплатить пошлину, приложить справки и показания свидетелей... Я знаю, у меня племянница в суде работает. Гражданочка, – обратился он к Марфе, – у вас есть какие-то законные претензии?
– Да нет у меня никаких претензий! – отмахнулась Марфа.
– Какие там претензии?! – крикнул кто-то. – Обычное дело: если сучка не захочет, и кобель не вскочит.
– Вы тут, смотрите, поосторожнее про сучку!.. Сестра все-таки!.. – угрожающе сказал Павлик.
– Тогда ничего не выйдет, – довольно сказал мужичонка.
– Да что вы все про свои пошлины?! – заорал вдруг Петр. – Не станет он платить никакие пошлины!
– Пошлины платит истец, – поправил Петра плюгавенький.
– Дурак какой-то!.. – крикнул Петр.
– Ну, знаете! – обиделся мужичонка.
– Да он вообще никого не уважает – ни вас, ни меня, ни власть, ни людей!..
– Ни кесаря... – зачем-то вставила старуха Ленская. Кажется, все на свете оперы смешались в глупой ее голове.
– Ни кесаря, – подхватил Петр, – ни Марфу, никого! Он только себя уважает.
– Так? – встряхнул меня Павлик.
– Что? – спросил я.
– Никого? – сказал тот. – Никого не уважаешь?
– И кесаря тоже? – снова встряла старуха.
– Ну?! – замахнулся Петр.
– Кесарю нынче не обязательно даже отдавать кесарева, совершенно не обязательно, – тихо сказал я, – да он его, впрочем, и не требует, он его сам тибрит.
– Вот! – вскричал Павлик. – Слышали?
– Не уважаешь, значит? – спросил Петр. – Презираешь? И меня презираешь? И Марфу презираешь? И бабушку вот презираешь? И вообще всех презираешь? Так, что ли?
– Да, – хмуро сказал я. – Я презирал человека, но от кого еще, если не от меня, ожидать ему его блистательных ренессансов и реабилитаций?!
– Ясно вам?! – торжествующе потер руки Павлик.
Мог ли я ныне успеть утвердить вездесущее, но неопознаваемое? Разумеется, я не мог. Минуты, мгновения сплавились для меня в одно, сжались в сверхчеловеческий сгусток... Быть человеком – значит лишь оскорбить себя самого, но что же делать, что еще выбирать, когда нет, вовсе нет на свете ни единого достойного звания?! Христианин для меня – синоним мерзавца, иудей помечен Богом в свои ручные шельмы, в этом-то и есть его пресловутая избранность. Прочие же... Хотя, конечно, что прочие?.. Разве есть они вообще – прочие?! Когда я вблизи человеков, я чувствую себя надышавшимся угарным газом.
– А по-моему, – тихо сказала вдруг какая-то женщина, по виду, должно быть, старая дева, – по-моему, таких просто убивать надо. Убивать, – теперь уже громче сказала она. – Он же все чувства грязнит и поганит. Если ты ждешь чувства, большого, светлого, возвышающего, а тут появляется такой вот со своим цинизмом, со своими насмешками, со своим безразличием и поганит, поганит... Таких убивать, убивать, убивать надо!.. – кричала она, и слезы вдруг брызнули из глаз ее.
– Вот! – заорал Петр. – Слышали!.. Вот истина глаголет устами этой доброй женщины! Женщина, не плачьте...
– Надо, чтобы народ осудил этого!.. – воскликнул и Павлик. – Единодушно, единогласно!.. В одном, так сказать, порыве...
– Нельзя же паскудства терпеть до бесконечности! – прогудел еще Петр.
– Нет, а я не согласен, – загудел плюгавенький законник, – Убивать просто так никому право не дано. Что это будет, если все станут убивать друг друга, когда им что-то там не нравится?! Это уж, пожалуй, похлеще кесаря выйдет. Вы и так уж ему, я вижу, телесные повреждения нанесли.
– Это не мы, – гаркнул Петр. – Это он сам об косяк башкой треснулся.
– Ишь, умник какой отыскался! – презрительно бросила старуха Ленская.
– Не дурнее некоторых, – огрызнулся плюгавенький.
Старухин внучек хохотал идиотским смехом. Слушая этот смех, хохотнула и Марфа. Плечи старой девы сотрясались в рыданиях.
Более я уж не мог этого наблюдать. Победы или поражения – это всегда вопросы статистики, с последней же у меня всегда были отношения непростые.
– Довольно! – глухо сказал я. И зажал голову руками, стиснул ее обеими руками, до боли, до испарины, до искр в глазах. Кому кроме меня еще претендовать на вакансии мной же самим умерщвленных?!
– Стой! – крикнули мне. – Куда?!
Но я уж не слушал. Кто из них знает смятенное? Кто из них позволит ему поселиться в душе своей хотя бы на миг? Кто позволит взбудоражить ее этим самым смятенным, взволновать, возмутить или обидеть? Кто решится свое смятенное, беспорядочное поставить во главу своей причудливости, принести в пищу своему созидающему огню? Да и ведомо ли тебе причудливое, ведомо ли тебе творящее, человек? Да ты весь ум свой, весь талант свой, все природное добродушие свое, всю местечковую свою отзывчивость, человек, заклеил своими никчемными акцизными марками. Сзади меня хлестнули плеткою, видимо, напоследок, от бессилия, я шагнул на проезжую часть, взвизгнули тормоза, какой-то автомобиль, должно быть, какое-то внутреннее сгорание, но я их не видел. Сделал еще шаг, потом еще и еще. Колокол гремел в груди моей, сокрушая ее изнутри. Уж если даже я – Я! – отказываюсь от всех вожделенных надмирных вакансий, так значит уж точно всякому вашему святому месту быть пусту!..
Всякая мысль моя – дело всех моих нервов.
– Феденька! – крикнул кто-то, то ли Марфа, то ли старуха Ленская, то ли обе они разом, единым своим безрассудным гласом.
Кажется, он уже летел на меня, на всем своем ходу, со всею своею стремительностью. Я чувствовал его, я его ощущал. Я обернулся.
И вдруг все стихло – крики, смешки, сожаления, странности, кривотолки, сослагательные наклонения, страхи перед чистым листом, восторги и метафизики... И тогда я увидел его. Он быстро приближался ко мне. Ярость и ужас были на лице вагоновожатой. Гремел звонок, вороны испуганно метнулись между домами, небо будто приблизилось ко мне на расстояние волоса, заскрежетало железо, посыпались искры, и он остановился подле меня, и даже слегка толкнул меня своею недвусмысленной грудью. Уверен, что не нарочно.
Я застыл, я задохнулся. Я развел руки в стороны и обнял его. Обнял как мог. И слезы катились по моим щекам.
– Трамвай, – сказал я. – Люблю тебя, трамвай, – сказал я. – До замирания сердца люблю. Душу твою железную люблю, – сказал я. – Ибо человечью любить не могу, – сказал я. – Ты уж изнемог душою своею железной, – сказал я, – вот и я изнемог тоже. Гонят тебя и преследуют, – сказал я, – и меня вот тоже гонят и преследуют, брат мой трамвай, – сказал я. – Оба мы с тобою – несчастные странники, – сказал я. – Верь мне, брат мой, – сказал я. – И я отведу тебя туда, где ни тебя, ни меня не будут гнать и преследовать, брат мой, – сказал я, – где не будут сомневаться ни в твоем первородстве, ни в моем величии, ни в моем достоинстве, черт бы их побрал, – сказал я. – Пойдем, брат, – сказал я.
Я повернулся, и мы пошли. Я шел впереди, мерно постукивая своими деревянными подошвами, и он за мною, тихий, красивый, укрощенный, величественный, постепенно набирающий ход. Оба мы улыбались. Оба мы были счастливы.

–>   Отзывы (2)

Человек-закон
07-Aug-06 15:03
Автор: Станислав Шуляк   Раздел: Суицид/Эвтаназия
Станислав Шуляк

Человек-закон

Я ехал на поезде в К. с целью временного проживания и работы; мне давно уже стало невмоготу мое пребывание в теперешнем привычном, неизменном, хотя, по утверждению многих, и довольно выгодном качестве. Меня ожидали в том городе, мне писали оттуда мои товарищи, мои компаньоны и подчиненные, прежде меня оказавшиеся там. Они уговаривали меня, призывали; время уходит, писали они, мне нужно оставить мою нерешительность или то, что меня вообще останавливает, никакие работы не могут начинаться без меня, и вообще никто не понимает причины моей задержки, далее следовали даже туманные угрозы, что они всё бросят и уедут из К. и по приезду, мол, я не увижу ни одного из них, ныне пока еще горящих желанием уйти с головой в нашу работу. Я порой нехотя отвечал им с несвойственной мне обыкновенно беспечностью праздношатания, письма мои товарищам были уклончивы и, как я сам понимал, лукавы, и лукавство их состояло в первую очередь в разменивании на пустячки, в бесконечном описании и следовании каким-либо второстепенным обстоятельствам моего существования. Я описывал свои настроения, высказывал какие-нибудь спорные суждения с целью подразнить их, как будто бы только что пришедшие мне в голову, затем, напустивши на себя многозначительность, намекал на некие чрезвычайно серьезные причины, препятствующие моей поездке, что было отчасти и правдой, я все это проделывал ловко и многословно, хотя было бы преувеличением сказать, что меня моя высокоумная и затейливая игра слишком уж развлекала в растянутом и нарочито тягостном однообразии будней.
– Некто, услышав карканье вороны, говорит: «беда» или «ступай назад», – это обычай Аморреев, – иногда не без очевидной насмешливости писал я своим товарищам, потом пересказывал какую-то городскую сплетню, которую сам же наполовину выдумывал, кое-что из так называемой светской хроники, или с совершенной серьезностью и во всех подробностях я расписывал, что за мысль пришла мне в голову сегодня утром, когда я только встал с постели, и какое влияние оказала эта самая мысль на все мои поступки в этот день, на мое настроение и принимаемые решения. Словом, я добился, чего и добивался: того, что меня перестали понимать мои же товарищи, люди, хорошо знавшие меня. Растерянность сквозила во всех их письмах, благо ответы их являлись незамедлительно, и у нас собралась довольно обширная переписка. По-видимому, все же сомнения и вопросы свои они решили перенести на время нашей с ними встречи, и вот уж тогда-то, должно быть, водопад их обрушится на мою голову со всей страстью задетого и растревоженного достоинства.
Теперь все было позади; мне оставалось около суток до К., я ехал в плацкартном вагоне, нарочно выбравши наиболее скромный, демократичный вариант из всего многообразия моих возможностей. Мне вовсе теперь уж не так хотелось копаться в земле под палящими, изнурительными лучами безжалостного приморского светила, отыскивая в ней не столько даже материальные знаки, сколько самый дух затерянной в веках античности; занятие, составлявшее весь смысл и всю цель моего существования, представало теперь в своей необязательности, равноценности со всеми иными незамечательными родами человеческой деятельности.
– Лучшие из первин земли твоей принеси в дом Господа, Бога твоего, –рассеянно повторял я про себя, поглядывая в окно на бескрайние и безводные степные пространства с растительностью чахлой и серой, как будто бы забытой Богом. Монологи мои были лукавы, как и прежние письма, и беспорядочны. Мне иногда доставляют смутную радость самые простые открытия неизбежные приношения некоей робкой и неуловимой дисциплины созерцания.
Двое шулеров на моих глазах приставали к двум мальчикам, предлагая тем сыграть в одну интересную карточную игру. Задастая тетка в белом фартуке и с корзиной проходила по вагону, предлагая пассажирам кефир и коржики. Она на минуту задержалась в проходе, я смотрел на ее голые ноги, на ее голени, гладкие, округлые, полные, смотрел неотрывно и спокойно, размышляя про себя, возникают ли теперь во мне какие-нибудь чувства при таком все сознающем и примечающем взгляде.
– Не нужно особенно мудрствовать, мудрствовать, говорю тебе, не нужно, – гудит неподалеку чрезвычайно резонирующий мужчина, расхаживающий по вагону все утро в майке и в спортивных штанах, сидящих на нем довольно нелепо при его порядочном брюхе. Deus loci communis. Мне известны подобные субъекты, относящиеся к породе столь себялюбивой и некритичной, что всякое сказанное ими слово и даже самый звук их голоса наполняют их душу лампадным маслом особенного самодовольства.
– Вечно ты все что-то придумываешь, – брюзгливо ворчит ему в ответ жена и его единственная собеседница, маленькая сухорукая и востроглазая женщина с душою ее – плоскодонкой и пигалицей. Меня иногда занимает, как много мы переносим друг в друге при самом очевидном нашем отвращении и неприязни. Хотя и не переносим при симпатии не меньше.
Шулеры обещали мальчикам в два счета обучить их правилам игры, интересной и увлекательной, по их словам, но такой простой, что в нее живо научится играть и младенец. Те вроде бы были не против. Вся четверка устроилась за столиком на боковых местах, один из шулеров, чернявый, грек или турок, наверное, или еще какой-нибудь неожиданный выходец из одного из наших южных оголтелых народов, устроился у меня в ногах, и я рассматривал его физиономию с холодным и насмешливым любопытством. Лоб, скулы и виски его были изрезаны глубочайшими и беспорядочными морщинами, хотя этот чернявый показался мне вовсе не старым человеком, как будто сама природа мстила ему за молодость, насыщенную какими-то сверхъестественными подробностями и зигзагами бытия, хотя если это и так, если биография его действительно была фантастична, причудлива, размашиста, как это приоткрылось мне в моей смутной мгновенной догадке, то тем большего презрения заслуживал он, прибившийся к своему ремеслу, мало того, что весьма непочтенному, но, главное, и исполняемому им крайне бездарно, наигранно и нарочито. Он все время дергался, сучил руками, подмигивал, покашливал, кривлялся и хихикал; мне хорошо известно такое дерганье, как будто нервическое и непроизвольное, оно на самом деле вместилище скрытного шулерского кода, примитивного, словно огамическое письмо, я во время игры с легкостью распознавал некоторые общеупотребительные знаки. Все это, если разобраться, рассчитано на детей, тогда как всякий человек, хоть мало-мальски высоко ставящий свое обычное достоинство существования, безусловно, посчитает зазорным для себя попасться на любую из этих удочек.
Разумеется, они делали вид, что они незнакомы. Чернявый все называл своего приятеля «парнем»: «Парень, давай! Парень, ходи!» Уже одно такое однообразие могло бы всякому показаться подозрительным. Простоволосый, блондинистый, с жидкими волосами, товарищ чернявого казался, напротив, немногословным, сосредоточенным, он сидел, насупленно уставившись в карты, и только иногда передергивал плечами или почесывался, будто от какой-либо кожной болезни или чесотки.
Пока объясняли правила, первый кон сыграли без денег. Но нетерпение будто подгоняло шулеров. Нет-нет, так не пойдет, взвился чернявый, пока мальчики немного растерянно старались осмыслить только что ими услышанные правила игры, давайте сыграем хотя бы по копеечке, так получится гораздо нагляднее. Сыграли по мелочи, и неожиданно мальчики выиграли. Чернявый и его товарищ, разумеется, поддались тем в расчете на азарт своих противников. Игра пошла оживленнее.
Удобство этой игры для шулерских надобностей заключается в том, что каждый играющий, если только не пасует, обязан, делая ход, увеличивать ставку, хоть на копейку, но может на любую сумму, если, например, уверен в своих картах. Следовательно, если твердо знать карты своих противников или самому обзавестись хорошими картами каким-либо мошенническим приемом, то можно сразу взвинтить ставки и мигом обобрать своих противников. Также можно и блефовать, тоже резко повышая ставки, заставляя противников пасовать, то есть выводя тех из игры. При слаженной работе партнеров обычно игра не длится очень долго, и до ближайшей станции шулеры вполне могли бы рассчитывать обобрать в одном поезде добрый десяток простофиль, подобных этим мальчикам.
Особенно распалился из них двоих маленький татарчонок, с улыбчивым, чрезвычайно хорошеньким, смуглым личиком, едва только, наверное, достигший совершеннолетия и набравшийся соответственно того минимального опыта, который обыкновенно соотносят с этим событием. Накануне он целый день развлекал весь вагон своими песнями, которые знал во множестве совершенно невероятном, – меня иногда изумляет такая очевидная природная легкость, цепкость и емкость запоминания, – сопровождая свой доморощенный, впрочем, искусный вокал беглыми гитарными переборами. «Задор берет, кишки дерет!» – до сих пор еще говорят у нас о таких в народе. Чувствовалось, что руки его привычны к картам, много раз, несомненно, играл в дурачка, в очко и еще, наверное, в две-три других карточных игры в самых разных компаниях, доверчивость и общительность сослужили теперь ему плохую службу, он не только слишком увлекся, но еще и, очевидно, принимал все происходящее за чистую монету.
Татарчонку везло (в такой, разумеется, степени, в какой позволяли его нечистоплотные противники), он выиграл еще два раза подряд. Играли уже, конечно, не по копейке, хотя мне с отдаления было затруднительно определять суммы, оказавшиеся в игре. Похоже было, что уже вот-вот должно было все закончиться. Я судил об этом по азартности основной жертвы.
Товарищ татарчонка, невзрачный, беспокойный парнишка, круглоголовый, выпуклоглазый, как мирикина, к тому же года на три моложе своего попутчика, он, кажется, увлекся всем происходящим гораздо менее. Не имеющий, наверное, такого опыта и пристрастия к игре, как у татарчонка, он вроде не слишком хорошо усвоил и правила, сидел, усиленно обдумывая свои невнятные комбинации, и пасовал беспрестанно. Он не рисковал, почти не увеличивал ставки, не бросался в игру очертя голову и оттого не представлял для шулеров особенного интереса. Он казался настороженным и неуверенным, и неуверенность его, возможно, даже смутно подсказывала ему истинный смысл происходящего.
– Ну ты посиди пока, – говорил чернявый мальчику, когда тот очередной раз спасовал, отбирая у него карты, – посмотри за игрой. Попозже еще сыграешь.
Трое оставшихся игроков схлестнулись еще между собой с удвоенной энергией. Татарчонку, кажется, пришла хорошая карта. Он хотел выиграть во что бы то ни стало, он то краснел, то бледнел, то хмурился, то напряженно улыбался, он увеличивал ставку, беззвучно шевеля губами, как будто что-то подсчитывая в уме. Неожиданно спасовал и чернявый, бросил карты, пересел к наблюдающему за игрой второму мальчику и, беспардонно заглядывая через плечо к татарчонку в карты, полушепотом стал объяснять своему новому собеседнику выгодность положения его играющего товарища. Нужно было, конечно, добиться, чтобы татарчонок сделался совершенно уверенным в несомненности собственного успеха.
Простоволосый с его незаметностью и невыразительностью как будто специально был назначен из них двоих для всех решительных моментов. На лице его не отражалось абсолютно ничего: ни удовлетворения от игры, ни его карты, не виделось также и чтобы обдумывание ходов требовало от него хотя бы какого-то подобия мысли. Он только почесывался и передергивал плечами более прежнего. Он увеличивал ставки, но понемногу, не зарываясь, тогда как молодой противник его как будто сорвался с цепи.
Я старался ничего не пропустить и почти заметил, как простоволосый подменил свои карты. Он сделал какое-то почти незаметное движение рукой по бедру, едва не доведя ее до пояса. Меня только отвлек в это мгновение хохот чернявого, который что-то рассказывал мальчику, сидящему с ним рядом и которого тот притянул к себе за плечи. Это был конец. Минуту спустя простоволосый, не меняясь в лице, одним махом побил все карты татарчонка и придвинул к себе все деньги, лежавшие на столе. Татарчонок побледнел, он растерянно оборачивался по сторонам, не зная, наверное, у кого искать утешения или помощи. Мирикина хлопал глазами, сочувствуя своему товарищу. Чернявый только пожал плечами. Не могу сказать точно, сколько денег они выманили у мальчиков, но думаю, что не меньше половины денег татарчонка перекочевало теперь в считанные минуты в карманы нечистоплотных игроков в качестве посильного вознаграждения их сомнительного ремесла.
Они оба поднялись, кажется, собираясь идти в другой вагон. Татарчонок заметался, деньги его уплывали, было жаль денег, ему в утешение оставалась только бессмысленная пустая сентенция: мол, игра есть игра, которая, совершенно очевидно, утешала его весьма мало. Он еще, кажется, готов был выставить и последнее, чтобы только иметь возможность отыграться, вернуть свое, но те двое брезговали, должно быть, обобрать его до нитки. Хотя, боюсь, немного настойчивости и его бы уж они не постеснялись наказать по всей строгости воровского закона.
Мне не было особенно жаль мальчиков по причине смехотворности молодого нелепого простодушия их незамысловатого существования, у меня не было особенного негодования против шулеров, в конце концов, каждый зарабатывает так, как он умеет, и даже очевидное и беззастенчивое торжество сильного над слабым, жуликоватого над доверчивым по особенности моего нынешнего свойства мне не было так уж невыносимо. Но все же, когда я увидел, как шулеры, вполне довольные собой, собираются гордо уносить ноги, каким-то необъяснимым для меня самого побуждением я был приведен в движение.
– Я тоже хочу сыграть, – говорил я, вставая, заглядывая им в лица и держась с ними на равных, – сыграйте и со мной.
– Да мы бы, понимаешь, в ресторан сходили сейчас, – впервые говорил простоволосый своим певучим, каким-то бабьим голосом, спокойно поднимая на меня глаза. – Может, пивка бы достали. Захотелось что-то.
– Да ведь совсем же недолго, – уговаривал я обоих, – одну-две партии. А потом уже я и сам с удовольствием прошелся бы с вами до ресторана.
Эти двое, должно быть, что-то почувствовали, они отчего-то не доверяли мне и продолжали отказываться. Я не хочу думать, что среди этого народа так уж много чутких психологов, но все же некоторой наблюдательности на уровне интуиции иные из них не лишены. Хотя, может быть, они просто не хотели повторения своих дешевых уловок на глазах у одной и той же публики.
– Пивка бы сейчас хорошо, конечно, – поддержал своего товарища чернявый, усмехаясь и собираясь даже, кажется, похлопать меня по плечу, – потому что погляди, какое за окном теперь муторное и жаркое марево.
– Так нам ведь никакое марево не страшно, – возражал я, не шелохнувшись и не оборачиваясь в направлении, указанном мне чернявым, – если противопоставить ему увлекательную игру в хорошей дружеской компании. Что еще позволяет так коротать время, в пути особенно обременительное?..
Резонер в майке, высунувшись со своего места, наблюдал за нашей перепалкой. Я посмотрел на него взглядом, полным самого настоящего, нескрываемого отвращения. Скоро он снова убрался к себе и потом с минуту о чем-то шептался с женой. Хотя, вполне возможно, что по своему самодовольству он не понял моего взгляда. Сотворение мира было бы неполным без сотворения идиотизма.
Я собирался прекращать эти паламитские споры. С удовольствием наблюдая за реакцией собеседников, я достал из бумажника пачку денег толщиной в большой палец и отделил от нее несколько крупных купюр. – Мне ведь не нужно снова объяснять правила, – говорил я, – я вполне запомнил их, когда вы объясняли недавно.
Мальчики смотрели то на меня, то на своих недавних противников, не слишком, кажется, осмысливая происходящее. – Ну хорошо, наконец соглашался простоволосый (я явственно наблюдал, как жадность в нем, да и в его товарище тоже, одерживает верх над предосторожностью), – но только совсем недолго. А то что-то совсем пересохло в горле.
Мы снова устроились на тех местах, где только что разыгралась схватка. Чернявый кривовато усмехался, так что складки на его лице оживали, обозначались резче, уродливее, жестче. Я равнодушно смотрел, как простоволосый тасует колоду и сдает карты, и рассеянно размышлял о культуре народа Сао. – Ну вот мы с маленькой и зайдем, – говорил чернявый с оживлением, бросая на стол первую карту. Игра началась снова.
Они, кажется, и со мной собирались повторить все свои приемы, они собирались два или три раза проиграть мне для возбуждения моего азарта, я же не хотел им этого позволить. Азарт я и так умело разыгрывал, сразу же стал разыгрывать, едва только прикоснулся к картам, проиграть же эти первые коны, когда ставки еще были невысоки, решил сам. Проигрывать мне было не так просто, тем более, что при сдаче мне пришли довольно неплохие карты, с ними бы было гораздо проще выиграть, чем проиграть, но я не отступался от своего первоначального намерения. Я делал один за другим нелепые, нелогичные ходы, почти не смущаясь их нарочитостью, пару раз я замечал, как у простоволосого даже вздергивается бровь в удивлении от бездарности и неожиданности моей игры. Чернявый тоже как будто немного нервничал.
– А, черт, – в сердцах говорил я, когда чернявый загреб мои деньги, но тут же поспешил успокоить своих противников, – да ничего, ничего, – говорил я, – вы не беспокойтесь: мне ничуть не жаль денег, истраченных мной в целях удовлетворения собственного понятия о справедливости и расплате.
Противники мои переглянулись.
– Продолжаем? – спрашивал меня простоволосый.
– Продолжаем, – с готовностью соглашался я. – Вы даже не представляете себе, какое для меня удовольствие и потребность уже просто держать в руках карты, а тем более находиться в компании таких людей, как вы.
– Ага, – неопределенно подтвердил чернявый, – настоящий любитель карточной игры всегда бывает заметен издалека.
– Верно, – тотчас же говорил я, – это как у гурмана или у охотника. Каждого выдает его особенный, собственный блеск глаз.
Простоволосый снова сдавал. На этот раз мне попались карты похуже, и проиграть мне не составило никакого труда, я сделал это свободно и без всякого внутреннего напряжения.
– Гм, – говорил я, изображая на лице некоторую обескураженность, – наверное, вам самим не так интересно играть, когда вам попадается противник, не могущий составить достаточную конкуренцию. Вообще же я хорошо понимаю, что удовольствие от самой схватки гораздо выше того выигрыша или проигрыша, который всегда увенчивает каждую из них.
Простоволосый начал негромко покашливать, почти не слышно. Я снова слазил в карман за деньгами, опять демонстрируя всю пачку. Шулеры с наигранным равнодушием следили за мной.
– Сказано, если вы знаете, – снова говорил я, – «Добрый разум доставляет приятность; путь же беззаконного жесток». Я бы этому выражению, в свою очередь, противопоставил другое и даже, пожалуй, расположил бы на его месте так, чтобы вышло что-то наподобие палимпсеста: «Заряжающие мышеловки не начиняют те ненавистью к мышам, но напротив: лакомством и соблазном». Продолжаем, продолжаем... Что же вы?.. – не знаю, насколько радушие моих последних слов успокоило насторожившихся шулеров.
Стал сдавать чернявый. Глаза его были сощурены, пальцы мелькали, надежно обличая в нем профессионала.
– Нужно еще, наверное, сыграть по последней, – говорил он, – да и с Богом, как решили.
– Ну хоть бы и по последней, – согласился я.
– Не особенно я тебя пойму что-то, – говорил мне простоволосый, не спуская с меня глаз. – Будто ты рыбной ловлей занят!..
Я постарался ускользнуть, разрядить напряженность. При желании в его словах можно было услышать и угрозу.
– Да что вы, что вы, – говорил я, – у вас обо мне складывается какое-то преувеличенное и искаженное представление. Обидно будет, если у вас сохранится какой-то неприятный осадок... Да вы ведь знаете, конечно, что каждый новый вид общественной деятельности человека или его производства и каждый предмет его есть также новое проявление сущностной силы, а также обогащение существа человека. Поступательный характер познавания сущности в допустимых пределах распространения его все же не отменяет и какие-либо неожиданности на этом пути... Проникновение же в сознание неожиданного начиняет его некими взрывчатыми пружинами, некими петардами мировосприятия, делающими столь неустойчивым обычное сочетание внутренних ощущений реальности и угрозы...
– Ну что, мы играем или мы болтаем? – спрашивал меня чернявый, заходя сразу с валета.
– Хорошо услышать всегда столь охлаждающий нетерпение голос, – усмехнулся я, – играем, конечно. Я не имею никакого иного желания и никакой цели, кроме этой. Едва ли вам представится возможность пожалеть о том, что вы предпочли теперешнюю игру питью пива.
Мы снова перебросились картами, на этот раз стремительно, четко, почти автоматически и совершенно без размышления, с алгебраической точностью и строгостью. Маски еще не были сброшены, но зажигательный дух недоверия и неприязни уже все более подгонял нас, побуждая почти не таиться друг перед другом.
– Да что вы, – говорил я простоволосому, примирительно похлопывая его по колену, – стоит ли так напрягаться, когда выигрыш практически уже у вас в кармане? Честное слово, лучше бы поберечь свои нервы. – Рука моя вдруг скользнула вверх по его бедру, едва ли не достигнув тайника, в существовании которого я был почти точно уверен после моих прежних наблюдений и в котором, наверное, вполне можно было бы отыскать и теперь пару там завалявшихся козырей. Он дернулся, задержал мою руку и убрал ее со своего бедра.
В это время со своего места встал тот резонер, которому все было интересно и до всего было дело, и бесцеремонно уставился на нас.
– Сядь ты на место! – заорал вдруг на него чернявый. – Что ты здесь все ходишь?! Что ты все высматриваешь?!
– В чем дело?! В чем дело?! – возмущенно загудел тот, все же отступая перед внезапной яростью инородца. – Безобразие! Устроили из поезда притон какой-то и будут еще тут указывать!..
– Женя, не вмешивайся, – потихоньку, но настойчиво говорила жена этого идиота, уводя его на место. Тот продолжал гудеть еще что-то для демонстрации характера, но все более уже неразборчиво.
– Вы знаете, и я тоже, – доверительно говорил я чернявому, склоняясь к самому его лицу, – не особенно переношу людей, которые повсюду суют свой нос. Даже если они тем самым, по их собственному мнению, приносят мне какую-либо пользу. Предпочитаю, пожалуй, некие более формальные отношения...
– Не важно, – все еще раздраженно буркнул тот, не особенно смягчаясь моими объяснениями.
– Да нет же, – продолжал я, покрывая своей картой его карту, – само собой разумеется, я понимаю, что с людьми следует либо говорить на их языке, либо не говорить вовсе. Мне же только иногда не хватает последовательности в точности исполнять самим же мною высказанное. В особенности же всегда попадаю впросак в среде наиболее убогих и ничтожных... Нет-нет, – торопливо поправлялся я, – я отнюдь не имею, как вы могли подумать, какой-либо заведомой склонности к осуждению. Я не осуждаю ни беспринципность, ни безверие. Ибо всякие убеждения и всякая вера только неизбежно сужают диапазон творчества, даже если подразумевать таковым все мыслимые проявления способностей и возможностей существования... Вообще же существование человека есть то, что более всего в природе заслуживает всяческого издевательства независимого, отстраненного миросозерцания. В сомнительном, разумеется, случае наличия такового... Когда встречаешься с каким-то особенным даже звенящим напряжением мысли, не имеет значения правота или неправедность. Это уже само по себе род красоты!..
– Ты что, – ухмыльнулся чернявый, – ученый какой-нибудь, наверное?
– Ну, это уж слишком громко сказано, – махнул я рукой, – нельзя же, в самом деле, принимать уж слишком всерьез мои смутные предчувствия времени, когда особенное научное знание обильно расползется по всем закоулкам и прорехам ума и ощущения, когда столь много смысла существованию индивидуума станут придавать сверхъестественные эманации изощренного сознания... Странные сумеречные абстракции... Если дождемся на то, конечно, благословения дураков!.. Этой, по моему мнению, образцовейшей из составляющих наций.
– Ты слышал? – говорил чернявый своему товарищу. – Он ученый, оказывается.
– Ученый! – прыснул простоволосый. Оба заржали, как жеребцы. – Он ратник избранных колен, для подвигов добра живущий. А мы тут сидим с ним, как два простачка, и в картишки режемся.
– Да вы играйте, играйте, – говорил я, разглядывая их обоих слегка сощуренными глазами.
– Ага! – крикнул простоволосый. – Мы будем играть, а он нам станет яму копать!
– Ну какую яму? Какую яму? – возражал я. – Какое же у вас странное представление обо мне. Как будто цель моя не гармонична! Как будто не логична! Как будто не продуманна, не стройна. Как будто способ ее достижения может вызывать какие-нибудь кривотолки! Избави меня Господь иметь хоть малейшее намерение ограничения чьей-то свободы!.. Да вы еще сами со временем более чем поперхнетесь ею. Осточертеют нынешние тщеславия и избранники!.. Хотя, конечно, следует как можно больше оставлять ее, даже для злодеяний. Стремление к исполнению или нарушению законов или традиций суть то, что более всего подавляемо под постоянным изощренным прессом среды. Всякого из нас с головой выдают наши непроизвольные реакции, надежно обличающие природную принадлежность к какому-либо из разнообразных сословий. Ваше сословие род бессмысленный, воровской, с идеей дешевого обогащения, со скудоумием профанов, с самомнением невежд. С укоренившимися навыками бесчинств. Скажете еще, что все равны?.. Что человек произошел от обезьяны?.. Да не произошел пока. Что и к лучшему, по-видимому... Пожелаем же ему мирного сна и процветания в его драгоценных кущах посреди черных ветвистых древес!.. Ныне особенно заметна победа ада!..
Простоволосый вдруг с размаха швырнул мне в лицо все карты, которые до того держал в руке. Я вскочил, но тут же пошатнулся от рывка чернявого, который с искаженным от бешенства лицом бросился на меня, стараясь дотянуться до моего горла, что-то такое визжа и брызгая слюной. Я сумел оттолкнуть его руки, но тотчас же полетел в сторону, крепко ударившись плечом о стойку, которая предотвратила мое падение. И только тогда разобрал то единственное слово, которое теперь орал чернявый. – Размозжу-у-у!!! – было его последнее слово. Все трое мы были на ногах. Чернявый и его приятель выхватили ножи. Один из них старался ударить меня ножом в грудь. Другой замахнулся своим орудием над моей головой. И тогда и я тоже выхватил нож, даже еще быстрее обоих своих противников, и зарезался сам.

–>   Отзывы (4)

Следствие
23-Jul-06 11:39
Автор: Станислав Шуляк   Раздел: Пьесы/Сценарии

Г О Л О С А


СТАРШИЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ ДРОБОТ

СЛЕДОВАТЕЛЬ КОВЧЕГОВ

СТАРУХА

СТАРШАЯ СЕСТРА СОФЬЯ МАБУЗЕ

СЕСТРА САРРА ГАВИС

ШАВКОВА

ПОНЯТЫЕ

БОЛЬНЫЕ


Слышна перестрелка, свист пуль, слышны орудийные раскаты – то ближе, то дальше, и вдруг грохот разорвавшегося снаряда совсем близко.

ДРОБОТ (бормочет). Ого!..
КОВЧЕГОВ. Может, дождемся темноты?
ДРОБОТ. И что мы тогда увидим?
КОВЧЕГОВ. А по-твоему, будет лучше, если нас сейчас укокошат?
ДРОБОТ. Я иногда думаю, что это не так уж плохо.
КОВЧЕГОВ. Скажешь тоже.
ДРОБОТ. Просто мне все надоело.
КОВЧЕГОВ. Долго здесь оставаться тоже нельзя.
ДРОБОТ. Это, должно быть, где-то близко.
КОВЧЕГОВ. Близок локоть, да не укусишь.
ДРОБОТ. Нам нужно проползти только этот двор.
КОВЧЕГОВ. Может, зайти с другой стороны?
ДРОБОТ. Там то же самое.
КОВЧЕГОВ. Значит, останемся?
ДРОБОТ. Я попробую доползти до помойки. Если все нормально, буду ждать тебя там.
КОВЧЕГОВ. Ага. Только не высовывайся.
ДРОБОТ. Да уж, как-нибудь.
КОВЧЕГОВ. Махни мне рукой, как доползешь.
ДРОБОТ. Ладно. (Вздыхает и начинает ползти; слышно его затрудненное дыхание. Стрельба заметно усиливается.)
КОВЧЕГОВ. Пополз. Ишь, задницу выставляет. (Короткий нервный смешок.) Сейчас его какой-нибудь снайпер и пригвоздит. Ну, ну!.. Давай!.. Пока ползет, небось, в штаны три раза наложит. (Презрительно.) Это называется ползти по-пластунски!.. Черт, ведь прямо по нему метят. Как паук. Как членистоногое... Ну, ну!.. Смотри-ка ты, дополз. Вот уж ни за что бы не подумал. Машет. Ну и маши себе. Смотаться бы сейчас куда подальше. (Раздраженно.) Да вижу, вижу. Ишь, размахался тут. Теперь мне надо ползти. Господи, Господи, пронеси. Пронеси, Господи. (Ползет.) Если что – пусть меня только ранят. Пусть несильно. Господи, только бы не сейчас. Пусть завтра... А сейчас я доползу. Не стреляйте же!.. Свинья! Спрятался за помойкой и пялится на меня. Ему смешно. Смешно дураку, что уши на боку. Господи, за что они в меня стреляют? Что я им сделал? Это же я! Я!.. Господи!.. Дополз. Слава Богу!
ДРОБОТ. Ну, парень, ты в рубашке родился. Когда ты голову
пригнул, я думал – все, дальше я один пойду.
КОВЧЕГОВ. Да чтоб тебе!
ДРОБОТ. Ладно-ладно, я здорово волновался за тебя.
КОВЧЕГОВ. И дальше что?
ДРОБОТ. Видишь ту канаву? Мы сейчас быстро-быстро бежим до нее. А уж в канаве-то нас никто не достанет.
КОВЧЕГОВ. Только теперь бежим вместе. И может, одному из нас повезет.
ДРОБОТ. Не будь таким пессимистом.
КОВЧЕГОВ. Я сейчас будто родился заново.
ДРОБОТ. Я считаю до трех и бежим.
КОВЧЕГОВ. Сейчас. Погоди немного.
ДРОБОТ. А что?
КОВЧЕГОВ. Нет, ничего. Считай.
ДРОБОТ. Раз. Два. Три. (Топот бегущих Дробота и Ковчегова. Свист пуль усиливается.) Прыгаем! (Дробот и Ковчегов прыгают. Короткий стон Ковчегова.)
КОВЧЕГОВ. Черт! Я подвернул ногу.
ДРОБОТ. Все равно дальше будем ползти. Так что тебе долго не придется на нее ступать.
КОВЧЕГОВ. Утешил, называется.
ДРОБОТ. Надо было смотреть лучше, куда прыгаешь.
КОВЧЕГОВ. Тебе бы так.
ДРОБОТ. Ну ладно, поползли.
КОВЧЕГОВ. Ага. (Слышно сопенье и тяжелое дыхание ползущих Дробота и Ковчегова.)
ДРОБОТ. Грязища какая!..
КОВЧЕГОВ. Лучше ползти по уши в грязи, чем лежать с мозгами на асфальте.
ДРОБОТ. Ты все-таки неисправим. Если бы ты еще не наступал мне на пятки...
КОВЧЕГОВ. Это потому, что ты ползешь еле-еле.
ДРОБОТ. Какой торопыга нашелся. Может, мы уже где-то возле места. Должно быть, здесь уже можно высунуться.
КОВЧЕГОВ. Ты думаешь, это та самая больница?
ДРОБОТ. Это не вопрос. Здесь другой нет.
КОВЧЕГОВ. А может, то здание и есть инфекционное отделение?
ДРОБОТ. Нужно спросить у кого-нибудь.
КОВЧЕГОВ. Видишь, в первом этаже стекла высажены, весь второй этаж выгорел. Точно, инфекционное отделение.
ДРОБОТ. Да здесь все здания такие.
КОВЧЕГОВ. Ну тогда давай спросим.
ДРОБОТ. Вон старуха сидит. Видишь? Давай у нее.
КОВЧЕГОВ. По-моему, мертвая.
ДРОБОТ. Спит.
КОВЧЕГОВ. Спорим, что мертвая?
ДРОБОТ. Ослеп, что ли? Башкой дергает.
КОВЧЕГОВ. Ну идем. (Слышны шаги.) (Негромко.) Подойдем поближе.
ДРОБОТ (старухе, во весь голос). Эй, ты! (Испуганный старушечий вопль.)
КОВЧЕГОВ. Ты куда?! Стой!
СТАРУХА. А-ва-ва!..
ДРОБОТ. Немая, что ли?
СТАРУХА. Нет.
КОВЧЕГОВ. Да чего ты трясешься?! Мы не бандиты. Мы следователи. Нам нужно только спросить. Вот идиотка!..
ДРОБОТ. Это какое отделение? Ну чего вылупилась? Не знаешь, что ли?
СТАРУХА. Гинекология.
КОВЧЕГОВ. Ты здесь лежишь?
СТАРУХА. Нет.
ДРОБОТ. А где инфекционное?
СТАРУХА. Там.
КОВЧЕГОВ. А у тебя что за болезнь?
СТАРУХА. Грыжа.
КОВЧЕГОВ. Это называется болезнь?! У меня в молодости гонорея была, так я ни по каким больницам не таскался.
ДРОБОТ. Несущественная подробность. (Старухе.) Так инфекционное, говоришь, там?
СТАРУХА. Там.
ДРОБОТ. А хирургическое?
СТАРУХА. Хирургического нет. Сгорело.
КОВЧЕГОВ. Давно?
СТАРУХА. На той неделе.
КОВЧЕГОВ. А тебе от грыжи что делают?
СТАРУХА. Компрессы.
ДРОБОТ. С уксусом?
СТАРУХА. С дубовой корой.
КОВЧЕГОВ. И клизму?
СТАРУХА. Клизму делают каждый день.
ДРОБОТ. Смотри, станешь обманывать следствие – не поздоровится.
СТАРУХА. Да я – ничего...
КОВЧЕГОВ. Да ладно, оставь ее. Пошли.
ДРОБОТ. Я сам знаю, что надо делать. Пошли.
КОВЧЕГОВ. А я что говорю?
ДРОБОТ. Заткнись.
КОВЧЕГОВ (примирительно). Ну ладно, пойдем.
ДРОБОТ. Стой. (Старухе.). Стреляют у вас здесь часто?
СТАРУХА. Раньше стреляли целыми днями; к ночи, вроде, затихало. А теперь и ночью стреляют и днем тоже не угомонятся. Мы привыкли.
ДРОБОТ. Очень важная деталь.
КОВЧЕГОВ. Мы идем?
ДРОБОТ. Идем. (Слышны шаги.)
КОВЧЕГОВ. Нужно идти возле самой стены. Здесь еще могут оставаться снайперы.
ДРОБОТ (ожесточенно). Тем лучше.
КОВЧЕГОВ. В таком случае, я бы предпочел, чтобы ты им больше понравился.
ДРОБОТ. Понравился, понравился!.. Я не могу нравиться никому.
КОВЧЕГОВ. Смотри. Что это там?
ДРОБОТ. Труп.
КОВЧЕГОВ. Может, тот самый?
ДРОБОТ (со значением). Это труп мужчины.
КОВЧЕГОВ. Я думал, ты скажешь другое.
ДРОБОТ. Я сказал то, что сказал.
КОВЧЕГОВ. Давай посмотрим.
ДРОБОТ. У него огнестрельные ранения. А огнестрельные ранения нас не интересуют.
КОВЧЕГОВ. Все равно. Давай посмотрим.
ДРОБОТ. Не насмотрелся еще?
КОВЧЕГОВ. Сколько вокруг него галок. (Громко.) А ну, кыш, проклятые! (Слышны крики потревоженной галочьей стаи.) Вы терзаете человека.
ДРОБОТ. Или то, что от него осталось.
КОВЧЕГОВ. А недавно я видел, как труп клевали воробьи. Знаешь, так: подлетят, клюнут в глаз или в щеку и – врассыпную. Потом прибежали две собаки, и воробьи разлетелись.
ДРОБОТ. Меня эта твоя лирика не очень занимает.
КОВЧЕГОВ. Все с ума посходили. И птицы тоже.
ДРОБОТ. Заткнись.
КОВЧЕГОВ. Что на нем за странная форма?! Я такой не видел. У бандитов другая. И у муниципальных войск такой нет.
ДРОБОТ (настойчиво). Все, что связано с боевыми действиями, – не наш профиль. Этим занимается военная прокуратура.
КОВЧЕГОВ. Как ты думаешь, сколько ему может быть лет?
ДРОБОТ (равнодушно). Понятия не имею.
КОВЧЕГОВ. Должно быть, совсем молодой.
ДРОБОТ. Если он хотел жить, ему следовало дезертировать.
КОВЧЕГОВ. Может, нам сделать то же самое?
ДРОБОТ. Я этого не слышал.
КОВЧЕГОВ. Ну ладно, пойдем.
ДРОБОТ. Если верить старухе, мы уже пришли.
КОВЧЕГОВ. Думаешь, это здесь?
ДРОБОТ. Думаешь, думаешь!.. На работе я никогда ни о чем не думаю.
КОВЧЕГОВ. Значит, заходим сюда? В эту дверь?
ДРОБОТ. Нет. Давай залезем через окно.
КОВЧЕГОВ. Почему?
ДРОБОТ. С некоторых пор я не доверяю никаким дверям. Особенно, если они распахнуты настежь. Подсади-ка меня.
КОВЧЕГОВ. Ладно. (Слышно кряхтенье.) Ну, как ты там?.. (Кряхтенье.)
ДРОБОТ. Ну вот, все. Теперь давай руку. (Слышно кряхтенье.) Черт, какой тяжелый!.. Что ты такое жрешь? Это у тебя живот столько весит?
КОВЧЕГОВ. У меня ботинки с толстой подошвой.
ДРОБОТ. Ну давай же! Черт, я из-за тебя чуть не вывихнул палец.
КОВЧЕГОВ. Куда это мы забрались? Как ты думаешь, что это за кабинет?
ДРОБОТ. Говори потише. Мы не знаем, кто здесь может быть.
КОВЧЕГОВ. Смотри, какие-то приборы. Интересно, это осциллограф?
ДРОБОТ. Может быть, и дефибриллятор.
КОВЧЕГОВ. Какие ты знаешь слова. (Слышен хруст раздавливаемых осколков стекла.)
ДРОБОТ. Да тише ты!.. Там кто-то, кажется...

Слышен треск вылетающей двери. Появляется С е с т р а М а б у з е.

СЕСТРА МАБУЗЕ. Кто такие? Я буду стрелять! Руки вверх!
ДРОБОТ. Ты что?! Не стреляй. Мы следователи.
СЕСТРА МАБУЗЕ. Я слышала шаги. Я думала, сюда забрался кто-нибудь из больных в поисках спирта. Они повсюду ищут спирт.
КОВЧЕГОВ. Осторожнее! Опусти ружье. Тебе же сказали – мы следователи.
ДРОБОТ. Я старший следователь Дробот. Он – следователь Ковчегов.
КОВЧЕГОВ. Нам сообщили, что здесь найден труп.
СЕСТРА МАБУЗЕ. Это я позвонила вам. Я старшая сестра Мабузе. Здравствуйте.
ДРОБОТ. Ничего себе встреча.
СЕСТРА МАБУЗЕ. Мы не знаем, чего теперь и ожидать.
КОВЧЕГОВ. Поэтому ты расхаживаешь с ружьем?
СЕСТРА МАБУЗЕ. Другие сестры тоже имеют оружие.
ДРОБОТ. Как, ты сказала, тебя зовут?
СЕСТРА МАБУЗЕ. Я старшая сестра Мабузе. Софья Илларионовна.
ДРОБОТ. Проводи нас к месту происшествия.
СЕСТРА МАБУЗЕ. Я как раз собиралась это сделать.
ДРОБОТ. Идем. (Слышны шаги – мужские и женские.)
КОВЧЕГОВ. Труп сейчас кем-нибудь охраняется?
СЕСТРА МАБУЗЕ. Медицинского персонала катастрофически не хватает. Поэтому я организовала посменное дежурство из числа наших пациентов.
ДРОБОТ. Правильное решение.
КОВЧЕГОВ. А с чем сейчас лежат ваши больные?
СЕСТРА МАБУЗЕ. Скарлатина, туберкулез, гепатит. Несколько случаев бешенства.
КОВЧЕГОВ. Должно быть, влияют пятна на Солнце.
ДРОБОТ. Кто обнаружил труп?
СЕСТРА МАБУЗЕ. Я обнаружила его вчера в восемь утра, когда заступила на смену.
КОВЧЕГОВ. А где же ваши врачи?
СЕСТРА МАБУЗЕ. Весь старший персонал был расстрелян муниципальными войсками. Это произошло неделю назад.
КОВЧЕГОВ. Это когда вас держали в заложниках? Я читал об этом в газетах.
ДРОБОТ. Политикой мы не занимаемся.
СЕСТРА МАБУЗЕ. Мы были захвачены отрядом муниципальных войск численностью около ста человек. Они расстреливали каждый час по десять заложников, требуя от бандитов, чтобы те ушли из города. Бандиты выдвинули встречные требования и также стали расстреливать своих заложников...
КОВЧЕГОВ. А в газетах писали не так.
ДРОБОТ. Вы долго еще собираетесь болтать? Мы расследуем здесь совершенно другое дело.
СЕСТРА МАБУЗЕ. Да, извините. Вы правы. Собственно, мы уже пришли. Это здесь. Проходите.

Слышен звук открываемой двери.

ДРОБОТ. Это что за помещение?
СЕСТРА МАБУЗЕ. Это уборная. Больных мы сюда не пускаем, так как иногда храним здесь постельное белье, и обычно дверь заперта на ключ.
ДРОБОТ. Это и есть ваша охрана?
СЕСТРА МАБУЗЕ. К сожалению. (Жестко.) Шавкова, проснитесь. Встаньте. (Звук отодвигаемого стула.)
ШАВКОВА. Ой, сестра Софья, извините меня. У меня так слипались глаза.
СЕСТРА МАБУЗЕ. Как не стыдно! Эти господа – следователи. Вы должны были дежурить до их прихода, а вместо этого заснули. Что теперь они подумают о вас и о нашем учреждении?!
ШАВКОВА. Миленькая, добрая сестра, не наказывайте меня. Я очень виновата. Я больше не буду.
СЕСТРА МАБУЗЕ. И сейчас же прекратите чесаться при посторонних людях. Вы напрасно думаете, что это зрелище эстетично.
ШАВКОВА. У меня страшно чешется голова, чешется грудь и бедра. Вы обещали мне новую чудодейственную мазь, сестра
Софья, если я буду хорошо себя вести.
СЕСТРА МАБУЗЕ. Замолчите, дурочка. Идите, вы свободны.
ШАВКОВА. Слушаюсь. (Слышны семенящие шажки Шавковой. Дверь открывается и закрывается.)
СЕСТРА МАБУЗЕ. Непроходимо глупа. К тому же у нее чесотка.
ДРОБОТ. Надо начинать.
КОВЧЕГОВ. Черт, глядя на нее, я и сам зачесался.
ДРОБОТ. Ты будешь писать протокол или я?
КОВЧЕГОВ. Протокол, протокол!.. Я у тебя только для этого.
ДРОБОТ. Заткнись. (Сестре Мабузе.) У кого были ключи от этого помещения?
СЕСТРА МАБУЗЕ. Только у меня и у сестры Сарры. Это моя помощница.
ДРОБОТ. Мы можем ее видеть?
СЕСТРА МАБУЗЕ. Ее смена закончилась, но я велела ей дожидаться вас. Я знала, что вы захотите ее опросить.
ДРОБОТ. Разумеется, захотим.
СЕСТРА МАБУЗЕ. Мы думали, вы появитесь еще вчера.
КОВЧЕГОВ. Вчера!.. Сама бы попробовала!..
ДРОБОТ (Ковчегову). Хватит болтать. Пиши. (Сестре Мабузе.) А ты приведи свою помощницу и еще кого-нибудь. Нам нужны понятые.
СЕСТРА МАБУЗЕ. Хорошо.
КОВЧЕГОВ. Что мне писать?
ДРОБОТ. Так. (Диктует.) Помещение представляет собой туалетную комнату, с двумя кабинками, комната размером...
КОВЧЕГОВ. Надо бы измерить рулеткой.
ДРОБОТ. Рулетка выпала у меня из кармана, когда мы бежали от той помойки.
КОВЧЕГОВ. Может, ты вообще забыл ее взять с собой?
ДРОБОТ. Попрошу без этих намеков.
КОВЧЕГОВ. Тогда можно замерить шагами.
ДРОБОТ. Как-нибудь соображу без тебя. (Открывается дверь, входят несколько женщин.)
СЕСТРА МАБУЗЕ. Это сестра Сарра, и я еще привела двух наших пациенток, как вы сказали.
ДРОБОТ. Станьте здесь, чтобы не заслонять нам свет. Объясняю вашу задачу. Вы должны наблюдать за нашими действиями, чтобы подтвердить потом законность следственных мероприятий своими свидетельскими показаниями. Все ясно?
ПЕРВАЯ ПОНЯТАЯ. Ясно.
ВТОРАЯ ПОНЯТАЯ. Да. (Слышны шаги.)
ДРОБОТ (диктует). Комната размером восемь шагов на одиннадцать.
КОВЧЕГОВ (повторяет). ... на одиннадцать.
ДРОБОТ. Пиши побыстрее.
КОВЧЕГОВ. Ручка не пишет.
ДРОБОТ. Нажимай сильнее.
КОВЧЕГОВ. Сейчас. Так. Черт, бумага рвется, а ручка все равно не пишет.
ДРОБОТ. Мне наплевать. Пиши, как хочешь.
КОВЧЕГОВ. Что я могу сделать?
ДРОБОТ. Не знаю.
КОВЧЕГОВ. Продолжай дальше. Буду просто царапать по бумаге.
ДРОБОТ (диктует). Имеется небольшая прихожая, полки, умывальник, раковина разбита. Посередине помещения лицом
вниз лежит труп женщины в больничном халате. На вид лет пятидесяти.
КОВЧЕГОВ. Она уже мертвая. Ей не слишком нужны твои комплименты.
ДРОБОТ. Думаешь, все шестьдесят?
КОВЧЕГОВ. Возможно, где-нибудь между.
ДРОБОТ. Женщина совершенно не в моем вкусе.
СЕСТРА МАБУЗЕ. Вы позволите мне сказать?
ДРОБОТ. Что тебе?
СЕСТРА МАБУЗЕ. Покойная – наша бывшая пациентка из четвертой палаты, Елизавета Овчарина, тридцать шесть лет, неделю назад была переведена из терапевтического отделения с дизентерией и подозрением на менингит.
ДРОБОТ (Ковчегову). Запиши, что она сказала.
КОВЧЕГОВ. Не мешало бы все это проверить.
ДРОБОТ. Видно будет. (Диктует.) Левая рука неестественно вывернута в направлении вдоль тела, правая рука выпрямлена, пальцы скрючены, судорожно напряжены. Трупное окоченение выражено. На шее у основания черепа темное пятно, немного ниже потертость и ссадина.
КОВЧЕГОВ. Не так быстро.
ДРОБОТ. Потертость и ссадина.
КОВЧЕГОВ. Надо бы все здесь сфотографировать.
ДРОБОТ (саркастически). У тебя имеется фотоаппарат?
КОВЧЕГОВ (меланхолически). Когда-то у меня был замечательный фотоаппарат. Бывало, пойдешь летом на пляж, нащелкаешь девочек, сделаешь снимков тридцать или пятьдесят – что за
удовольствие было рассматривать их зимой!
ДРОБОТ. В двух шагах от головы потерпевшей валяется стеклянный стакан с отбитым краем.
КОВЧЕГОВ (повторяет). ... с отбитым краем.
ДРОБОТ. Помогите мне кто-нибудь перевернуть ее.
СЕСТРА МАБУЗЕ. Сестра Сарра, помогите следователю перевернуть тело.
ДРОБОТ. Аккуратнее.
СЕСТРА МАБУЗЕ. Как вы неловки, сестра. Что с вами? Отчего вы так побледнели?
СЕСТРА САРРА. Нет, ничего. Я не побледнела.
СЕСТРА МАБУЗЕ. Значит, я совсем ослепла, если вы не побледнели.
ДРОБОТ. Расстегните на ней белье.
СЕСТРА САРРА. Хорошо.
ДРОБОТ. Закатайте рукава.
СЕСТРА САРРА. Хорошо.
ДРОБОТ (диктует). Ого! На груди раз... два... три... (Шуршание одежды.) множественные следы побоев. На запястьях
рук отчетливые оттиски пальцев. Хорошо же ее обработали.
КОВЧЕГОВ. Смотри, вокруг губ прямоугольный след. Ей заклеивали рот скотчем.
ДРОБОТ. Без тебя вижу.
СЕСТРА САРРА. Мне можно вернуться на место?
ДРОБОТ. Можно.
КОВЧЕГОВ. Какова причина смерти?
ДРОБОТ. Возможно, удушение.
КОВЧЕГОВ. Точнее без вскрытия не установить?
ДРОБОТ. Вскрытие!.. Кому сейчас это нужно?
КОВЧЕГОВ. Зачем мы вообще здесь?
ДРОБОТ. Таков порядок. На нас отпущены деньги. Слушай, что ты морочишь мне голову?!
КОВЧЕГОВ. Просто я голоден.
ДРОБОТ. А разве ты доел весь хлеб?
КОВЧЕГОВ. А то ты не знаешь. Еще утром.
ДРОБОТ. Терпи. Ничего не поделаешь.
КОВЧЕГОВ. Легко сказать – терпи.
ДРОБОТ. Нужно посмотреть, была ли она изнасилована.
КОВЧЕГОВ. Как ты собираешься установить это без экспертизы?
ДРОБОТ. Должно быть, сегодня ты серьезно решил действовать мне на нервы.
КОВЧЕГОВ. Ну хорошо. Что нам делать дальше?
ДРОБОТ. Неплохо бы собрать какие-нибудь отпечатки. Все ж таки будем не с пустыми руками. Посыпь-ка все своим порошком. Дверную ручку, спинку стула. Где-нибудь возле потерпевшей. Пуговицы халата, вот этот стакан, на нем обязательно должны быть пальцы.
КОВЧЕГОВ. Ничего не выйдет. Весь порошок промок, пока мы ползли в канаве. Я сам мокрый с ног до головы.
ДРОБОТ. В отличие от порошка, ты меня не интересуешь совершенно.
КОВЧЕГОВ. Это мне известно.
ДРОБОТ. Еще один важный вопрос. Время наступления смерти. Будь очень внимательным.
КОВЧЕГОВ. Как мы можем это сказать?
ДРОБОТ. Подумай. Давай попробуем принюхаться. Не пахнет?
КОВЧЕГОВ. У меня нос заложен.
ДРОБОТ. А я вообще запахи не различаю. Но все-таки...
КОВЧЕГОВ. Что?
ДРОБОТ. Начинает, кажется.
КОВЧЕГОВ. Не показалось?
ДРОБОТ. Да ты сам понюхай.
КОВЧЕГОВ. Я ж тебе говорю, я ничего не чувствую. Здесь вообще воздух спертый.
ДРОБОТ. А если начинает, то – что?..
КОВЧЕГОВ. А что, по-твоему?
ДРОБОТ. По-моему, позавчера. Днем или вечером.
КОВЧЕГОВ. Уверен?
ДРОБОТ. В крайнем случае – ночью.
КОВЧЕГОВ. Не стану спорить.
ДРОБОТ. Мабузе.
СЕСТРА МАБУЗЕ. Слушаю вас.
ДРОБОТ. Кто из вас двоих дежурил позавчера?
СЕСТРА МАБУЗЕ. Сестра Сарра Гавис.
СЕСТРА САРРА. Я... Я...
СЕСТРА МАБУЗЕ. Помолчите пока. Вас еще спросят.
ДРОБОТ. Скажите, Мабузе, а где вы были позавчера? Днем и вечером.
СЕСТРА МАБУЗЕ. У меня был выходной. Разумеется, я была дома. Согласитесь, не самое лучшее время для прогулок.
ДРОБОТ. Кто может подтвердить, что вы были именно дома?
СЕСТРА МАБУЗЕ. Вообще я живу одна, но, если покопаться, думаю, кто-нибудь найдется.
ДРОБОТ. Хорошо. Теперь вопрос к Сарре Гавис.
СЕСТРА САРРА. Да, пожалуйста.
ДРОБОТ. Давали ли вы кому-нибудь ключ от этого помещения позавчера или когда-либо прежде?
СЕСТРА САРРА. Я иногда давала его другим сестрам. Случалось, мы запирались здесь, чтобы спокойно попить кофе. Больных я сюда не пускала, но...
СЕСТРА МАБУЗЕ. Что вы юлите, как лисица?! Если вы, сестра, провинились в чем-либо, ваш долг все без утайки рассказать следствию.
СЕСТРА САРРА. Я говорю правду, сестра Софья.
СЕСТРА МАБУЗЕ. Вы говорите правду? Вы – гордячка! Вы – зазнайка! Вы – психопатка! Вы – глупая девчонка!
СЕСТРА САРРА. Мне очень жаль, сестра Софья, что вам приходится так волноваться из-за меня.
КОВЧЕГОВ. Все это мне тоже писать?
ДРОБОТ. Так. Мне нужно позвонить. Мабузе, у вас работает телефон?
СЕСТРА МАБУЗЕ. Я не убеждена в том, что на телефонной станции уже закончены восстановительные работы.
СЕСТРА САРРА. Сегодня днем телефон звонил один раз.
СЕСТРА МАБУЗЕ. Замолчите, сестра. Всем и так уже ясно, что нельзя верить ни одному вашему слову.
ДРОБОТ. Мабузе, проводите меня.
СЕСТРА МАБУЗЕ. Еще только одно замечание, если позволите.
ДРОБОТ. Что такое?
СЕСТРА МАБУЗЕ. Вот эти две женщины – Хвостак и Ошейникова – из одной палаты с покойной. Они могли бы рассказать вам об Овчариной, о ее отношениях с другими пациентками и сестрами.
ДРОБОТ. Этим займется Ковчегов. А я пока доложу обстановку начальству.
СЕСТРА МАБУЗЕ. Как вам будет угодно. Телефон в ординаторской.
ДРОБОТ. Вот и пошли в ординаторскую. (Слышны шаги, дверь открывается и закрывается; снова шаги.)
СЕСТРА МАБУЗЕ. Я уверена в том, что она солгала.
ДРОБОТ. Разберемся.
СЕСТРА МАБУЗЕ. Мне известна пунктуальность сестры Сарры. Ее щепетильность в некоторых вопросах. Хотя в последнее
время она сильно изменилась. Я не могу понять причину такой перемены. Впрочем, ей недавно довелось немало пережить.
ДРОБОТ. Тебе бы хотелось, чтобы мы серьезно занялись этой твоей Саррой?
СЕСТРА МАБУЗЕ. Мне бы хотелось только, чтобы мы наконец могли вздохнуть спокойно.
ДРОБОТ. Чтобы все наконец осталось позади, не так ли?
СЕСТРА МАБУЗЕ. Да. Чтобы все осталось позади.
ДРОБОТ. У тебя есть что-нибудь выпить?
СЕСТРА МАБУЗЕ. Я поищу. (Слышен звук отпираемой двери.) Телефон здесь. Вы пока звоните, а я сейчас принесу спирт.
ДРОБОТ. Ага. (Дробот остается один, он шарит по шкафам и ящикам стола.) Та-ак!.. Что у них здесь? Интересно, кто здесь переодевается? Мабузе или еще кто-нибудь? Пальто. Ничего себе пальтишко у скромной медсестры. А здесь? Расческа... Книга... Чертово бабье!.. Все. Звоню. (Снимает трубку, дует в нее, многократно бьет рукой по рычажкам.) Алло! Алло! Девушка! Алло! Черт тебя побери! Девушка! Уснули там, что ли?! Девушка. Да. Да. Алло! Девушка, мне прокуратуру. Что? Прокуратуру! Говорить громче? Я и так уже ору. Я говорю: про-ку-ра-ту-ру!.. Зачем мне прокуратура? Не твое дело, зачем мне прокуратура. Что? Повесила трубку. Вот сволочь! (Во время этого телефонного разговора входит сестра Мабузе и некоторое время стоит молча.)
СЕСТРА МАБУЗЕ. Сейчас все так дерзки.
ДРОБОТ. Я ей говорю: мне прокуратуру, а она взяла и повесила трубку. Ничего, я им еще устрою! А ну-ка, еще раз. (Снимает трубку.) Алло? Алло! Все. Телефон не работает. Торчать в этой дыре, да еще и без телефона!..
СЕСТРА МАБУЗЕ. Я полагаю, вы отыщете выход из положения?! Не так ли?!
ДРОБОТ. Возможно. Принесла? Давай.
СЕСТРА МАБУЗЕ. Пожалуйста.
ДРОБОТ. Где бы найти стакан? А, вот.
СЕСТРА МАБУЗЕ. Это не стакан. Это подставка под карандаши.
ДРОБОТ. Неважно. (Звук откупориваемой бутылки, бульканье наливаемой жидкости. Дробот выпивает.) Х-х-х!.. Не могу
пить из горла.
СЕСТРА МАБУЗЕ. Вы не хотите отнести выпить своему приятелю?
ДРОБОТ. Попозже. Странный у тебя спирт. Отдает каким-то лекарством.
СЕСТРА МАБУЗЕ. В больнице все пахнет лекарством: руки, стены, одежда, любовные ласки.
ДРОБОТ. А кстати, Мабузе. Если у вас здесь не осталось врачей, отчего ты не попросишь, чтобы прислали новых?
СЕСТРА МАБУЗЕ. Когда бандиты освободили вас, я обратилась к их командованию с просьбой оказать нам содействие. С врачами у них туго, но мне обещали прислать нового заведующего отделением. Это специалист с тридцатилетним стажем. Правда, он бывший ветеринар и находится сейчас на излечении в клинике для душевнобольных, но, кажется, со дня на день его должны выписать.
ДРОБОТ. И тогда ты наконец вздохнешь спокойно?
СЕСТРА МАБУЗЕ (ожесточенно). Всю неделю мы работали как проклятые – выносили трупы, вставляли стекла, мыли полы, оттирали от крови стены. Мы валились с ног от усталости, мы спали по три часа!.. Мы заслужили право на покой. И вот теперь эта нелепая история. Может быть, это была случайность. Может быть, это был несчастный случай. Может, тому виной чьи-то натянутые нервы. Так ли уж важно: одним трупом больше или меньше во время этой вакханалии. Если хотите знать, я могла вообще ничего не сообщать вам.
ДРОБОТ. Как странно ты сейчас оскалилась.
СЕСТРА МАБУЗЕ. Что?
ДРОБОТ. Я говорю, какой странный у тебя спирт.
СЕСТРА МАБУЗЕ. Давайте вернемся к вашему товарищу. Возможно, он тоже хочет выпить.
ДРОБОТ. Как ты о нем печешься. Может, ты положила на него глаз?
СЕСТРА МАБУЗЕ. Все может быть.
ДРОБОТ. Ладно. Выпью еще раз и пойдем. (Наливает.) Твое здоровье. (Выпивает.)
СЕСТРА МАБУЗЕ. И твое тоже. Оно тебе еще очень пригодится.
ДРОБОТ. Что-то в ушах звенит. Это твой спирт.
СЕСТРА МАБУЗЕ. Мы идем?
ДРОБОТ. Ты крутишь мною, будто мальчишкой. (С ужасом.) Что это?
СЕСТРА МАБУЗЕ. Гдe?
ДРОБОТ. Там, в углу.
СЕСТРА МАБУЗЕ. Что ты там видишь?
ДРОБОТ. Там черви. Белые толстые черви.
СЕСТРА МАБУЗЕ. Привиделось.
ДРОБОТ. Ах да. Ничего нет. Я видел. Были.
СЕСТРА МАБУЗЕ. Идем.
ДРОБОТ. Пошли. (Звук открываемой двери. Шаги.)
СЕСТРА МАБУЗЕ. Держись все время возле меня. Hе забывай, здесь все-таки инфекционное отделение.
ДРОБОТ. Как это ты не боишься?
СЕСТРА МАБУЗЕ. Я привыкла.
ДРОБОТ. Черт.
СЕСТРА МАБУЗЕ. Что?
ДРОБОТ. Я забыл взять стакан.
СЕСТРА МАБУЗЕ. Ничего, там есть другой.
ДРОБОТ. Ноги.
СЕСТРА МАБУЗЕ. Что с ними?
ДРОБОТ. Я не чувствую своих ног.
СЕСТРА МАБУЗЕ. Обопрись на мою руку.
ДРОБОТ. Меня поддерживает баба. Смешно.
СЕСТРА МАБУЗЕ. По-твоему, с этой убитой может что-то проясниться?
ДРОБОТ. Кто здесь? (Слышится монотонный, изнурительный звук – то ли свист, то ли звон, то ли гудение; в этот звук вплетаются то конское ржание, то хрюканье свиньи, то овечье блеянье.)
СЕСТРА МАБУЗЕ. Ты не ответил на мой вопрос.
ДРОБОТ. Люди с конскими головами... Как у какого-то художника... Забыл...
СЕСТРА МАБУЗЕ. Это наши больные. Им интересно, они вышли на тебя взглянуть.
ДРОБОТ. В бутылке, что ты мне дала, еще осталось так много.
А Овчарина вас стерегла. Бегала за вами... Гав-гав-гав!..
СЕСТРА МАБУЗЕ. Она была доносчица и воровка. Она отказывалась помогать дежурной по этажу.
ДРОБОТ (бормочет). Следствие все принимает во внимание, и ни к кому не знает снисхождения.
СЕСТРА МАБУЗЕ. Ты сильный человек. Соприкоснувшись с безнадежным, ты не поддаешься отчаянию.
ДРОБОТ. Какой у тебя здесь твердый воздух. Мне никак не
продраться сквозь него.
СЕСТРА МАБУЗЕ. Мы уже почти пришли. Еще несколько шагов и... вечный покой, вечное забвение. (Слышно хрюканье свиньи и старушечий смех.)
ДРОБОТ. Что за мерзкая старуха. Так и лезет в меня своим
свиным рылом.
СЕСТРА МАБУЗЕ. У нее свинка. Вообще говоря, это невозможно, но все же... Не позволяй ей дышать на себя.
ДРОБОТ. Пошла! Пошла! Убирайся отсюда! Я не в силах... (Гул человеческих голосов сливается с хором звуков, издаваемых домашней скотиной.)
СЕСТРА МАБУЗЕ. Еще у нее зоб. Он происходит от нехватки йода.
ДРОБОТ. Не отпускай меня от себя. Без тебя я ничто. Девушки-барашки, мелкие кудряшки, грудки нapacпaшку... (Звук открываемой двери.)
СЕСТРА МАБУЗЕ. Ну а здесь тебя дожидается твой приятель. Тоже помазанник закона. Только он почему-то уже сидит без штанов. Что это с ним? Как не стыдно!
ДРОБОТ. Он будет облачен в тогу. После того, как за облаками
будет... он...
СЕСТРА МАБУЗЕ.И еще он что-то жует.
КОВЧЕГОВ (с набитым ртом). Эта Сарра была ко мне так добра. Она принесла печенье. И забрала мои брюки, чтобы почистить.
ДРОБОТ. Тебе должно было быть стыдно, как тебе говорит сестра, вместо того, чтобы пользоваться своим положением...
КОВЧЕГОВ. Должен же я есть, ибо я существую. Слушай, ну ты и даешь! На тебе лица нет. Ты так здорово набрался, пока ходил.
ДРОБОТ. Никто не должен вставлять палки в колеса следствия. И я тебе ничего не налью, пока ты не доложишь нам о его... езде.
КОВЧЕГОВ. Еще одно следствие, которое не доставляет удовлетворения.
СЕСТРА МАБУЗЕ. Поконкретнее, пожалуйста.
ДРОБОТ. Ты слышал? Поконкретнее. Где здесь стакан? Ты должен выпить со мной. Вот он. С отбитым краем.
КОВЧЕГОВ. Что ты делаешь?! На нем же масса отпечатков.
ДРОБОТ. Это все равно.
КОВЧЕГОВ. Ошейникова сказала, что сестра Сарра Гавис вчера утром была возбуждена. Ошейникова сказала, что у Сарры
были красные глаза, а когда она спросила, что случилось, сестра накричала на нее.
ДРОБОТ. С отбитым краем... Без штанов... Ты лишить позволил себя мужественной одежды.
КОВЧЕГОВ. Покойная характеризуется свидетелями как особа лживая и своенравная... (Звук наливаемой жидкости.)
ДРОБОТ. Выпей со мной, премудрая Мабузе. Пей, Ковчегов.
КОВЧЕГОВ. Я Гавис говорю: "Может ты, Сарра, чего и натворила, но я буду за тебя." "Как вас зовут?" – спросила он меня. Я ответил: "Меня зовут Миша."
СЕСТРА МАБУЗЕ. Я не стану пить. Не нужно совать мне стакан в лицо. Тем более – с отбитым краем.
ДРОБОТ. Следствием пренебрегаешь?..
КОВЧЕГОВ. Дай мне. Раз она не хочет.
ДРОБОТ. Пей, Ковчегов.
КОВЧЕГОВ. "Меня зовут Миша," – ответил я.
ДРОБОТ. Пей... (Ковчегов выпивает.)
КОВЧЕГОВ. Ничего себе. Сколько у тебя здесь градусов?..
(Снова звук наливаемой жидкости. Дробот выпивает.)
СЕСТРА МАБУЗЕ. Дайте сюда мне ваш протокол. Я сама впишу туда все, что вам нужно знать.
ДРОБОТ (бормочет). Тайна следствия... (Угасающим голосом.) Нам бы такого министра юстиции...
КОВЧЕГОВ. "Ты, – говорю, – чертовски хорошенькая куколка, Сарра." А она только расхохоталась печально.
ДРОБОТ (бормочет). Ты длиннорукий кукловод, Ковчегов.
КОВЧЕГОВ. А печенье ее пахнет тараканами...
ДРОБОТ (бормочет). Тараканами... пахнет... (Шум падающего тела.) Создания божьи...
КОВЧЕГОВ. Я еще держусь. (Бульканье наливаемой жидкости.) Это ты, Софья, его уронила... Голова идет кругом. (Ковчегов выпивает.) Ты слишком долго, друг Дробот, неуверенно колебался между "да" и "нет"... Отзвучала твоя пронзительная струна ликования.
СЕСТРА МАБУЗЕ. Выпей еще.
КОВЧЕГОВ. Ого!.. У меня расщепилась рука!.. Посмотри, Софья. Сколько у меня рук?.. Улетай от меня скорее на крыльях
кошмаров!.. (Звук открываемой двери. Входит Сарра Гавис.)
СЕСТРА САРРА. Сестра Софья, не могу ли я попросить вас на одну минуту?!
СЕСТРА МАБУЗЕ. Можете. (Ковчегову.) Я скоро вернусь. (Обе выходят.) Что такое? (Пауза.) Ах, вот оно что! Опусти свое ружье, дурочка. Все равно ты никогда не решишься сделать это.
СЕСТРА САРРА. У меня нет другого выхода.
СЕСТРА МАБУЗЕ. Я не говорю о том, есть ли у тебя выход. Я говорю, что у тебя не хватит решимости сделать то, что ты собираешься сделать.
СЕСТРА САРРА. Я!.. Я!.. (Грохочет ружейный выстрел.)
СЕСТРА МАБУЗЕ. Как видишь, я была права. Впрочем, можешь еще раз попробовать. У тебя остался патрон в другом стволе.
СЕСТРА САРРА. Я еще вчера почувствовала, как петля затягивается у меня на шее.
СЕСТРА МАБУЗЕ. Ты всегда была чересчур впечатлительна.
СЕСТРА САРРА.. После того, что я вчера увидела, содрогнулся бы и самый толстокожий. Ты не находишь?
СЕСТРА МАБУЗЕ. Не говори за других. Что же ты увидела?
СЕСТРА САРРА. Ты не знаешь? Ты же все прекрасно знаешь. Ты тоже там была.
СЕСТРА МАБУЗЕ. И все-таки?
СЕСТРА САРРА. Я увидела связанную Елизавету, избитую, всю в крови. Я увидела всех вас. Я слышала, как ты отдавала приказы. Я думала, что ты давно уже у себя дома.
СЕСТРА МАБУЗЕ. Я и ушла. Но потом вернулась.
СЕСТРА САРРА. Я увидела глаза Елизаветы, испуганные, измученные, умоляющие...
СЕСТРА МАБУЗЕ. Трусливые, жадные, наглые. Они и тогда оставались такими. Взор ее и на смертном одре оставался омерзительно порочным.
СЕСТРА САРРА. Она тянулась к тебе. Она пыталась поцеловать тебе руку своими залепленными губами.
СЕСТРА МАБУЗЕ. А ты немало успела разглядеть в темноте своими хорошенькими острыми глазками. Наши больные сами
жаждали разделаться с Елизаветой. Я лишь направляла их волю, как было нужно.
СЕСТРА САРРА. Ты даже не считала нужным опасаться меня.
СЕСТРА МАБУЗЕ. Я чувствовала, что теряю тебя. И почва стала уходить из-под моих ног.
СЕСТРА САРРА. Ты и сейчас нисколько меня не боишься.
СЕСТРА МАБУЗЕ. Глупенькая. Я не боялась, когда у нас здесь хозяйничал муниципальный отряд. Когда их главарь собирался меня изнасиловать, он был чуть не в слезах. "Если я этого не сделаю, – говорил он, – мои парни станут меня презирать."
СЕСТРА САРРА. Он потом погиб.
СЕСТРА МАБУЗЕ. Да, он погиб. "Делай, что хочешь, мразь,
– ответила я ему, – но не жди от меня жалости." Вы все видели,
как я держалась, когда у нас одного за другим расстреливали врачей.
СЕСТРА САРРА. В то время мы еще смотрели на тебя с ужасом и восхищением...
СЕСТРА МАБУЗЕ. Они все потом очень плохо кончили. Уцелевшие вояки расползлись по всему городу. Кто-то бежал в глубь
страны. Само провидение послало к нам это отребье. Это я предложила им спать с нашими самыми тяжелыми больными. И если вскоре этот поганый город захлебнется самыми жуткими эпидемиями, я, возможно, испытаю что-то подобное удовлетворению. Нам еще придется немало поработать. Брось свое ружье, я тебе сказала!.. (Слышны звуки борьбы, ыстрел. Сестра Сарра стонет, это вопль отчаяния и досады.)
СЕСТРА САРРА. Ты сильнее меня.
СЕСТРА МАБУЗЕ. Разумеется. Я старше и сильнее. И единственная слабость, которую я себе позволяла, – моя нежность к маленькой глупенькой девочке.
СЕСТРА САРРА. К сожалению, я только недавно поняла тебя.
СЕСТРА МАБУЗЕ. Это тебе только кажется, будто ты что-то поняла. Ты ни к кому еще не привязывалась по-настоящему, и никого еще не теряла.
СЕСТРА САРРА. А если я им все расскажу?
СЕСТРА МАБУЗЕ. Расскажешь? Кому? Этим следователям? Ты хочешь что-то им рассказать? Пойдем, я помогу тебе это
сделать. Идем, я тебе сказала. (Слышны шаги, звук открываемой двери.) Вставайте! Эй вы, два слизняка проклятых, вставайте! (Звуки пощечин и шлепков.) Гражданка Гавис желает сделать вам признание. (Стоны Дробота и Ковчегова, бормотание.)
КОВЧЕГОВ. Опять она со своим исключительным хрусталем... Ящиком, полным... Проваливаюсь...
ДРОБОТ. А... А... Вползают... Рядом... вползают... они...
СЕСТРА МАБУЗЕ. Как видишь, бедная Сарра, они не хотят слушать твоего признания.
СЕСТРА САРРА. Тебе удалось их напоить? Там был не только спирт?
СЕСТРА МАБУЗЕ. О да, там было еще кое-что. И я нисколько не удивлюсь, если им сейчас привидится морская баталия в блике оконного шпингалета, или они увидят громкоговорящие гладиолусы, произрастающие из потолка. (Слышен приглушенный гул человеческих голосов, топтанье нескольких пар ног, дверь открывается, и гул резко усиливается.)
СЕСТРА САРРА. Что это? Кто здесь? Зачем вы пришли?
СЕСТРА МАБУЗЕ. Это наши бедные больные овечки, раздираемые любопытством, пришли взглянуть на двух полусонных барашков, валяющихся на полу.

Все звуки сплетаются и возрастают до пределов самой настоящей какофонии – снова возникает то ли свист, то ли звон, то ли гудение (так может звенеть в ушах), звуки скотного двора – блеянье, хрюканье, мычанье, гул
человеческих голосов, стоны, визгливый смех, кашель,
отдельные реплики больных и т.д.

КОВЧЕГОВ (бормочет). Дождались мы теперь темноты... дождавшейся нас... Мы...
БОЛЬНЫЕ. Измерьте мне температуру. Прошу вас. Сестричка. Измерьте температуру. Так мало воздуха. Лежат. Ничего особенного. Не хватает. Мало. Мы слышали чьи-то голоса. У меня все еще жидкий стул. Мы только хотели взглянуть. Я задыхаюсь.
ДРОБОТ. Ого!..
СЕСТРА САРРА. Что вам нужно? Уходите. Соня, скажи им.
СЕСТРА МАБУЗЕ. Их можно понять. У них здесь так мало развлечений. Вот, например, эта. Мышечные судороги. Встревожена. Бешенство. Она знает, что обречена.
СЕСТРА САРРА. Прошу тебя, Соня, скажи им, чтобы они ушли. Они слушают только тебя.
СЕСТРА МАБУЗЕ. В конфликте добра со злом, моя милая Сарра, всегда побеждает еще большее зло. А, вот превосходный
случай дифтерита. Неискушенный человек так просто может спутать его с ангиной.
СЕСТРА САРРА. Ты сильнее меня...
СЕСТРА МАБУЗЕ (резко). Ну все, довольно! Убирайтесь! (Больные топчутся на месте, потом отступают, гул голосов несколько ослабевает.) Разумеется, я сильнее. Но мне, со всей моей силой, не удержать при себе то, что не оказывает ни малейшего сопротивления.
СЕСТРА САРРА. Я действительно не готова сражаться с тобой, Соня.
СЕСТРА МАБУЗЕ. Я позвонила в прокуратуру потому, что увидела, что это собираешься сделать ты. Теперь, наверное, будет еще одно следствие. Потом, возможно, еще.
СЕСТРА САРРА. Они выживут?
СЕСТРА МАБУЗЕ. Этого я пока еще не решила. Тот, который старше, возможно, останется. А другой...
СЕСТРА САРРА. Жаль...
СЕСТРА МАБУЗЕ. Но ты, впрочем, можешь принести ему его брюки и положить их на него сверху, как иногда кладут знамена на грудь героям.

Слышно хрипение Д р о б о т а и К о в ч е г о в а, звук открываемой и закрываемой двери и удаляющиеся женские шаги, властные,
уверенные, торжествующие.


КОНЕЦ

–>

Могила Ц.
16-Jul-06 02:39
Автор: Станислав Шуляк   Раздел: Суицид/Эвтаназия
Станислав Шуляк

Могила Ц.

Разливы темного жидкого серебра над холмами и полями безжизненными средневекового Толедо, как будто придавленными выпуклым холодным небом, словно на картине сумрачного провидящего грека Теотокопулоса, вставали перед глазами у меня за мгновение до того, как я себя ощущать перестал и покатился, как мяч кожаный, с поверхностью упругой и звонкой, в пространстве бесконечном и обманчивом, между тьмою и светом, в сторону освобождения, ясности и просветления. Все предыдущие впечатления как воздух, которого теперь не хватало; грудь разрывалась, обманутая пустотой. Мне казалось, будто я сам выдумал себя, мне не избавиться было ни от одного своего жеста, ни от единой идеи или меланхолии. Жизнь не убывала понемногу, но ее не стало вмиг, и только демоны освобождения, демоны угасающего сознания, существа, которым я не удивлялся, как будто бы знал о них всегда, были заняты своей обычной работой. Я был для них одним из многих, избранником заурядности, и сознание того заполняло все бытие теперешнее спокойствием.
Несколько раз – иногда всякий день подряд, иногда же с перерывами едва ли не в неделю – я ходил благообразными, обильно насыщенными тенью аллеями Богословского кладбища, расположившегося в точности посередине моего пути. Я слегка интересовался недавним захоронением одного молодого певца, прежде имевшего немалую известность и нелепо погибшего по собственной неосмотрительности, отчего его короткая жизнь приобрела неожиданно некоторое выпуклое, метафорическое звучание, мне любопытно было взглянуть на могилу, но если бы я не наткнулся на нее сам собой, я не стал бы ее специально долго разыскивать и тем более расспрашивать кого бы то ни было. Он был уже теперь не человек и не имя, но всего только тонконогий творец – сновидение. А я нарочно сочинял истории, от которых всегда и небеса тошнило промозглостью. Всякий раз, приходя сюда, я наудачу выбирал новые маршруты, методично исключая уже исхоженные мной; я рассчитывал напасть на какие-нибудь следы, натоптанные многочисленными и однообразными ордами бессмысленных почитателей, ежедневно совершавших свои скорбные паломничества, будто мусульмане в Мекку, и даже, как я слышал, беспрерывно дежуривших возле их святого места. Я ожидал каких-нибудь материальных знаков на моем пути, каких-нибудь указателей, оставленных не по должности, не по обязанности, но по единственному инстинкту сообщничества с себе подобными, и, вполне возможно, что и без отчета перед самими собой. Я иногда хорошо понимаю преимущества биографий коротких, и мне даже порою бывает жалко тратить на жизнь так много текущего и вольного времени. Почитание кумиров – чувство столь же бесплодное, что и совершенное равнодушие ко всяким из них и даже самой возможности их существования. Но я был не столь уж настойчив, иногда и ненаблюдательность оказывалась одним из лучших моих удовольствий, и я проходил тогда и мимо очевидного, не замечая его.
И вот однажды еще издали я увидел то, что искал прежде безо всякого усердия, и сердце мое, предательское сердце, учащенно забилось, производя в моем немолодом теле волнение. Место было уж больно приметное, удивительным казалось, что я не нашел его сразу. С одной стороны аллеи липовой, ровной, у края массива могил людей заметных, малозаметных и прочих, была могила певца, и возле нее увидел я дюжину людей молодых, стоявших в молчании. Масса цветов устилала землю вокруг могилы свежей, недавней, но не это впечатляло более всего. Нечто языческое, подавленное, подспудное померещилось мне в том, что я увидел. Каждый из поклонников певца, кажется, полагал своим долгом оставить какой-то знак своего почитания, своего чувства; железная оградка с узором простым или – вернее сказать – без такового вовсе увешана была вся сотнями и сотнями безделушек от опечаленных и скорбящих людей молодых, приходивших сюда прежде. Кто-то повесил свой талисман, амулет, кто-то – крестик нательный, цепочку, браслет, колечко, ленту, платочек – и вот уже оградка, будто в хороший год яблоня, ломилась от тяжести всех приношений. Я подошел к этим молчавшим, и среди них были и мальчики и девочки совсем, впервые в жизни, должно быть, столкнувшиеся с таким немолодым и недетским горем и инстинктивно державшиеся теперь в соответствии с их представлением о мире и поведении взрослых. Все посмотрели на меня с неприязненностью дружелюбия, хотя, впрочем, не обратили особенного внимания. Для неоформившегося молодого сознания ничего нет полезнее смерти кумира, размышлял я, что может дать столь же наглядное представление о времени?!
Я прикрыл на минуту глаза, за веками спрятавшись, будто за шторою плотной и непрозрачной для света. Мне известно и ясно было уже дальнейшее все, и я почти не думал об этом. Слух доносил мне теперь чинное сопение молодости, им ничего не стоило сдерживать себя, обыкновенных адептов дерзости. И они также не могли помешать мне в моем давнем намерении побега в небеса или небытие. Я все же старался насквозь обличить источники своих отвращений. Впрочем, может быть, ничего подобного не существует. И я уже видел себя переходящим через каменный мост над речкой, вспухшей злой и нетерпеливой водою, видел траву высокую и зеленую, но как будто схваченную какими-то мгновенными холодом и безжизненностью, видел каменные стены и башни, будто из серебра грязного и угрожающего, под низким, зловещим, свинцовым небом. Застенчивость и дерзость – две стороны одной медали невменяемости; а мне приходилось превозмогать оба этих противоречивых свойства. Я ощущал себя, пожалуй, актером, актером, который ошибся сценой.
– В Коране, – наконец громко говорил я, и все лица обратились ко мне, – в этом, как вы знаете, священном писании мусульман, сказано: «О вы, которые уверовали! Соблюдайте осторожность и выступайте отрядами или выступайте все». Очень точные слова, как мне кажется!.. Как же я все-таки не люблю этого вашего Цоя!.. – добавил я со вздохом. Молодые люди в нервном замешательстве посмотрели на меня, и по рядам их прошло какое-то движение. Некоторые стоявшие сзади придвинулись поближе. – Нет, – поспешно поправлялся я, – то есть я, конечно, не хочу сказать о какой-то своей ненависти или о каком-то презрении. Вовсе нет... Это все же достаточно сильные чувства. Мне даже прежде бывали иногда симпатичны иные из его выступлений с колоритом механичности и автоматизма. А в его глуховатом, монотонном голосе мне иногда слышались некие смутные обещания будущего времени. Но все же я полагаю...
– Ну и идите отсюда! – говорил вдруг какой-то мальчик в начинавшемся раздражении. Зуб его один золотой, и нос с аккуратной горбинкой, и глаза подведены, будто у девушки, и сережка золотая в ухе (сережку-то пожалел оставить кумиру, мелькнуло в голове). – Не нравится, так и чего же вы здесь стали?!
– Да, – торопливо продолжал я, – вижу, как вы все раздражены. Вижу, как вы закрыты для всех соисканий. Вы подумайте снова о нем, – указал я рукой в сторону могилы. – Я понимаю, конечно, и вы понимаете тоже, что невозможно для артиста его возраста (О, а время, конечно, теперь остановилось для него. Или нет. Оно также с удовольствием облизывает и его прах. О, время ненавидело бы, наверное, долгожителей, если принуждено было бы хотя бы их замечать.) – для артиста его возраста невозможно следование по какому-то пути достаточно прямому, неизвилистому, а наша чрезмерная снисходительность позволяла бы ожидать от него впоследствии каких-то откровений художественных, философских, возможно... Хотя и неисполненное не менее трогательно. Особенно, по-моему, драгоценны всякие проявления сомнений таланта, просчетов его. Следовало бы написать великую всеобщую историю непринятых решений, неисполненных проектов и намерений и непроизошедших из этого последствий. Книгу несбывшихся судеб и цивилизаций. А вообще, мне не кажутся убедительными иные из его поползновений доморощенной философии. Я иногда подозреваю в нем замаскированного сторонника вакханалии удовольствий молодости. Ну а то, что мы привычно называем талантом, суть, конечно, очевидное прикрытие беспомощности в сотворении беспредельного!..
Всякое слабое сознание всегда придирается к форме, всегда цепляется к слову, не умея понять в содержании крамолы во сто крат непереносимой более. Неудивительно, что не нравились никому злые мои дифирамбы. Существование мое всегда было без забвения о высшем из стилей – бесформенности. – Ты это сам беспомощный, а не он! – выкрикнул вдруг, подскочивши ко мне ближе, паренек узкобровый и гибкий телом, с взглядом жестким, придирчивым и подвижным из-под его косой, залихватской челочки, лицо его от ярости кривится, будто в комнате смеха. Я назвал его про себя Вороненком. – Ты сам такой. Ясно?! – Выкрикивал снова и снова. Собака, что лает, редко кусает. Узкобровый, несмотря на его угрозы, не сделал более следующего шага, но товарищи же его порядочно разъярились после такого бойкого выпада. Я явственно ощущал вокруг себя сгущение ненависти.
– Замолчи сейчас же! Рот закрой! Понял?! – кричали одни, приплясывая поблизости, горячась и негодуя. Переходя сразу все границы приличия.
– Ну уходите же. Ну, пожалуйста, уходите! Зачем вы здесь стоите и говорите всякие гадости! Мы хотим быть одни! – Девицы с физиономиями смешными и размалеванными, будто листки из альбома для рисования, прибавляют и свои голоски к неумолчному гаму всего молодого стада. – Я так и знала, что когда-нибудь случится такое. Видите же, все вас простят!
Еще две девочки подошли к толпе у меня за спиной. – А чего это здесь? спрашивали они у остальных. – А вот пришел здесь какой-то и чушь всякую он несет теперь про Витю, – отвечали им. Те выругались в возмущении по матери и были тотчас же причислены к лику поборников справедливости. Их все время оставалось то же число, и если кто-нибудь отпадал от толпы, так сразу прибивалось еще.
В какое-то мгновение я перевел дыхание и с ноги на ногу переступил, оттого сразу набираясь от земли ее потаенных, темных, неуловимых токов. Двойной их награды – презрения – заслуживают проповедующие перед глухими, словами их полнится ветер. Гонялся я за легкой добычей, стараясь оттачивать свое ремесло накануне бессмертия. «Я знал, что будет плохо, но не знал, что так скоро». – К чести вашего героя, – говорил я, – можно еще сказать, что история делается не замышляющими, но пробующими, и даже самое рассыпание его искусства в труху с течением времени не столь уж прискорбно, ибо таковое будет в этом случае хорошей иллюстрацией справедливейшей мысли Уайльда: «Всякое искусство совершенно бесполезно». Над покровительницами всех искусств, – отчеканил я изменившимся голосом, – довлеет и десятая муза абсурда. Нет спутника хуже для даровитости, чем трудолюбие, а все хорошие искусства являются в результате игры свободной фантазии и рассудка. Давайте мы с вами будем спорить о нем, – говорил я, оглядывая все лица, будто рассчитывая отыскать среди них хоть одно сочувственное. Голос мой был само терпение; совершенно без всякой вкрадчивости. – Я буду излагать свои доводы, вы будете излагать свои. Я думаю, как же с его легкой руки после было не внедриться в уме подражанию истуканам!.. Какое чудо не дает самого обширного пристанища для междоусобиц его толкователей! Вот тогда-то мы с вами сможем убедиться в безупречности, в подлинности того чуда, которому вы не хуже меня знаете название. Я ведь не предлагаю вам ничего недоброго или несчастного.
– Хватит! Хватит! – кричали мне. – Не собираемся ни о чем спорить! Уходите! Убирайтесь отсюда! Вот же еще выискался!
Один молодой сорвиголова с початой бутылкой кефира в руке на корточках сумрачно сидел поодаль от могилы и вдруг, ни слова не говоря, запустил в меня бутылкой. Та пролетела над моей головой, крутясь в воздухе и разбрасывая брызги, будто граната времен «Войны и мира», некоторые, кто был поближе, отпрянули от неожиданности, мне же почти удалось сдержаться, чтобы не вздрогнуть.
– Вот как, – говорил я, с усилием выдавивши из себя кривую усмешку. – А вы знаете, все известные, прославленные жизни – жизни артистов – это только лакомые кусочки для смерти, та высматривает их с вожделением. Да. При всем сочувствии к неизбежности ваших будущих заблуждений я не думаю, что необходимо предостерегать вас от чего-либо, от повторения, от заимствования, от слепков... Хотя, в некотором смысле, мы всегда повторяем биографии наших прародителей и наших кумиров. Мы никогда не умеем угадывать своих судеб, а между тем так много недвусмысленного нам указывает на них. Я думаю еще иногда, что нет тупика безвыходнее, безнадежнее, нежели тупик почитания... Если подобрал камень на дороге, – почти выкрикнул я, – утирая ладонью на лице и на шее жирноватые брызги, – и не знаешь, куда его кинуть, швырни его в гуманиста!..
Из толпы выделился парень один в депутаты негодования, быстро подскочил ко мне и сбоку ударил мне по скуле. – У, росомаха! – с отвращением подумал я.
– Не ори! Двигай отсюда! Понял?! – крикнул он. Он ускакал потом, будто бес. Тут между ними произошло некоторое разделение. На меня надвигались, отталкивали, орали что-то в лицо; я не всегда успевал уследить за их бранью. Но находились и умиротворители, старавшиеся сдерживать своих товарищей – «пятнадцатилетних капитанов».
– Ты что, сволочь вообще такая или чокнутый?! Убирайся отсюда!
– Ребята, ну тихо, тихо вы! Слышите?! Пусть он уйдет! Ну пусть он уйдет! Не надо ничего делать! Ну, уходите, пожалуйста, уходите!.. Ну, уходите!.. – Мальчишка лет семнадцати, с волосиками, обесцвеченными перекисью и уложенными на голове прядь к пряди, будто бы у наших дворянчиков начала девятнадцатого века, хватал своих товарищей поначалу за руки, путался между ними и мной, но потом в нем как будто что-то сломалось от волнения или великодушия, он вдруг сел прямо на землю и заплакал, обхвативши голову руками. Толпа волновалась.
– Видал, что наделал?
– Ну нет, это больше невозможно переносить! Ну что стоишь?! Иди!
– Ну там вот, пожалуйста, есть дорог сотни, сотни, по которым можно идти стороной! Обязательно здесь нужно, что ли?..
– Мы любим его, по-прежнему любим, – выкрикивали иные с интонациями более пригодными для ненависти. – Всего-навсего-то!.. Не понял?..
– Да что вы с ним говорите, с этим ублюдком?! Он разве поймет что-нибудь?!
– Нам никогда не забыть нашего солнца, потому что оно и теперь всегда с нами!
– Да врежьте ему просто, врежьте!.. Он наш, наш! Наш, понимаешь?!
– Невымышленные откровения ублюдков составляют род одной из разнузданнейших литератур; ничего не бывает вдохновеннее, чем признания в безобразном, – пробормотал только я, мне более ничего не удавалось вставить. Я заметил еще про себя, что некоторые сбиваются на поэзию в таких случаях, когда простота и строгость выражения наверняка естественнее и уместнее. Наши враги – они совершенно неотличимы от нас, они суть наше продолжение, существование их – всегда вымысел, вариация, разновидность, версия посредственности нашего собственного существования. Я внутренне захлебывался новой своей точностью, неотвратимостью и корректностью выражения. Я вплотную уже подошел к совершенному опьянению мыслью, когда ничто другое уже не существует, когда уходит страх и остается даже не свобода, но единственно оцепенение беспредельности, единственно обязанность полета.
Все нынешнее происходит со мною как будто в болезни. Я хотел бы ослепнуть наконец, но теперь не вполне владею собой, и оттого намерения мои не сбываются. – Я когда узнал о его смерти, – с необычною сбивчивостью объяснял какой-то парень своим товарищам; история его была не для меня, – я обязательно... кровь из носу хотел увидеть его хоть раз. Последний раз. Потому что никогда уже не будет... Хотел обязательно успеть к похоронам. Я спросил у матери денег на билет. Она не дала, говорит: от отца еще алименты не приходили. Но я-то знаю, что уже приходили. Она ни в какую. Я бензин продал. Почти бочку целую. У нас до райцентра на автобусе три часа. Потом – билетов нет. Я так и сяк нет билетов. Ночевал на вокзале и только на другой день достал чудом. Я так торопился, но не успел все же. На следующий день приехал. Что здесь творилось тогда!.. Я и раньше его живьем никогда не видел, и после смерти не довелось. И теперь уже не будет никогда...
Обо мне не забыли; я и не ожидал, что забудут. Меня продолжали отпихивать, хватали за руки, толкали в грудь, и в груди уже кипело негодование, руки дрожали, горело лицо. – Ну что вылупился-то?! Что стоишь тут, как будто ноги примерзли?! – Мне показалось, что все эти крикуны сделались совершенно безлики, будто бы отличительные свойства каждого разделились между всеми, и мне приходилось особенно изощрять зрение, чтобы в каждом из них увидеть хоть что-то. Всякий решителен был под защитою остальных. Напряжение было такое, что могло бы разрядиться вдруг насилием мгновенным и невероятным. Последние из защитников были на страже.
Девушка лет девятнадцати, в очках с тонкою оправою, с узким лицом, неожиданно похожим на лицо молодого Джона Леннона, в синей, повытертой хлопчатой курточке, оказалась одною из тех, кто среди товарищей своих тщился не допустить взрыва:
– Сейчас, сейчас, подождите! – говорит она юнцам подле нее, и голос ее привлекает негромкостью, хотя отчетлив и убедителен. В нем темные складки, в ее голосе, вечерний замес. – Я сейчас все объясню!.. Вы ведь не пьяный, да? Не сумасшедший? (Рад был бы доставить вам такое удовольствие, – только и усмехаюсь я с нарочитостью, – хотя мне тоже не всегда удается вполне преодолевать искушения посторонних жанров.) Слышите? У него, наверное, в голове просто сидит какая-то идея, какая-то мысль, он ее на нас и проверяет. Но почему только мы должны быть для этого какими-то объектами? Какое он, – взгляд в сторону могилы, – какое он имеет к этому отношение? Объясните какое?.. Даже если бы вы были хоть в чем-нибудь правы, – говорит еще девушка; я подумал про нее, что она, наверное, учится где-нибудь на филолога или что-то в таком духе, девочка умненькая, едва ли совсем ровня всем этим простым одержимым, мне она не была особенно нужна, я не собирался апеллировать к умным, – обратите внимание, я говорю: «даже если» – то не должно быть разве этой самой правоты ровно столько, сколько в данную минуту ваши окружающие могут переварить?! А в его песнях мы встречаем иногда настоящие, законченные формулы жизни, которые помогают нам, которые укрепляют нас!..
– Да нет же, – говорил я с рассудительностью для нее одной, с намерением спокойного убеждения, – вам нечего опасаться ни за него самого, ни за его песни. Все произнесенное или написанное становится достоянием всех живущих или только готовящихся к жизни. Все, что только вертится на языке или еще может прийти в голову кому-либо из ищущих, – тоже. И то, что не может прийти никому, сколько бы ни напрягать в ожидании рассудок, память, логику, здравый смысл и фантазию, – суть предположительное достояние несуществующего, но вероятного. Отсчет упущенных возможностей начинается даже не в утробе матери, а раньше намного... намного раньше. Высшее искусство жизни, – говорил еще я, переменяя только воздух в груди, – состоит в том, чтобы быть способным ее не замечать!.. Наверное, не следует забывать и об иных реальностях, существующих параллельно с ощущаемыми нами... Таинство смерти, – крикнул еще я, – не имеет ничего общего с сумятицей ритуалов, нагромождаемых вокруг нее. Сколько бы... – немного захлебываясь, продолжал я, – вы тут ни торчали все вместе, все равно не сыщете и ничтожной частицы постижимого. Я – человек смерти, человек смерти, – еще твердил mezzo voce, будто повторяя вызубренный урок, – импресарио оппозиции, меня всегда прельщала музыка противоположностей, тщательно укрываемая во всякой из логических посылок. Мне всегда доставляло удовольствие созерцание иных, наблюдающих хоть какую-то разницу между любовью и отвращением. Вы не знаете, что он обманщик, ему нельзя верить ни в чем. Ни одному слову. Ни единому обещанию. В обманутых, неисполнившихся желаниях так же много оснований для мизантропии, как и в них нет ни одного. Да все наши заверения о себе – они, должно быть, нашептываются нечистым.
Ветер вдруг пробежал по кронам деревьев, и те зашумели у нас над головами, как будто с укоризною по поводу нашего сборища.
– Он навсегда останется с нами! – крикнул какой-то мальчишка. Мне почудилось бессилие в этом самоуспокоительном выкрике. – Никого больше не надо. А останется только он!
– Да ну и Бог в помощь, – фыркнул я.
– Вы слышали?! – закричал тот. – Он сказал: «Бог в помощь». Он сказал: «Бог в помощь». А ну повторите, что вы сказали!..
Я промолчал, и меня двое парней ударили еще несколько раз в лицо. Я шатался под их ударами, стараясь не прикрываться руками, и, искрививши губы в оцепенелой усмешке, продолжал молчать. – «Стой! – один раз только, не сдержавшись, крикнул я, отчего парни лишь еще больше остервенились. – Не губи неповинного яростной медью, родитель!»
– Я знаю, вы тоже мне не поверите, как и все остальные, – волнуясь и запинаясь на некоторых словах и что-то сглатывая, говорила одна девушка своим товарищам, пока меня били, один раз я упал на колени, но сумел подняться, – но это абсолютная правда. Я весной ходила в технарь во вторую смену и возвращалась почти ночью. Однажды... шла оттуда, когда уже было совсем темно. Моросил небольшой дождь, а с Волги дул ветер, довольно сильный и холодный. Слышен был плеск воды. А по дороге мне попался парень, он стоял под фонарем, а фонарь не горел. И когда я проходила мимо, он шагнул мне навстречу и так смотрит на меня. Я думаю: ну вот, еще один сейчас будет клеиться. Он в куртке был черной, и капюшон на голове. Он в это время капюшон рукой поправил, я посмотрела на него, и вдруг у меня внутри все похолодело. «Виктор! – говорю. – Ты?.. Ты живой?» – «Узнала?!» – говорит. – «Я никогда не верила, что ты погиб, – отвечаю. – Не могло этого быть. Обязательно должно было быть как-то по-другому». – «Правильно, – говорит, – ты угадала». – «Но как же?..» – спрашиваю. – «Тс-с, – говорит, – не спрашивай ни о чем. Ты куда идешь теперь?» – «Из технаря иду, – говорю, – домой иду. Девки наши упадут, когда я скажу им, что ты живой». – «Тс-с, – он мне, – иди, – говорит, – куда идешь. Ни в коем случае не оборачивайся». – Я иду, у самой слезы на глазах, дрожу вся и только слышу его шаги сзади. Они то дальше, то ближе, и сердце так и замирает временами. Мы еще потом с ним говорили некоторое время. Вдруг встречаю по дороге девчонок наших, Ленку Алферову и Маринку Ревенко, кричу им: «Девки, девки, смотрите, кто идет со мной!» И оборачиваюсь сама. А сзади никого. Я назад бросилась. Как кто в куртке черной, догоняю и в лицо заглядываю. Не он. Не он. Я стою посреди дороги, реву вовсю, а девки понять не могут, что это со мной. Думают, что чокнулась. А я не чокнулась, это все, правда, было. Если бы я не обернулась, все было бы по-другому, наверное, я сколько раз думала об этом. Ведь он говорил мне...
На минуту установилось молчание. Меня уже тоже больше не били и только редкими тычками в грудь не позволяли упасть себе на руки. – Ну что ж, это может быть, – наконец неуверенно говорил кто-то. – Кто его знает...
– Да-да, – подтвердил еще другой, – я тоже думал об этом!
– Понял теперь, наконец?! – прерывисто дыша, говорил один из моих мучителей. – И... проваливай отсюда!..
Все было кончено. Они проиграли. Я твердо это понимал. Восхвалению разрушенного всегда удается выглядеть убедительнее, нежели равнодушию к существовавшему и отжившему; золотому веку насмешников, понимал я, придется обходиться без меня. «Malborough s'en va-t-en guerre...» А это значит, что и мне собираться за ним вслед. С поднятой головой, но, как это говорится, без лица на лице, я стал выбираться из толпы, бесцеремонно отпихивая иных, оказавшихся у меня на пути, и те огрызались. «Ерему-то – по шее, Фому – в тычки...» Мне же досталось и за Фому и за Ерему. – Ну вот и давно пора! – крикнула мне в ухо какая-то девица, когда я проходил мимо. Двое парней улюлюкнули мне вслед. – Ребята! Спокойнее! Тише! – уговаривала всех филологическая девочка. – Не нужно сейчас ничего говорить!..
Я сделал ровно девять шагов, понемногу отдаваясь обыкновенной сладости фальшивого отступления, ни одним больше, каждый из них отсчитывая про себя и с каждым исполняясь новыми уверенностью и дерзостью. Неослабевающее поле физически я ощущал между нами, поле враждебности, поле влечения, мы грязью играли, руки марали, в основе влечения всякого презрение с досадой, без них самоутверждения поросль не становится тверже. Быть может, он и теперь ходит среди нас, не узнанный никем и сам не узнающий ничего – ни своих молитв и ни своих песен. Их благочестие в моем присутствии так и будет все время настороженным, все смуты – вдохновители чувствований, соображал я. Промысел всемогущества неотличим от произвола, и мир в наших ощущениях не есть лучшее из прижизненных изданий проектов Всевышнего, тем более свободных от укоризны. Да нет же, Бог и его чудеса суть только адресаты нашего отвращения; они не более чем традиция, традиция осмеяния, рядящегося в одежды почтительности. Ему теперь ничего не стоит прощать раскаявшихся в своих прегрешениях, ибо после намерен еще судить всех судом Линча. Кажется, единственной целью эволюции было развитие в молодости взгляда, полного желания вреда. На губах у меня были соль и горечь, заносчивость и колорит растекались по моим жилам, я все более и более удалялся от общеизвестного.
Под кронами лип приземистая палаточка была распялена на сухой почве, как будто хотели ее разодрать по всем сторонам света, и тени ветвей какой-то натуральный импрессионизм по ее скатам и пологам наводили. Все сооружение ходило ходуном; потом из палатки вылезла девушка с растрепанной прической, и еще двое парней, один из которых на ходу застегивал брюки. И троица подтянулась к могиле.
– А вот еще вам, пожалуйста, и ночные дежурные, – издали крикнул я, усмехаясь с приветливостью своими мертвыми губами. Единодушным стоном презрения встретила меня молодость. Несколько парней бросились в мою сторону, окружая меня. – А представьте еще себе, – снова говорил я, говорил со звериною невозмутимостью, – что все, что происходит, не происходит на самом деле, но есть всего только чей-то сон. Причем не сон Всевышнего, не сон человека и не ангелов, а сон какой-нибудь капусты, которую мы выращиваем своими руками. И ваша скорбь, ваша ярость и ваше ослепление, может быть, тоже только сон.
– И это сон! – крикнул один из парней и ударил меня кулаком по зубам. Раскинув руки, я на кого-то отлетел, ах да! – на Вороненка, толкнули меня и сзади. – Нравится такой сон?!
– Я расскажу вам... еще, – весь потемневши лицом, с усилием говорил я, – расскажу притчу о воскрешении Лазаря. – Я только едва держался на ногах.
– Какую еще притчу? О каком Лазаре?
– Гарик, спроси у него: Лазарь это что, жид какой-нибудь? – с веселым возмущением выкрикнул кто-то. Все свершающееся как будто не имело формы. Обычно все происходит грубее, быстрее и жестче. Я и сам считался автором некоторых наваждений, прочим же было меня не испугать. И мне в какое-то мгновение показалось, что еще может ничего и не произойти. Момент смерти, должно быть, есть мгновение высочайшего триумфа механизма прозрения, триумфа столь же бесплодного и безнадежного, что и все прочие разновидности таковых. Застрявши на парадоксе, я и прежде, случалось, забывал о прочности скорлупы прозябания.
– Нет, – возражали тому откуда-то с востока. – Это Каганович.
В своем измождении я уже внимания ни на кого не обращал. – Начать хотя бы с того, – выдирал я слова из себя, которые были будто засохшие корни, – что никто не удосужился спросить у него, хочет ли он быть возвращенным к жизни... жизни, исчерпанной им более чем до дна. Той, что всегда вызывала у него только тоскливое отвращение. И не следует особенно... доверять мифам, безоговорочно оправдывающим священные Иисусовы реанимации, ибо... замешены они на корысти надежды... Это все... его фанатички сестры, которые прежде уже отравили все его существование... для которых их исступление и их вера есть только способ самого мерзкого жеманства!.. Это такие стервы... что иссушили жизнь Лазаря!.. Марфа и Ма...
Земля тут вывернулась из-под меня и всею массою устремилась к моему затылку. И я задохнулся, стремясь изо всех сил не потерять нити. Кто-то хохотал и разговаривал вслух, желая поболее опорочить священнодействие. Прошлые скорби еще никого не удерживали от бесчинства. Литература есть все, где есть слово, и даже то, где его нет. Я барахтался по всему миру, пока глаза мои заливали слезы. Мстительная свора не выпускала меня. Ноги их доставали меня со всех сторон, но не в состоянии были уже приумножить боль. Шершавая и холодная почва старой Испании была возле моей шеи. В темени моем слышался звон посреди тишины, а небо сделалось тяжелым и белым, будто пресс-папье.
– А он же не был бессмысленным обывателем, – шептал я, – вовсе уж чуждым идее служения. Он хотел быть величайшим из книжников и многое делал для того. Но постепенно против его воли заводился в нем какой-то иронический и злобный цинизм, который мучил и самого Лазаря и обесценивал все его труды. А он старался быть честным перед собою. Что-то в нем отвращало от него людей, что-то не позволяло быть любимым, окруженным друзьями и почитанием. И даже уважение к его начитанности было двусмысленным и, по сути, фальшивым. Свою одухотворенность, свою тоску и возвышенность он хотел сообщить своим детям, но они оказались у Лазаря дерзкими и ничтожными, жена глупой и сварливой. Нигде и ни в чем не мог он выплеснуть и выразить себя, и надмирному баловню Иисусу прежде следовало бы задуматься, что за услугу Он оказывает Лазарю, Лазарю, обманутому жизнью и его верой. Что может быть хуже неподдельности чувства, восходящего на дрожжах неискушенности и наивности?! Стеклянный глаз и то лучше. Вставная челюсть и то благороднее. Живущие – участники кошмаров существования; а всякий, совершающий выбор, совершает выбор между кошмарами...
Бормотания моего не дослушали, и кто-то за волосы голову мою приподнял. И лицом после снова уткнули в песок. Я узнал, что и Лазарь был испанец или мусульманин, презрение его к пращурам было вне времени и вне мира. Все обязанности лояльности, оказывается, для меня непосильны. Кажется, я заигрался или чего-то недоиграл.
– Стойте! – закричал вдруг Джон Леннон, вынырнув из безвестности; он, мне показалось, исчезал куда-то и только теперь появился вновь, и его грустная задумчивость подобна ласкам без прикосновений. – Он уже умер! Вы не видите, он уже умер!..
– Правильно, – согласился я без вздоха. Теперь я только это и мог. Лицо мое и мысли застыли в гримасе. Все это мне уже было известно. Но потом я все же поднялся, честное слово, я это сумел. Уверенные в своей силе мне не мешали. Я так стоял перед ними, словно бы не на ногах стоял, но на птичьих перьях. И потом я увидел Его во главе всего сборища.
Он всегда был моим Врагом; мы искали друг друга всю жизнь, но, Боже, насколько же Он тщедушен, ничтожен и мал. Силою Он питается чужою из окружения своего. Я заглядывал Ему в глаза, стараясь не разгласить своего приговора. В руке Он держал стальной пруток арматуры толщиною в палец, с обмотанным липкою лентой одним концом. Размахиваясь, Он усмехался. Прикрыться руками я не успел, а может, и не собирался, ибо так поступаю всегда. Испания тут раскололась и выплеснула на меня все. Новые вспышки, угасая через красный цвет, оставляли взамен себя оцепенение. Можно подумать, что я чего-то не знал заранее или что-то недодумал. Но ведь не так. Железные ворота распахнулись, но в отдалении столь мучительном, что я задыхался в изнеможении. И тогда я отделился от себя самого, нас стало двое или несколько, или я вообще все заполнил собою. Я ничто не знал по его имени, хотя так важно было для меня, наверное, назвать каждое из них. Где искали меня, там меня не было. Меня встречали и протягивали руки, раскрывая свои объятия. Но даже и не старались скрывать своей бестелесности. И все же приветствующих меня я особенно не любил.

Мелкие дополнения и варианты из архива «Могилы Ц.».

Холод мне чудился пришедшим из какой-то иной жизни, из той, где все привычно отдается ознобу. Все предыдущие впечатления – как... <...> Всему известному нам омерзительному отпущены природою либо легкость и доступность воспроизведения, либо затруднительность смерти. Противоположность конфликту добра и зла – аморфность, мерцание, релятивизм. <...> ...на жизнь так много текущего и вольного времени. Я был птицею Феникс из породы самоистребляющихся от идеи. <...> Для меня было удовольствием гадким и неисчерпаемым ощущение совершенного несовпадения с мальчиками. «Окончание молодости распознается, – возражал я с невольным напряжением, – по перемене иллюзий; освобождения же невозможны никакие, что бы ни воображали себе по этому поводу». <...> Теперь все чаще немолодые женщины поглядывали на меня с особенным своим вниманием. Я изначально носил в себе количество скорби и сомнений, непосильное для мира и существования.
Артист – это навязчивость. Резервы навязчивости. Судьба есть нечто, имеющее отношение к единственно возможной дидактике вечности. О, время ненавидело бы, наверное, долгожителей, если принуждено... <...> Следовало быть, конечно, осторожнее с разумом, ибо за каждым поворотом его возможных отступлений уже ожидает безумие. <...> Ежеминутно свершаются всевозможные чудеса и превращения, хотя и бесследно, пожалуй, в сфере материального. «Мне нравится в вас ваша всегдашняя молодая готовность к немедленному прохождению ускоренного курса захудалости». <...> Мало есть разбирающихся в направлениях кротовых ходов мышления, и уж, во всяком случае, искусство дальнозоркости здесь не почитается высоким. Служение презрению также может быть формою мессианства; лишь бы избранники его сами были бы достойны высоких званий. <...> «...вашего героя», говорил я, исторгая накипевшее слово. <...> Безумие – лучший способ организации умственного материала в соответствии с законами пошатнувшегося хаоса. <...> С неприязнью, с изжогою чувства взирал я на их молодой сахарный бред. <...> Я не мог считать его для себя серьезным соперником вследствие наших различных весовых категорий разума. <...> Приготавливающиеся к смерти предпринимают одни только потусторонние проекты.
Я прижимался щекой к шершавому камню стен и из-под опущенных век разглядывал город – вышагивающих по мостовой петушистых алькальдов, податливых простолюдинов. Утро было подобно ночи, вечной ночи, лето – неотличимым от зимы. Бледная луна стояла у меня перед глазами в обрамлении темных туч, будто перекрасившаяся в шатенку. Именем особенной отдельной инквизиции я собирался начинать расследование всех повторных распятий иных, желавших для себя в тщеславии незаурядного, подвижнического пути. Ветер пробежал по кронам... <...> Все было кончено. Я проиграл. Восхвалению... <...> Слишком уж бесцеремонно была задета во мне натянутая струна отвращения. <...> Ныне маятник качнулся в разум в противоположность иным родам совершенств и причудливости. Я знал, что пущу всех в конце концов по ложному следу.
Иногда говорят о своем сожалении по поводу того, что человек забыл о своей вечной сущности, но, может быть, все ложь, и нет у него никакого бессмертного звания. <...> Я подумал про нее, что она, наверное, учится где-нибудь на филолога или что-то в таком духе. Хотя для чего вообще нужно хоть какое-нибудь обучение при таком фальшивом направлении ума и восприятия. <...> «Его нельзя, – продолжал я, – в полной мере назвать уроженцем безвестности, который, подобно Фирдоуси, возвращает его повелительнице и прародительнице природе ее ничтожную плату только оттого, что это серебро, а не золото». Кому из художников теперь вместо Бога не уместнее молиться на свои галлюцинации?! Истинный талант делает иных избранников достойными участи более высокой, чем жизнь. <...> Мне неизвестно самому, кто же меня послал, кто за меня навсегда предрешил мое назначение. Потуги и намерения правоты одна из наиболее ненавистных для меня составляющих всякого миросозерцания. Бог есть только наше представление. И то не из отчетливых.
– «Я расскажу вам еще притчу о воскрешении Лазаря», – говорил я, облизывая разбитые губы. <...> «Христос не особенно любопытствовал мнением самого Лазаря, воскрешая того из мертвых. Тогда как того уже раз не спросили, производя некогда на свет». В условиях самодержавия добра самые гуманные пастыри всего лишь отправляют обязанности самых въедливых конвоиров. Не следует предполагать всеобщности, универсальности иных моральных норм, тем более что и сами мы уже разве не были свидетелями эфемерности многих незыблемостей? <...> Не только Тот посылал своего сына, обрекая Его на смерть и прославление... <<...>> Никакого самопознания не существует, а то, что так называется, это есть самостроительство, это есть возделывание нивы, это есть землеустройство. <...> Дар разочарованности. Мужество пристрастия. Мне не всегда удавалось обходить замаскированные ловушки напыщенности. Мораль бывает нам навязана всего только любовью к форме.
Меня привлекала подноготная толчеи; они же все-таки не хотели отпускать меня без отмщения. <...> Лицо мое скорчилось в гримасу такую, что если бы мне довелось остаться в живых после этой минуты, то, должно быть, еще две-три складки новых добавилось бы на нем от нестерпимости боли. Снявши голову, впрочем, не плачут по волосам; я и не плакал. «Он уже умер!» – закричал вдруг Джон Леннон. <...> Он усмехался, размахиваясь. <...> Один из прежних крикунов, выделившийся из них в нечто подобное временному вожаку, по праву сильного, по праву наиболее вооруженного, у него Бог весть откуда в руке оказался короткий стальной пруток толщиною в большой палец с обмотанным с одной стороны концом, он ткнул меня для начала своим орудием в ребра. <...> Вообще же возбуждение разновидность вымысла. <...> В чем смысл творчества? Очень просто. Художник подстерегает безумие, которое подстерегает художника. <...> Человек и его внутренний театр теней и злословия. <...> Детство – заплечный мешок, от которого не дано избавиться никому, и принимающие нас в смерти перетряхивают содержимое его, выведывая о нас. <...> Я думаю, ему еще была интересна жизнь; вообще же более всего придирчивости во мне вызывают заблуждения молодости. <...> Восхищение – удел одиночества. <...> И хотя в это время меня уже добили несколькими ударами стального прутка, мысль моя все же дотекла до конца, если только, конечно, мне это не показалось. Я долго еще слышал. <...>
Интересно, какие чувства испытывала туринская лошадь, обнимаемая обезумевшим Ницше, и если бы ей разъяснили все значение достижений ее визави, то и у нее бы не появилось ли желание и самой обнять несчастного философа? Уточнить: в каком году околела? Кобыла или жеребец?

–>

У телефона (Приговоренный)
10-Jul-06 23:51
Автор: Станислав Шуляк   Раздел: Пьесы/Сценарии
Станислав ШУЛЯК



У телефона (Приговоренный)



Монодрама


Свет понемногу возникает отовсюду, и как будто теплеет пространство, и вот понемногу появляются О н, небольшой стол, стул и на столе телефон. Взгляд человека прикован к телефонному аппарату. Наконец человек снимает трубку, быстро отстукивает пальцами на кнопках семизначный номер, и вот в трубку начинает литься его речь, вдохновенная и безудержная.

О н. Итак, продолжаем. Вот вы возвращаетесь вечером домой, с работы или с прогулки. Уже темно, вы входите в свой подъезд, видите, что в нем совершенно нет света, и тревога охватывает вас. Вы понимаете, что это давно подспудно вас беспокоило. Почему это нет света? Вам нужно пройти девятнадцать шагов в кромешной темноте, потом повернуть налево, дальше начинаются ступени, числом ровно десять, весь этот путь нужно проделать на ощупь, затаив дыхание, а времена сейчас сами знаете какие. Вы вспоминаете, что давно думали об этом: вот вы ночью возвращаетесь домой, нигде нет света, а в подъезде вас уже поджидают. Когда-то, раньше или позже, это должно было произойти. На этот случай у вас в кармане припасен нож, такой небольшой нож, зато с фиксатором – он не сложится сам собой, даже если изо всех сил ударить им человека. Вот ваша нога беззвучно скользит над поверхностью пола, и нож вы уже вынули из кармана, вы зажали его в кулаке лезвием назад. Возможно, на вас нападут в темноте, думаете вы, но, если даже вас ударят чем-нибудь в висок или в грудь, вы, падая, все же успеете нанести и свой удар. Если нападавших будет несколько, вас это, разумеется, не спасет, но тут уж ничего не поделаешь. Во всяком случае, одного из них вы уложите тоже. Вы напряженно прислушиваетесь. Возможно, вы сможете угадать дыхание нападающего, если он даже появится сзади или сбоку; возможно, вы услышите его короткие, стремительные шаги. Вы должны поразить его первым, думаете вы, даже если у того человека и нет намерения на вас нападать, и вся эта история лишь плод ваших воспаленных нервов. Зато вы не ударите лицом в грязь, думаете вы. Вот, наконец, и первая из ступеней, вы нащупываете ее своим ботинком. Вы задерживаете дыхание, и слышите свое сердце. Один шаг, другой... Вот уже и площадка, и вы живы. Черт побери, вы живы! Теперь уже откуда-то сверху брезжит свет, лампочка двумя этажами выше все-таки цела, но нож вы пока не прячете. Зато идете свободнее, вы уже легко различаете дорогу. Вот вы поднимаетесь на свой четвертый этаж, вы никого не встретили на лестнице по причине позднего времени. Странно, но нет на лестнице и ни одного курильщика из соседних квартир. Вот вы достаете ключ, наконец, прячете нож, открываете дверь, входите в свою квартиру, дверь как-то подозрительно легко открывается, на мгновение вас это удивляет. Потом вы зажигаете везде свет, снимаете пальто, моете руки, ставите чайник на плиту и, пока он греется, решаете разложить постель. Вот вы открываете шкаф, где у вас хранится белье, но вместо аккуратно сложенных стопок вы вдруг видите ворох смятых простыней и наволочек. Вы вытаскиваете весь это ворох, и сердце ваше вдруг останавливается. Белье густо вымазано запекшейся кровью. Вы кричите от ужаса и оборачиваетесь... Алло, алло!..

Бьет пальцем по рычажкам телефона и снова
стремительно набирает номер. Ждет.

Да. Не вешайте трубку. Вам не понравилась моя сегодняшняя история? Странно, прежде вас это забавляло. Вы раздражены, у вас настроение ни к черту? Ну так скажите мне как в первый раз – помните? – скажите же. «Ты достал меня уже, кретин!» – сказали мне вы и швырнули трубку. И это была естественная человеческая реакция, в этом было ваше достоинство. После этого я даже стал вас уважать, и мне захотелось позвонить вам еще раз. Но я выдержал характер, не стал звонить тотчас же, не позвонил и на следующий день, а позвонил только через неделю, когда вы уже почти забыли о моем существовании. Так и началась наша заочная дружба. Не сочтите меня, пожалуйста, самонадеянным. Да. Но сейчас вы мне тоже надоели, я с удовольствием послал бы вас даже куда подальше, но не стану этого делать. Позвоню ли я вам еще когда-нибудь, или не позвоню никогда – это я решу позже, и мне наплевать, что вы обо мне думаете. Так вот.

Бьет по рычажкам, раздумывает, набирает номер. Ждет.

Алло. Это семь-один-два-семь-четыре-один-ноль? Здравствуйте. Бюро ремонта. У вас приятный и мужественный голос. Да. Что? Неважно. Телефон как работает? Да-да, телефон. Хорошо? Нормально? Что такое «нормально»? Может, все-таки хорошо? Не знаете? Так значит все-таки хорошо? Или отлично? Ну вот и замечательно. А будет еще лучше. Нашими молитвами. И привет от меня Александру Алексеевичу. Что? И я не знаю, кто такой Александр Алексеевич. И он сам не знает, кто он такой. Может, его и не существует. Да. Вот именно. Хотя, может, вы все-таки знаете какого-то Александра Алексеевича? Ну хоть какого-нибудь, хоть одного? Не можете вспомнить? Ну, ничего, если вспомните, вот и передайте ему привет. Да. И больше мне ничего не надо. Совершенно верно.

Вешает трубку. Набирает номер. Ждет.

Алло. Да. Алло. (Небольшая пауза.) Я просто не знаю, что мне сказать. Но это ничего. Я сейчас соберусь с духом... А иногда вот так привидится... вообразится... я беру трубку, набираю номер... И вдруг там, на другом конце... трубку возьмет... отец. Я не ошибся? Вы – мой отец? Что? Я ошибся номером, или я ошибся смыслом? Как вы думаете?

Внезапно кладет трубку. Но снова набирает какой-то номер; возможно, тот же самый.

Я немного не договорил. Так вы отец или нет? Я хотел сказать... я никуда не выхожу. Вообще не выхожу. Я не могу. Причина? Она серьезна. Причина серьезна. Есть одна женщина. Имени не скажу. Нина, Наташа – неважно. Так вот: она сказала... нет, что сказала – тоже неважно. Как сказала – еще менее важно. Но я теперь не выхожу. Нет, я пожалуй, не стану рассказывать. Были б вы моим отцом, тогда, возможно... Хотя нет, тем более не стал бы говорить. А почему вы тогда ушли? Вы откупались машинками. Дешевыми пластмассовыми машинками. Вы приносили машинки и уходили. А я потом нарочно ломал их, я топтал их ногами. А мать била меня. Но это тоже неважно. Ничего важного вообще не существует. Конечно.

Вешает трубку. Почти сразу, без размышлений набирает еще какой-то номер.

Здравствуйте. Метеоцентр? Нет? Не может быть. Мне дали ваш номер, и я уже шесть раз вам звонил. (Снова набирает номер.) Алло. Не вешайте трубку. Я снова туда же попал? Вот видите, значит я не ошибся номером. Нет-нет, ничего. Меня просто интересует погода на завтра. Не знаете? Хорош метеоцентр!.. Не метеоцентр? Ах перестаньте, не разыгрывайте меня. Не на простачка напали. Или на простачка, но не до такой же степени. А вот представьте себе, что я робкий молодой человек, который назавтра пригласил девушку погулять в Летний сад или, положим, в Сокольники, и неожиданно она дала согласие. Я волнуюсь, у меня участился пульс, и в голове приливы. Брать мне завтра с собой зонтик или нет? Если возьму, а дождя не будет, я буду нелеп и смешон. А если не возьму, и пойдет проливной дождь, мы попросту оба вымокнем. И, не начавшись, разрушится то, что могло бы состояться. Вам этого не жаль? Или – наоборот: я уже почти старик, вчера мы с женой отпраздновали серебряную свадьбу и вот решили завтра съездить на электричке в пригород, где гуляли когда-то, когда были молоды. Ну, не кричите, пожалуйста, не знаете, так не знаете, я спрошу еще у кого-нибудь. Я просто подумал, что, раз я звоню в метеоцентр, так вы можете мне сказать, какая будет завтра погода. А больше мне ничего от вас не нужно, и я с легким сердцем могу пожелать вам долгой и счастливой жизни с вашим мужем или женихом, как он там у вас считается.

Вешает трубку. Раздумывает. Набирает номер. Ждет.

Здравствуйте. Вы меня не знаете, но это ничего не значит, узнаем друг друга в деле. Главное, не вешайте трубку и не задавайте наивных вопросов. У меня к вам выгодное коммерческое предложение. Какое? Героин на пряники. Не поняли? Ваш героин, мои пряники, целый вагон пряников. Бартер. Натуральный обмен. Ну как, согласны? Если вам нужно время для размышления, я предоставлю его вам. А вы за это не спрашивайте меня, что я стану делать с такой большой партией героина. Возможно, я его уничтожу. Что поделаешь, это такие большие издержки для меня, пряники тоже стоят недешево... Впрочем, если угодно, так и быть, я готов прибавить еще две с половиной тонны сушек с маком. Подумайте, с маком... Это для того, чтобы вас не слишком ругали ваши криминальные компаньоны. А я зато буду знать, что я избавил мир от малой толики скверны. Что? Вы хотите еще и сахар в придачу? Послушайте, это уже слишком!.. (Снова набирает номер.) Да. Я вам только что звонил по поводу пряников. Вы правы. Я отменяю свое коммерческое предложение. Я понял, что с вами совершенно невозможно вести дела. И на прощание хочу лишь сказать вам: все люди – трусы, они совершенно теряются во всякой непредвиденной ситуации и делаются похожи на домашнюю скотину – на козочек, на барашков, на коровок: блеют, мычат, пищат, а это ведь скучно. И хотя я совершенно не желаю оскорбить вас, заявляю вам со всей ответственностью, что вы просто дурак, и я бы даже сказал, чтобы быть более точным, – набитый дурак. При этом, заметьте, я всего лишь стремлюсь к точности, именно она – моя цель. Так что спите спокойно, дорогой товарищ. Не будет вам никаких пряников. Адьё.

Вешает трубку. Но тут же набирает новый номер.

Алло. Это четыре – девять – два сорок шесть – семьдесят семь? Великолепно. Так я и думал. Из ГУВД беспокоят. Отдел несчастных случаев. Назовите себя, пожалуйста. Геннадий Анатольевич? Григорьев? Этого не может быть!.. Черт, какой неожиданный оборот. Что такое? Приготовьтесь к неприятному известию, Геннадий Анатольевич. Весьма неприятному. Сегодня утром обнаружен ваш труп. Да-да, Геннадий Анатольевич, это совершенно не смешно. Сбит машиной. На Фермском шоссе. На большой скорости. У трупа ваши документы, труп опознан. Машина скрылась с места происшествия, вас отбросило с проезжей части в сторону, и вы пролежали несколько часов, пока, наконец, не были обнаружены. Примите мои соболезнования. Дополнительные подробности вы можете получить у дежурного по городу. Или просто позвоните по телефону ноль-два. Как это говорится – вечная память. Совершенно верно. Пока.

Вешает трубку. Пауза. Снова набирает номер.

Здравствуйте. Я говорю: «здравствуйте», что в этом удивительного. Я могу сказать вам «здравствуйте» еще раз, чтобы вам было приятно. Я решил придать нашему с вами общению более систематический характер. Не находите ли, что эта идея хороша? Кто я такой? Предположим, я всего лишь великий абонент, так чтобы было понятнее. Вы спрашиваете, звонил ли я вам прежде? А вы разве этого не помните? Впрочем, я не помню тоже. Вы не представляете, как много у меня собеседников, все они на одно лицо, вернее, у них вовсе нет лиц, есть одни голоса, высокие и низкие, мелодичные и шепелявые. Хотя я, конечно же, не вправе выдавать вам, случайному собеседнику, своих диагнозов. У меня тоже есть свои тайны, они сродни врачебным тайнам. И даже не просите меня, не уговаривайте меня, чтобы я вам их раскрыл. Вот видите, вы слушаете меня уже целых двадцать секунд. И не вешаете трубку, и не повесите, пока я вам не позволю это сделать, не правда ли? Вы правы, конечно, я никогда вам не звонил прежде, вас не было в моей коллекции, хотя, возможно, вы достаточно любопытный экземпляр. И вместе с тем мы с вами знакомы давно. Возможно, я являлся вам в снах, в предутренних снах, когда вползают в ваш взбудораженный мозг всякие глупости и кошмары, или хотя бы обрывки их. И вас выводит из этого тягостного дремотного состояния только пронзительный и бестактный звонок будильника, который для вас все же является спасением. А возможно, я еще когда-нибудь явлюсь вам во сне, но вы уже сейчас знаете об этом, вы уже сейчас это предчувствуете, и потому вам кажется, что мы знакомы давно. Итак, я чудо из чудес, которое неожиданно вторглось в вашу жизнь посредством случайного набора номера. Однако же, пора и честь знать. Впрочем, остаюсь в непреклонной уверенности, что вы запомните меня навсегда. Не правда ли?

Вешает трубку. Снова набирает номер.

Да. Здравствуйте. Мне кажется, я здесь уже был. Нет? У меня ощущение, будто я в незнакомом доме, где бесконечные коридоры и комнаты, комнаты, комнаты... Вот я открываю какую-то дверь и оказываюсь в чьем-то кабинете. В служебном кабинете. Я начинаю рассказывать, я пытаюсь объяснить свое дело. И вдруг понимаю... с ужасом понимаю, что ошибся дверью. А я уже почти успел рассказать о своем деле. Я был уже в этом кабинете? Я открывал уже эту дверь? Помните, я рассказывал вам о своем знакомом? Как его зовут? Предположим... да, пускай будет так: Георгий... да, Георгий Львович. Чем занимается? Послушайте, вы действительно тот, с кем я уже говорил? Или нет? Впрочем, неважно. Да, Георгий Львович. Пожалуй, отчасти мой коллега. Что? Ах да... история... Живет он на последнем этаже и каждый день ходит пешком на свой пятый этаж. Ходил... Нет, снова ходит. А некоторое время жил в другом доме, неподалеку. Ну, частные подробности опустим. Почему он там жил, у кого он там жил... Так вот, в этом – в другом – доме была собака, огромная собака. Овчарка. Нет, дог. Словом, не знаю: какая-то большая собака. Георгий Львович как-то выгуливал эту собаку. Он – творческий человек, наш Георгий Львович, и вот он прохаживался по парку с собакой и мучился очередным своим замыслом. А собака дернула, а Георгий Львович держался за поводок, и вот он упал. Нет, он на сей раз ничего себе не сломал... к счастью. Но зато из кармана у него выпал ключ от его квартиры на пятом этаже. А там, в парке, был газон, и такая высокая трава... Потом, когда ключа наконец хватились, найти его уже было невозможно. Ключ пропал. Я встречал Георгия Львовича. Он жил в другом доме. В том, который неподалеку. Другого ключа от квартиры не было, или он был заперт в самой квартире, документы тоже были заперты там. И все личные вещи, книги, одежда, записные книжки с номерами телефонов. А в квартире была крепкая железная дверь. Представляете: собака дернула, человек упал, ключ затерялся, и вот уж человек лишился всего, своего положения, своего статуса, привычного самоощущения. Вот ведь как бывает... Как много теперь стало людей, потерявших себя!.. А у вас такого не было? Что? Не знаю, не помню. Как-то разрешилось. Какое это имеет значение? Все! Будьте здоровы! Вы меня разозлили! Невозможно же! Нет, это просто невозможно! Всегда и во всем требовать каких-то немыслимых, несущественных подробностей!.. Черт побери!..

Бросает трубку. Мгновенно набирает номер.

Внимание! Это снова я! Потрясающее известие! Вы даже не поверите, но это факт! Вы сочтете, что я вас разыгрываю, но я серьезен. И, пожалуйста, не считайте меня телефонным экстремистом, я не таков. Да, я настойчив, но моя настойчивость объясняется моим волнением, вы этого еще не поняли? Да-да. А так я более всего ценю сосредоточенность. Дело в том, что мы с вами братья. Нет, не в том смысле, что «все люди братья», но мы братья натуральные, я даже не побоюсь слова – «единоутробные». У вас нет никаких братьев? Полноте, все ли вы знаете о своей матери? Все ли вы знаете о нашей дорогой мамочке? Умерла? Мне это известно. Но не кажется ли вам, что сомневаясь в наличии у вас брата, то есть меня, вы бросаете тень на память и репутацию нашей мамы?! Я, когда узнал, что мы с вами братья, даже похолодел. Потом побледнел. Потом у меня поднялось давление. К тому же у меня есть доказательство. Доказательство родства. Какое? Вы хотите знать – какое? У нас с вами одинаковые родимые пятна под мышкой в форме жука-скарабея. У вас есть родимое пятно под мышкой в форме жука-скарабея? Да вы просто забыли. Проверьте сейчас же! У вас должно быть родимое пятно в форме жука-скарабея. Срочно снимите рубашку! Быстрее! Быстрее! Пуговица не расстегивается? Да оторвите ее к чертовой матери! Скорее же! Снимайте рубашку! Майку! Да что вы там копаетесь?! Боже, как вы медлительны!.. Как вы медлительны!..

Бросает трубку. Раздумывает. Тянется к телефону. Удерживает себя. Раздумывает. Звонит телефон, О н смотрит на аппарат с отвращением. Хватает трубку.

Здравствуйте. Вы набрали телефон службы спасения, но в результате неустранимой технической ошибки попали в квазикатолический комитет «Сестренки Христовы». К сожалению, старшая сестренка нашего комитета находится сейчас в декретном отпуске, я лишь временно ее замещаю. (Слушает.) Да. Возможно, узнал. Хотя у меня отвратительная память на голоса. Они все для меня одинаковы. Да. Разумеется, я слышал, что у вас стоит определитель номера. Я рад тому, что технические новшества прочно входят в наш быт. (Слушает.) Что с вами? Минуточку!.. Зачем же так нервничать? (Слушает.) Да. Кстати, позвольте вас проинформировать, что все ваши угрозы записываются на диктофон. А также в режиме он-лайн поступают на сайт пресс-службы прокурора района по адресу: три дабл-ю-точка-прокурор-слэш-район-точка-ру. Итак, до встречи в федеральном суде. Через два года. Сам ты козел!..

Кладет трубку. По лицу его блуждает кривая усмешка.
Набирает номер. Долго ждет ответа.

Алло. Здравствуйте. Я не ожидал, что снова вас услышу. Что? Вы меня узнали? Да мне ведь, собственно, все равно – метеоцентр вы или нет. Даже если вы метеоцентр, вы вправе в этом не признаваться. Женщина вправе скрывать то, что на самом деле она метеоцентр. Тем более, возможно, вы какой-нибудь особенный метеоцентр. Предположим, для избранных. А я даже и не званый. Так чего ради вам тогда говорить правду? Я вас прекрасно понимаю. Я бы и сам так поступил. Кроме того я обманул вас. Я люблю дождь. Я обожаю дождь. Я люблю грозу, особенно, когда громыхает совсем рядом, когда вспышка и грохот являются практически одновременно. Душу тогда охватывает ощущение нечеловеческой жути, но какой-то самодовольный червячок внутри тебя убеждает, что в тебя-то, конечно, не может ударить молния. Хотя – совершенно еще не известно. И обычно себя удается уговорить. Опасности обостряют ощущение согласия с самим собой. Вот так. А вы говорите – метеоцентр. Какой еще метеоцентр?! Призываю вас: любите все непогоды! Умоляю вас: не бойтесь неполадок и неустройств! Ибо они хлеб насущный нашего неизбывного содрогания. А кто умножает содрогание, тот умножает смысл. Что? Кто я такой? Возможно, я неизвестный гений, не нашедший своего пути. Впрочем, это неважно. Итак, я прощаюсь. У меня столько еще дел, а скоро объявят воздушную тревогу, должно быть. Планета наша невелика: стреляют в одной ее части, а падаем замертво мы в другой. Увы!..

Кладет трубку. Набирает номер.

Здравствуйте. Вы меня не знаете, но зато вы хорошо слышите, что мой голос полон скорби. Могу ли я продолжать? Ничего. Очень жаль.

Бьет пальцем по рычажкам. Набирает новый номер.

Здравствуйте. Вы меня не знаете, но зато вы слышите, что в моем голосе скорбь пополам с радостью. И это вас, возможно, не разочаровывает. Могу ли я продолжать? Кто я такой? К сожалению, не смогу назвать вам своего имени, и вы вскоре поймете почему. Я оказался в очень сложном положении. Хотя, спешу вас успокоить, мне от вас ничего не нужно, если вы, конечно, не тот человек, о котором я думаю. Думаю днем и ночью. Дело в том, что я шпион, пришедший с холода. Не шутка. Куда я пришел? В еще больший холод. В этом холоде я с недавних пор на нелегальном положении, я на грани провала, меня со всех сторон обложили, я замечаю слежку за собой. О, вы не должны ни о чем беспокоиться. Я не то, что бы профессиональный шпион... хотя я, конечно, получаю деньги за свою работу. Я шпион по внутреннему побуждению, я шпион по сокровенной идее. По некоторым признакам, я определил, что они сегодня будут меня брать. Они уже возле моего дома, кое-кто из них уже на лестнице. Они не станут звонить в дверь и не станут дожидаться, пока я выйду из дома (они знают, что этого им придется ждать очень долго), они просто высадят дверь и набросятся на меня. И поэтому я тороплюсь. Почему я вам звоню? Я думал, вы догадаетесь. Мне уже нечего скрывать, у них слишком много доказательств моего шпионажа и моей враждебности. Но не это главное. Где-то городе есть человек... он мой союзник, он мой связной. Но у меня прервалась с ним связь; я не знаю его имени, я не знаю его адреса, я не знаю его номера телефона. Есть только пароль и отзыв. В моем сообщении есть несколько слов, которые представляют собой пароль. Поэтому я сижу у телефона и наугад набираю разные номера. Тот человек, услышав эти заветные слова, должен немедленно произнести известную мне фразу, и мы оба сразу поймем, что мы союзники. К сожалению, вам не повезло. Вы могли бы спасти меня и мое дело, вы могли бы передать дальше мое скрытное сообщение. Но вы не тот человек. Только и всего. И в вашей жизни ничего интересного больше уже не состоится. Да, это так. Увы!..

Кладет трубку. Мгновение. Быстро набирает номер.

Здравствуйте. Вы знаете, что там, откуда я звоню, небо другое и земля топкая? Да. Кроме того – воздух тягучий и вода твердая. И вообще картина мира на дыбы встала. Вы знаете, как бывает в лесу... Есть большие деревья, могучие, они – гении леса. И есть всякая мелочь – кустарники, травка, мелкие деревца. Это подлесок. Итак, вам звонит повелитель подлеска, хозяин мелочи. Перед богатырями я и сам подлесок. Впрочем, ничего этого вы, конечно, не знаете и знать не хотите. Отчего со всем возможным в таком случае пренебрежением к вам откланиваюсь. Пока.

Кладет трубку. Набирает номер.

Здравствуйте. Социологический опрос. Вопрос номер один. Что вы делали вчера во время воздушной тревоги? Что? Вы не слышали ни о какой воздушной тревоге? Может, вы глухи, как тетерев? Во всяком случае, именно такое предположение напрашивается в первую очередь. Вам не кажется? В любом случае, мое разочарование не знает границ.

Кладет трубку. Набирает номер.

Здравствуйте. Социологический опрос. Что вы делали вчера во время воздушной тревоги? Не помните? Спали весь день? Я всегда говорил, что найдутся люди, которые умудрятся проспать даже конец света. Видно, вы тоже из этого числа. Пришли с ночной? Но это же не значит, что нужно спать весь остаток дней своих!.. Я что делал? Вам, правда, это интересно? Представляете, у меня вчера болела голова, и я решил дописать сонет. Какой сонет? Одиннадцатый. Еще немного, и будет закончен венок. Впрочем, избави Бог, у меня и в мыслях нет ставить себя в пример. Минуточку!..

Кладет трубку. Набирает номер.

Здравствуйте. Социологический опрос... Впрочем, какой, к черту, социологический опрос?! Зачем социологический опрос? Нет, не надо социологического опроса!.. Скорее уж психологический. Да нет, всего-навсего один вопрос, только один... Скажите, вы не боитесь самого себя? Своего голоса? Своего дыхания? Своего лица? Своих жестов? Своих привычек? Вам говорят «привет», и вы тут же машинально отвечаете «привет», легко, непринужденно, бездумно. Именно «привет», а не другое какое-нибудь слово или фразу. Не страшно? Нет? Замечательно. Так я и думал. Нет больше вопросов. Все!

Бросает трубку. Набирает номер.


Здравствуйте. С вами говорит коллекционер криков. Запомните и осознайте разницу: именно криков, а не коротких гудков. Я обожаю, когда на меня орут по телефону, я без этого буквально сам не свой. Но я не наркоман, а коллекционер. Совершенно другое качество собственного достоинства. Итак, заорите на меня! Затопайте ногами! Ну что же вы робеете?! Давайте, давайте же! Закричите! Закричите: «Черт побери, кто вы такой?! Как вы смеете звонить попусту порядочным людям?!» Ну же!.. Может, мне нужно вас оскорбить? Сказать, что вы идиот и недоносок? Откуда только у нас берутся такие омерзительно-робкие граждане?! Что?

Одушевление Е г о внезапно гаснет, становится понятно, что на другом конце провода повесили трубку. О н отнимает трубку от уха и с досадой произносит одно слово, вернее – пытается его произнести, выдавливая из себя отдельные звуки, которые так почти и не собираются в слово. Мучения его длятся долго, не менее полуминуты.

Ч... ч... е-о-о... е-о-о... р-р-р... т... т... ч... ч...

Быстро набирает номер.

Алло. Лаборатория? Здравствуйте. Нину Жрудеву, пожалуйста. Жру-де-ва. Вышла? Скоро вернется? Ничего не надо передавать. Она знает, что я должен позвонить. Что я не могу не позвонить. Спасибо. Я перезвоню попозже.

Кладет трубку. Тут же набирает новый номер.

Алло. Бабушка. Здравствуйте. Плохо слышите? Ох ты, Господи!.. Здравствуйте, говорю. Здравствуйте. Да. А больше дома никого нет? Да не бойтесь, я не жулик. Я приговоренный. Приговоренный. Да разные бывают приговоренные. Дочка с работы придет? Вечером? А сейчас что, утро? Во-во, когда придет и ей скажите, что приговоренный звонил. И зять вернется – ему скажите: звонил, мол, приговоренный. Дети есть у них? Вот и им скажите: дядя приговоренный звонил. Они малые еще, не поймут, поди, так пусть хоть запомнят. Каждый день приговоренные звонят, что ли?.. А если станут спрашивать, что это, мол, за приговоренный, так отвечайте всем, что не объяснил, но, может, еще позвонит. А может, и нет. Пока, бабушка. Пока, говорю!..

Кладет трубку. Смотрит на телефон с отвращением. Набирает номер.

Это пять – пять – два – одиннадцать – восемнадцать? Игоря Даниловича, пожалуйста. Поменялся и переехал? Я знаю, что поменялся и переехал. Знаю даже, куда переехал. Чего тогда звоню? Да потому что вовсе мне и не нужен никакой Игорь Данилович. Смешные вы там все, ей Богу, зачем мне может быть нужен Игорь Данилович? Совершенно не нужен. Да может, и нет вовсе никакого Игоря Даниловича, а так – миф один. Он вообще любит мифы, такой вот человек. У него еще фамилия такая своеобразная, но я не стану ее называть. А вы тоже хороши. Живете там и не думаете, что вот жил раньше в вашей квартире Игорь Данилович, а после поменялся и переехал и живет теперь совсем в другом месте. И думать о вас не думает. И вы о нем не думаете. Живете своей отдельной жизнью. Вы и он. Стыдно, знаете ли, честное слово, стыдно.

Кладет трубку. Быстро набирает номер.

Алло. Снова я. Ну как, вы обдумали мою историю? Вернее, вашу историю. Вы достаете из шкафа белье – простыни, наволочки – и все они в крови. Вы знаете уже, чья это кровь? Да или нет? Я спрашиваю – да или нет? И как только вы догадываетесь, чья это кровь, вы догадываетесь и о том, кто у вас теперь стоит за спиной. Вы оборачиваетесь... Минуточку!.. Извините, мне нужно срочно позвонить одному человеку. Кажется, он в беде. Думайте дальше. Пока.

Бьет пальцем по рычажкам. Снова набирает номер.

Четыре – девять – два сорок шесть – семьдесят семь? Геннадий Анатольевич? Рад слышать. Снова из ГУВД беспокоят. Вы не поверите: непредвиденные обстоятельства. Опять, знаете ли, найден ваш труп. Но уже в другом месте. Опознан. И документы ваши. Паспорт на имя Григорьева Геннадия Анатольевича. Так точно. Но это еще не все. Найден еще ваш труп. И еще, и еще. Каждую минуту находят ваш новый труп. Практически все опознаны. Наши сотрудники уже сбились с ног. Представляете: две тысячи трупов за один день. И у всех документы на имя Григорьева Геннадия Анатольевича. А поскольку в нашем ведомстве чертовщину благоразумно в расчет не принимают, подозревают некую новую шайку. Да, мафия. Уникальный почерк. Потрясающая дерзость исполнения. И ведь всюду, мерзавцы, маскируют очевидное убийство под несчастный случай. Ну ладно бы только трупы, но откуда у них столько одинаковых паспортов?! Вот вопрос!.. Когда уж кончится этот сумасшедший день? Да. Будем держать вас в курсе. Желаю здравствовать. Вернее – вечная память!.. Пока.

Кладет трубку. Набирает номер.

Здравствуйте. Все предыдущее было только разбегом, и отныне ваша жизнь обретет новое наполнение. Невиданное наполнение. Будьте достойны такого наполнения. Я сюрреалист ваших ощущений, верьте мне, я вас не обману, или уж, если обману, так только красиво, что само по себе есть благо. Все. Кладу трубку.

Кладет трубку. Раздумывает. Набирает номер.

Доброе... что-то. Что сейчас – утро или вечер? Я не смотрю в окно и утратил ориентацию во временах суток. Ну да ладно. Вам мой голос ни о чем не говорит? То есть, вы его не узнаете? Значит я вам не звонил? Уверены? Хорошо. Значит, возможно, вы – свежий собеседник. Сейчас так мало осталось свежих собеседников. Сегодня утром я проснулся и вдруг вспомнил, что я подкидыш из космоса. Очень грустное ощущение. Это не моя планета, это не моя земля. Во мне масса всевозможных сведений, я знаю множество языков, в том числе шумерский и санскрит, но все это не приносит мне удовлетворения, потому что существует во мне в форме обрывков, из которых не составляется ничего целостного. Мои товарищи улетели без меня, они нарочно оставили меня здесь. И мне суждено состариться здесь и умереть. На этой чужой земле. Я сейчас положу трубку и буду сам с собой говорить на том языке, на котором говорят на моей планете. А вы будете заниматься своими делами и лишь изредка вспоминать обо мне. И этого для меня достаточно. Благодарю за терпение.

Кладет трубку. Раздумывает. Снова тянется к трубке. Удерживает себя. Тянется к трубке. Борется с самим собой. О н произносит два-три слова, вернее снова лишь пытается их произнести, отдельные звуки, выдавленные им из себя, так и не собираются в слова.

Н... н... нэ-э... е... не... м... я... н... е... м... мэ... о... г... у... я... у... гу... я... не... гу...

Стонет, мычит, в ярости бьет кулаками по столу. Наконец, будто сдавшись, снимает трубку и быстро набирает номер.

Лаборатория? Вы удивлены, должно быть, тем, что я безошибочно всегда узнаю, что я правильно набрал номер и попал туда, куда мне было нужно?.. Ничего удивительного. У вас всегда особенная тишина, так сказать, за кадром, особенная сосредоточенность. Сразу слышно, что здесь работают люди, любящие свою работу и дорожащие той удивительной пьянящей творческой атмосферой, которая сложилась благодаря усилиям вашего дружного коллектива. Нина Жрудева не подошла еще? Ага. Будьте любезны. (Ждет. Говорит «не своим» голосом и с отчетливым «акцентом».) Госпожа Жру-дефф... Радость есть приветствоват ваш замечательний научний достижений... Ваш работи по психофизиологий мозговой деятелност... были высоко отмечен руководство наш уважаемий инститьют... (Нормальным голосом.) Не сомневался, что ты меня узнаешь. Мне никогда не удавалось тебя провести. (Слушает.) Нет, ничего особенного. Собственно, я даже не был уверен, что смогу позвонить тебе. В последнее время в таком цейтноте!.. Да и ты, если звонила, вряд ли могла застать меня дома. (Короткая пауза.) Позавчера из Цюриха. А завтра-послезавтра снова улетаю. В Копенгаген. Приглашают еще в Штаты, но думаю отказаться. Такой утомительный перелет!.. а я уже не в том возрасте... (Короткая пауза.) Да. Успех ошеломляющий. Отличная пресса. Да что мы все обо мне да обо мне? Ты-то как? У вас там все эти... ваши исследования? Платить-то не забывают? Да. У нас это обычная история. Что? Копенгаген? Да так, Ларс фон Триер, ты не знаешь, наверное. И еще их Академия. Да. На две недели. А ты так все без отпуска? На юг? Ну, в такое время года нечего делать даже на юге. Не одна? Да, кажется, ты мне что-то рассказывала о нем. Вместе работаете? Как? В ресторане? Я не ослышался? Ты стала ходить по ресторанам? Прогресс. Можно догадаться, что он твой новый... о, пардон, пардон, чуть не задал бестактный вопрос. Нет, правда, юг это замечательно. В конце концов, можно просто лазить по горам и дышать воздухом. Лишь бы не было дождя. Да. Не забудьте взять фотоаппарат. Великолепно. Можешь и мне прислать пару фотографий. Получу, когда вернусь, ничего страшного. Сегодня я только вошел и, стоя на пороге, подумал, хорошо бы позвонить тебе. (Короткая пауза.) На студии. Потом пообедали. Потом ненадолго съездили за город, в лес. Без природы я не чувствую себя человеком. И вот я дома. Звоню тебе. Ну ладно. Все прекрасно. Рад был поболтать с тобой. Созвонимся. Целую.

Кладет трубку. Кривая усмешка. Мучительная гримаса. Набирает номер.

Здравствуйте. Вы меня не знаете, но это неважно. Сказать мне вам абсолютно нечего, поэтому я кладу трубку. И вы положите.

Кладет трубку. Снова набирает номер.

Здравствуйте. Вы меня не знаете, и я вас не знаю. Мне абсолютно нечего вам сказать, я ничего не хочу вам говорить, кроме того, что я не люблю слово, что оно вызывает у меня отвращение. Оно вызывает у меня ужас. Я не понимаю, для чего вообще люди говорят. Я не понимаю, почему они не молчат, как рыбы. Как медузы. Как моллюски. Я не понимаю, для чего они встречаются, дружат, разговаривают по телефону... И поэтому я кладу трубку, а вы забудьте все, что я вам сказал.

Кладет трубку. Набирает номер.

Здравствуйте. С вами говорит робот с человеческим интеллектом и потерянной душой. Не удивляйтесь. Мне нечего вам сказать, кроме того, что я не люблю эту страну и не понимаю ее. Я не люблю наш народ, не понимаю его и боюсь. Душа его в конвульсиях, он имеет природную склонность к любым социальным потрясениям. Он может подцепить любое безумие, любую мерзость с такой же легкостью, с какой ребенок – ветряную оспу. Если хотите, передайте это нашему народу. Лично мне наплевать, передадите вы или нет. Все. Вешайте трубку.

Кладет трубку. Снова набирает номер.

Здравствуйте. Или не здравствуйте. Тогда хотя бы будьте. Впрочем, можете и не быть. Вы вольны в своем выборе. Во всяком случае, так утверждают некоторые. Хотя, с другой стороны, это недоказуемо. Равно как и неопровержимо. Вы вот не знаете меня, а после минутного разговора со мной в вашей жизни чье-то чужое присутствие приумножилось. Или хотя бы только наметилось. Равно как и ваше присутствие в моей жизни. А этого с нас – с вас и меня – довольно. Довольно, говорю.

Кладет трубку. Набирает номер.

Алло. Геннадий Анатольевич? Узнали? Совершенно верно. Так вот, Геннадий Анатольевич, мне надоело вас опекать. Вы труп, Геннадий Анатольевич, труп, и этим все сказано. Вы можете выдумывать о себе что угодно, вы можете как угодно кичиться своими надуманными достоинствами, но это не затмевает единственной, исключительной реальности: труп. Вы хорошо запомнили, Геннадий Анатольевич? Труп. Примите мои соболезнования. Так-то.

Кладет трубку. Снова набирает номер.

Здравствуйте. Да, вы угадали. Это опять я. Но если вы сейчас скажете хоть слово о погоде, я рассержусь и тут же повешу трубку. Да, вы правы, это я первый начал. Но, может, я просто немного волновался или не знал, что сказать. Странно, что вы все еще дома, и тут же берете трубку. Такое ощущение, что вы даже ждете, что я вам позвоню снова. Нет? Между тем, я, возможно, оторвал вас от каких-то важных дел. Может быть, вы перечитывали «Подростка» Достоевского, или разучивали третью сонату Скрябина, первую часть. И не успели вы еще выйти на коду, как вдруг – мой звонок. А может, вы слушали «Просветленную ночь» Шёнберга в исполнении Лондонского Королевского симфонического оркестра? Или, предположим, вы сочиняли акростих, в котором по странному капризу автора нет ни слова про любовь. Не то? Все не то? А может, вы всего-навсего варили манную кашу своему малолетнему сынишке. Я угадал? Почти? Значит, одно из пяти моих предположений не слишком далеко от истины? Но при всем при том вы не вешаете трубку и значит, наверное, можете уделить мне несколько минут вашего времени. Не так ли? Что я хочу сказать? Я хочу сказать вам одну очень важную вещь. Я хочу сказать вам... нет, лучше я расскажу вам сказку. Хотите я расскажу вам сказку? Не беспокойтесь, она не будет длинной. Да? Итак... жил-был... как это положено в сказке: жил-был принц. Он любил сочинять разные истории и рассказывать их. Он любил снимать кино, которое смотрели другие люди и радовались выдумкам принца. Принц был женат. Разумеется, на принцессе. На ком же еще? А принцесса работала... Представляете, сейчас времена нелегкие даже для принцев и принцесс. И принцесса работала в институте мозга. Принцесса была вообще очень сильная женщина. И кроме того – колдунья. И вот однажды принцесса вернулась домой, то есть... во дворец... и вдруг услышала, что принц болтает по телефону с девушкой. Возможно, это был достаточно вольный разговор. И принцесса, то есть – колдунья – рассердилась, она подумала, что принц изменяет ей. И тогда сказала, так спокойно-спокойно: я приговариваю тебя быть прикованным к телефонной трубке. Только с нею ты и будешь человеком. И вышла, прикрыв за собой дверь. Она ушла от принца, вернулась в свой институт мозга. Принц хотел было посмеяться над всей этой историей, но... не вышло. Принц и теперь по-прежнему красноречив и изобретателен, но только тогда, когда он говорит в телефонную трубку. А стоит ему положить трубку – он не может произнести ни единого слова. С невероятными усилиями он выдавливает из себя отдельные буквы, но они не собираются в слова. Это смешно, скажете вы, так не бывает. Конечно, смешно. Конечно, не бывает. Это всего лишь сказка, и она очень нравится детям. Принц вообще полон сказок, грустных и веселых. И вот он теперь умирает. Он не может выйти из дома, то есть из дворца, и медленно умирает. От голода, от горя. От того, что он вырван из привычной среды. От того, что он теперь не может свободно говорить с другими людьми, с его товарищами... С другими принцами. Бедный принц... Кстати, как вам моя сказка? Понравилась? Нет? Ну, это всего лишь сказка, чего ж не бывает в сказках?! Кроме того вы не сказали, как вас зовут. Да, не спрашивал, верно. Спрашиваю сейчас. Зачем мне? Зачем мне ваше имя? Что я могу ответить на этот вопрос? Предположим, надо. Черт побери – не то. Я хочу знать ваше имя, и мне не надо больше ничего. Надеюсь, в такой малости мне не будет отказано? Слышите? Не хотите отвечать? Что, собственно, имя? Звук пустой. Но я этот звук пустой мог бы передать нашему принцу, и, возможно, он еще хотя бы раз улыбнется перед смертью. Разве вам это все равно? Так! Стоп! Внимание на мой голос! Сейчас я сосчитаю до трех, и на счет «три» вы мне тут же, легко и свободно назовете свое имя, легко и свободно, я услышу его, услышу имя, и оно теплом и радостью растечется по моим жилам. Ваше имя будет повторять мой пульс, мои ресницы, мои веки, мои щиколотки. Итак!.. Раз! Два! Три! Ну!.. Марина? Марина!.. (Откидывается на стуле с блаженною улыбкой; видно, что он несколько раз беззвучно повторяет имя. Пауза.) Марина!.. Марина, я сейчас положу трубку. Мне нужно срочно позвонить в два места, это очень важно. Жизненно важно. И потом я, наверное, снова позвоню вам. Нет, я обязательно позвоню вам. Вы только, пожалуйста, ждите моего звонка. Ладно? Пожалуйста, хоть немного ждите моего звонка. Хорошо? Согласны? Да? Может, у меня получится? Может, у меня получится? Да?..


Кладет трубку. Сидит обессиленный. Пытается прошептать,
беззвучно произнести недавно услышанное имя.

М... а... а... р... м... ма... р... и... мар... и... н... мар... и... н... н... а... а... м... р... на...

Стремительно набирает номер.

Алло. Вы подумали? Вы успели подумать? Да. Что? Вы так ничего и не поняли. Записывайте! Возьмите карандаш и бумагу! Срочно! Готовы? Что? Карандаш не пишет? Ручка? Черт побери вас с вашей ручкой! Итак, вы вернулись домой. Сегодня. Час назад. Уже темно. Вы опасаетесь, что на вас нападут в подъезде, но ничего такого не происходит. Вы поднимаетесь к себе. Зажигаете свет. Ставите чайник. Достаете из шкафа белье. И вдруг с ужасом видите, что оно не только смято, но также испачкано кровью. Чья это кровь? Ну? Вы оборачиваетесь, и что вы видите? Не знаете? Ну так слушайте меня! Вы оборачиваетесь... и видите самого себя. В зеркале. Сзади у вас большое зеркало. Вы о нем совершенно забыли. И в руке у вас нож. И вы тут же все вспоминаете. Вспоминаете, как сорок минут ехали на электричке. Вспоминаете, что с вами был большой мешок и лопата. Вы вздрагивали на полустанках. Вы нервничали от чужих взглядов. Вы думали, что похожи на садовода и одеты, как садовод. Но разве вы садовод, ответьте честно. Ответьте хотя бы самому себе: вы садовод? И потом вы вспоминаете, как копали в лесу яму. Как опустили туда расчлененный труп вашей жены. Которую сами же убили за три часа до того в результате нелепой ссоры. Вспоминаете, как повалили ее на постельное белье, как пытались разрезать ее своим перочинным ножом. Какое счастье для вас, что она всегда была такой миниатюрной женщиной!.. Вы понимаете, что страдаете опасным раздвоением личности. И одна часть вашего существа не может отвечать за другую, и даже не помнит толком, что та успела натворить. Левая рука не помнит, что сотворила правая. Можете ли вы отвечать за свою правую руку, думаете вы? И может ли ваша правая рука погубить все ваше существо, думаете вы? Вы поражены этой мыслью будто молнией. И тогда вы кричите от ужаса и горя. Что вы кричите? Что? Я спрашиваю, что вы кричите, черт вас побери?! Слышите?! Отвечайте немедленно! Что?! Я должен это знать! Я – тот, кто призван снова собрать вас воедино! Собрать из останков! Собрать из руин! Я – великий строитель бессмыслицы и организатор радости!.. Понятно вам? Слышите вы? Слышите?! Отвечайте же!.. Отвечайте!.. Вы не должны молчать! Отвечайте мне!..

Бьет пальцем по рычажкам. Быстро набирает новый номер.

Алло!.. Лаборатория? Мне Нину Жрудеву, пожалуйста. Алло. Нина? Да. Снова я. Нет, ничего не случилось. Что, собственно, могло случиться? Ты не поверишь: в последние несколько недель или даже месяцев... ну, после того, как мы с тобой... ты знаешь, у меня такое ощущение покоя!.. Я чувствую себя, как будто я лет на десять моложе. Мне хочется петь, пить, веселиться, дурачиться... Может, поехать путешествовать?.. Или просто забраться в лес подальше от людей и жить там месяца два в палатке, не видя ни одной души?.. У меня теперь столько планов!.. И я уверен, что все они могут реализоваться. Почему звоню?.. Ах да... Я, когда положил трубку, вдруг подумал... что, если я тебе забыл что-нибудь сказать или... спросить о чем-нибудь. Может быть, ты забыла меня спросить о чем-нибудь? Ведь мы так давно уже не встречались. Нет? Сколько уже прошло?.. Ну да, я, собственно, так просто звоню... Ничего мне не надо. И, если что, ты ведь можешь и сама мне позвонить. Не правда ли?.. Ну ладно, я, наверное, оторвал тебя от работы. Да? Тогда пока. Пока, говорю... (Кричит.) Нина! Подожди, Нина! Только не вешай трубку! Я забыл тебе сказать!.. Нина! Послушай! Это очень важно! Ты сильная женщина. Ты сильнее меня. Но я ни в чем перед тобой не виновен. Прошу тебя!.. Я прошу тебя!.. Нина!.. Освободи меня!.. Слышишь? Я больше не могу! Освободи меня! Освободи! Нина! Прошу тебя! Я больше не могу быть приговоренным! Нина!.. Нина!.. Освободи меня! Нина!.. Освободи! Нина! Освободи!.. Освободи меня! Освободи!.. Нина!.. Нина!..

О н обхватывает руками голову с прижатой к уху телефонной трубкой, стонет мучительно и нечеловечески. Крик Е г о постепенно сбивается на хрипенье, на шепот, на беззвучное бормотание. Слышны негромкие звуки сирены, звуки нарастают; быть может, то – воздушная тревога, а быть может, какая-то причудливая, необъяснимая иллюзия Е г о воспаленного, нездорового мозга.



К о н е ц




–>

Кровоподтек номер девять
10-Jul-06 14:57
Автор: Станислав Шуляк   Раздел: Суицид/Эвтаназия
Станислав Шуляк


Кровоподтек номер девять

Первый из них был совсем старый, темный, и такой, например, старикашка, как вы, циничный, грязный, зато съевший собаку в своем ремесле, наверняка попросту не обратил бы на него внимание. Ну, есть и есть, сказал бы себе тот, и пошел ставить себе кофе в грязном граненом стакане с засунутым в него кипятильником где-то там в сторонке, у окна, на мраморной столешнице, у низкого окна почти вровень с асфальтом.
Второй был какой-то невнятный, черт его знает из-за какой причины произошедший, не хотелось даже о нем думать. Бывает иногда нечто такое вот невразумительное – люди, жесты, слова – и, вроде, вот она реальность здесь, под руками, но в том-то и дело, что не хочется даже к ней притрагиваться, не хочется ее осознавать. Не хочется делаться к ней причастным.
Историю третьего ты сам прекрасно помнил, память у тебя до сих пор не отшибло. История не слишком давняя, пожалуй, вчерашняя. Ты изрядно набрался и понял, что до дома тебе не дойти, да и на метро теперь уже не следовало рассчитывать. Ты поймал машину. Денег тебе едва хватило, вы поехали, но по дороге тебя стало тошнить. Ничего не поделаешь – вынужденная подробность. Неужто невозможно затоптать в себе жизнь с ее постылыми душевными проростками?! Ты попросил остановиться, водитель остановился, ты открыл дверь и, согнувшись в три погибели, со стонами и криками блевал на поребрик. Водитель стал тебя материть, ему это все не нравилось (да это, разумеется, никому бы не понравилось). И в завершение тирады он заявил, что – раз так, то с тебя тогда на двести больше, а иначе, мол, можешь выметаться и идти пешком.
Тут и ты разозлился.
– А ты, урод, не видел, разве, что я не из института благородных девиц? – крикнул ты, утирая рот рукавом. – Ты и так уже дерешь с меня втридорога.
Причем здесь были благородные девицы, ты и сам вряд ли смог бы ответить, просто пришлось к слову, зато оказалось вполне эффектно.
Ты гордо стал вылезать из машины, стараясь не вступить в собственную блевотину, и тебе это почти даже удалось. Водитель сообразил, что теряет деньги, выскочил из машины и бросился за тобой с монтировкой. Ты развернулся, оскалился и зашипел на него, как бешеная кошка. Он стоял против тебя и размахивал монтировкой, но ударить все же не решился. Тогда ты достал все свои деньги и швырнул ему в лицо, а он с силой толкнул тебя. Ты полетел на бетонный столб и ударился плечом, взвыл от боли – тебе показалось, что ты раздробил плечевой сустав. Тогда ты еще ничего не считал, ты ничему не присваивал номеров.
Водитель потом хлопнул дверью и укатил, ты же остался лежать возле столба, час или два лежал так, потом пополз домой. Причиною случившегося было то, что вы остановились в том месте, где тебе всегда бывало плохо, в каких-то идиотских новостройках: на проспекте то ли Культуры, то ли Художников, то ли Композиторов – здесь-то тебя и в лучшие твои времена с души воротило. Впрочем, были ли когда-то эти самые твои лучшие времена?!
Домой ты приполз под утро и, когда ввалился в парадную, так пошатнулся и ударился скулою о косяк. Скула мигом распухла, ты зажал ее рукой, а потом перед зеркалом наблюдал, как она багровеет, наливается тяжестью. Номер четыре, черт побери!..
Но ты никогда себя не жалел, и вы все никогда не дождались бы, чтобы ты стал жалеть себя. Душа у тебя куда более побитая, чем твое тело. Что – тело? Плевать на тело! Оно существует для того, чтобы на нем отыгрывалось все злое, все равнодушное, все ненавистническое; вот те и отыгрываются. Придите ко мне, чтобы плечами своими горделивыми, неискушенными прижаться к моим щиколоткам, мы станем – я знаю это, – говоришь ты, мы станем с вами рассуждать об обыденном, лишь это-то между нами и возможно. Или не станем рассуждать вовсе. Вы теленка загоняли, вы овцу заманивали, а медведя-шатуна яростного не ожидали ль увидеть?! Пусть же остерегаются, всеми жилами своими низкосортными, нерентабельными остерегаются твоей пророческой гремучей ртути!..
Потом ты пил красное вино из коробки и смотрел пред собою глазами остекленевшими, глазами, будто бусы колонизатора, потом тебя рвало в туалете и в комнате, рвало с беспощадною окончательностью, и ты прислушивался к своим судорогам, к окоченению пальцев. Из своей философской скорби ты всегда старался искоренить метафизическую составляющую. Если уж ты вышел на битву с собою, так уж, разумеется, ни один из вас не должен в ней выжить. Чего бы это вам не стоило. Вас двое, вас всегда двое, но это даже меньше, чем один. Старости никогда не бывать в этом теле, решаешь ты, твое отвращение к себе тебе этого не позволит. Осталось только быть последовательным до конца, лишь последовательным до конца, а уж это-то, конечно, труднее всего. Все наше последовательное – оно же есть и самое робкое, оно же и самое не уверенное. Гори, гори надо мною, звезда моей неуверенности!.. Звезда моего сарказма...
Это вам, грязному старичонке, небритому, лысоватому цинику надлежит разбираться в сей странной географии. Впрочем, вам, писаришке в душе, жалкому соглядатаю, при вашей-то профессии уж явно не до сантиментов. Вы и не сентиментальничаете. Когда надо кромсать – кромсаете, когда надо ломать – делаете это, не моргнув глазом. Вам наплевать, что лежащее перед вами, было когда-то человеком, содержало в себе душу смятенную, настороженную. Вы всякого уже насмотрелись и ничему более не соглашаетесь удивляться.
На ком вообще время не оставляет своих отметин, иногда досадных, иногда угрожающих? Стоит ли нам всем меряться хрустом стиснутых зубов, тяжестями на сердце и под ложечкой? Мы – боль этого мира, но раздробленная, расчлененная, разлитая по душам ее внезапных избранников, будто жгучее вино по бокалам на таинственном, нечеловеческом фуршете, куда сбредаются разнузданные сатанинские гости...
Номер пять даже вас, видавшего виды старикашку, все-таки на пару минут озадачил. Ибо вы поняли, что здесь, на самом деле, не один номер, а – добрый десяток. И здесь удары ложились один в один, как пули у снайпера. Да верно, и этот снайпер – ты сам. Ты сидел за столом, рукописи свои зашвырнул в угол, ты кричал: «Дерьмо!» – и с силою треснулся о столешницу бровью. Потом снова крикнул: «Дерьмо!» и снова треснулся тем же местом, стараясь быть, по возможности, точным. Стараясь быть, по необходимости, пунктуальным. Потом еще и еще, с перерывами, глаз твой заплыл, ты отдыхал, набирался сил, для отвращения к себе их обычно требуется немало. Все у тебя в жизни прежде протекало в обстановке фарса, дурного, безвкусного, пошловатого, и вот они теперь налицо – последствия, вот оно – похмелье, вот она – расплата и вознаграждение, и тебе, увенчанному негодованием, приходится с ними считаться.
Ты падаешь на пол и стонешь, и хрипишь, потом кое-как успокаиваешься, и даже, быть может, засыпаешь.
Еще не хватало только дня своего начинать с парадоксов, – думаешь ты, или это кто-то думает за тебя, тот, кому ты всегда подчиняешься, тот, пред кем никогда не можешь устоять. Пред кем ты даже порой раболепствуешь.
Время так и не приползло к тебе на брюхе, оплеванное, униженное, со снятым скальпом. Утро твое начинается после обеда, звонит телефон, ты удивляешься, что кому-то до тебя еще есть дело. Впрочем, тем хуже для них. Если что – ты ведь не преминешь поделиться с ними со всеми иными причиндалами своей задрипанной жизни.
– Саша, – слышится в трубке, и ты долго раздумываешь, действительно ли ты Саша. Впрочем, возможно, произнесли какое-то другое имя, но это, по сути, ничего не меняет: не усложняет, но и не делает проще.
Чем же они могут тебя еще оскорбить или разжалобить? Им же ведь нужно серьезно постараться для того, чтобы суметь сделать это. А разве умели они когда-то что-нибудь делать хорошо?!
Жизнь твоя ныне тяготится своею срочною службой.
– Допустим, – глухо отвечаешь ты. – Что с того?
А ведь и вправду: мог ли ты быть Сашей? Кем же это вообще нужно осуществиться, чтобы присвоить тебе столь омерзительное наименование?! Был ли то человек, хотя кто это еще мог быть, кроме человека, ведь именно человек – и это уж несомненно – изобретатель мерзости?! Все верно: человек тобою разгадан, и ты тоже разгадан человеком, и вечно вам пребывать в обстоятельствах вашей обоюдной разгаданности; впрочем, «вечное» или даже хотя бы «продолжительное» для тебя даже не комплимент, но только лишь дурная шутка, гадкий домысел, не более того. Ты был изощренным умельцем в ратных своих малодушиях.
– Саша, Саша, – воркуют по-прежнему в трубке, – жена моя, помните, договаривалась с вами? Она просила еще раз позвонить вам – напомнить.
– Кто это?
Слышишь смешок; спевшиеся, сговорившиеся, снюхавшиеся, они позволяют себе еще и такое. Смешками как снежками они обстреливают тебя, детство не изгнано еще до конца из их скоротечной, легкомысленной крови.
– Ну вы, Саша, шутник. На Жуковского, новая галерея, домашняя обстановка, открытие сегодня, через два часа, вы быть обещали, жена моя счастлива будет, если придете, а уж если что-нибудь написать о ней пожелаете...
– Голова...
– Что голова? Что, Саша?..
– Просто голова. Разламывается. Возможно, ударился где-то.
– Приходите, Саша, приходите, дорогой! Цитрамончик всех сортов, на разлив, и без каких-либо ограничений для дорогого гостя...
Шваркаешь трубкою о рычажки аппарата, не то, что бы зло, скорее неловко. Потом долго сидишь безо всякой мысли, тебе и не нужно ее, никакой мысли, не задумываешься даже о прежнем виновнике недавней муторной беседы. Сегодня тебе с собою не быть. И вместе с тем ты знаешь, что идти все же придется. Дух твой в основе своей криминален и безрассуден. Только кто все же звонил? Никак тебе не вспомнить и не осознать имени звонившего, тебе, угодившему с размаху в ловушку обыденности, быть может, это какой-нибудь Кирилл, или Игорь, или Николай, или еще – чего хуже – Олег...
Дар наш земной – наши ненавистники, ими одними усердно пополняются надмирные реестры блаженных и почитаемых, перечни простодушия. Ищешь смысла дней своих – ищи его в ненавистниках своих, не ищи его в ближних, не ищи его в окрестных, не ищи его в любящих. Любящий лжет самым существованием своим, ненавистник – брат твой в бездушии твоем, в безразличии твоем и в восставшей твоей, испорченной крови.
Далее будто в насмешку над собою повязываешь галстук вокруг горла. Ликуй, веселись, удавленина! Хохочи всею своей разнузданною, неповрежденной гортанью! Радуйся своему изобретенному обратному отсчету! Они ожидают твоих внезапных тайфунов талантов, и совершенно даже не скрываются в том, не считают нужным скрываться... В иных языках слова «душа» и «враг», возможно, одного корня.
Твои убеждения не долговечнее твоих подметок. Мгновение или минуту изучаешь свои худые подметки. Краеугольные ли это основания твоих стоптанных башмаков, точно ли эти основания именно краеугольные? Покончено, ныне навсегда покончено с играми настороженности. Ты выходишь из дома; а зачем приходил сюда, собственно? Надо ли было приходить сюда полдня назад или полвека назад? Не лучше ли было смешаться с азотом атмосферы, с сухою протяженностью небытия, с водами канализаций, с духом несуществования?! Жить, лишь жить, бормочешь себе ты, сгорая в огне безразличия, производя своим полубольным мозгом деликатесы деструктивности, смыслы, несовместимые с жизнью!.. Ты все же не бросаешь никаких вызовов, ты и сам есть вызов.
Здесь-то, возле твоего дома, поджидал тебя и следующий номер, не успел ты даже гордым голосом своим смешаться с чернью. Но тут уж ты сам был виноват, кроме тебя самого здесь больше винить некого, но вы-то, жалкий старикашка, брюзга и перезрелый ловелас, об этом и не задумываетесь. Для вас нет человека, есть вместилище костей, мышц, жировой ткани, мозгового вещества... Трое ментов молодых проходили мимо, и один спросил вдруг вполне беззлобно, с истинным юношеским равнодушием:
– Кто ж тебя так отделал, красавец? – сказал тот.
– Когда я вижу ментов вроде вас, мне рыдать хочется, – глухо говоришь ты.
Коротко оглянувшись, они окружают тебя. Подталкивают к кустам отцветшего жасмина, к невысокой железной загородке. Бойтесь же, бойтесь в сем мире-театре безумных выходок ополоумевшего режиссера – времени!
– Что, друг, – говорит второй мент, совсем мальчишка, беря тебя за пуговицу на груди, – по неприятностям соскучился?
Кажется, уж не время для ребячеств, но ты все никак не можешь остановиться. Да будет последний вздох наш лишь вздохом ребячества, вздохом неисполненных предназначения и намерения.
– Задешево был Христос продан, но на вырученные средства вполне можно тридцать таких мусоров, как вы, с потрохами купить, – говоришь. – Еще и на пиво останется.
– Так, значит, да?..
Незаметным движением тебя толкают в кусты, и ты летишь в этот неподатливый жесткий жасмин, но тебе не дают совсем уж упасть, а тащат через кусты к дому, чтобы вся сцена была необозреваемой. Чем возвышеннее наши небеса, бормочешь ты по дороге, тем более за ними открывается свободных пространств для неврозов. Тут – первый тычок в живот, и первый пинок ногою в пах, прикрыться от них невозможно, ты и не думаешь прикрываться, только стонешь, после рычишь яростно, потом в голове твоей темнеет, но ты не теряешь сознание, пока не теряешь, потом тебя берут за руки, поворачивают лицом к стене, и швыряют грудью и лицом о стену, о кирпичи. И вот тут-то уж, наконец, и даешь волю своему затмению...
Платка у тебя нет, и, когда ты остаешься один, ты зажимаешь рану на лице рукавом. Долго-долго, как и сама жизнь долгая-долгая, так же и ты стараешься остановить свою кровь. Кровь останавливается, но отнюдь не ты. Ты снова продираешься через кусты, и они уже будто другие. Пусть видят все сию перемену кустов как перемену декораций. Имеющие глаза – пусть видят глазами, не имеющие тех – пусть ощупывают ладонями.
Полчаса или будто всю жизнь свою ты бредешь до автобуса, потом еще столько же ты его ждешь, и ветер обжигает твою больную, безрадостную кожу. Лишь немногие смогут теперь застать тебя за решением уравнений безрассудства. История сотворения мира – есть первейшее наше криминальное чтиво.
В автобусе ты упал на сиденье и укрылся за шторами слепленных век, мимо тебя проходят, задевают бедрами и плечами, но ты этого всего не осознаешь. Бог, Ты слышишь смысл мой, Ты видишь мою лихорадку, говоришь себе ты, если они противны Тебе, останови меня, останови пока не поздно, и тогда я признаю Твое бытие, признаю воздухом легких своих, признаю током крови своей, а так я в нем сомневаюсь. Нет зоны покрытия.
От Литейного ты шел пешком. На здания ты не смотрел, те могли обрушиться от единственного яростного взгляда твоего, потому-то ты глаза и отводил. Город вокруг тебя был подыхающею гиеною, но в дерзости несчастной своей полагал себя будто бы даже моложавым. Ты продирался сквозь походки, выправки, осанки, гримасы, ты сам был стоном и скрежетом зубовным, ты сам был желваком стиснутых скул. Атмосфера и ты теперь одно целое, но ей еще следует успевать ластиться к твоим щекам и к твоим щиколоткам.
Галерею ты нашел по злому духу фуршета, по лживому блеску новых витрин. Охранник, увидевший на лице твоем стигматы твоей обреченности, не хочет тебя пускать, но ты, расправив все свое смирение воина, проскальзываешь мимо него. Ветер он ухватит рукою своей, если посмеет оной ухватить тебя.
Здесь в двух залах картины на стенах, небольшая толпа, человек в тридцать, ты бы, наверное, даже узнал многих, если бы стал их разглядывать. Одного ты узнал сразу, хоть он и стоял спиною к тебе.
– Сережа, – громко говоришь ты, сразу потянувшись к нему. – Сережа, это ты звонил, я знаю.
Но спина вдруг начинает от тебя убегать, уклоняться. Что же такое? Что происходит? Ты преследуешь ее, но спина спасается бегством. Или все же заманивает?..
– Зачем ты звонил, мразь? – кричишь еще ты. – Слышишь меня? Слышишь?! Что вы все тут задумали?!
Поодаль ухмыляется чье-то женское лицо; быть может, ты вспоминаешь, жена этой спины, или не жена; во всяком случае, связь меж теми несомненна, неоспорима, недвусмысленна.
Спина пробегает второй залец и проскальзывает в подсобное помещение. Ты твердо знаешь, что тебе не надо идти вслед за спиною, но все же идешь. Кто-то тут же прикрывает за тобою дверь.
– Это не он звонил, это я звонил, – говорит кто-то вблизи твоего виска, и ты про себя называешь его «заступником». – Сережа здесь не причем.
– А-а, здорово, постмодернисты! – не оборачиваясь, криво усмехаешься ты. Всем своим больным лицом усмехаешься ты, всею желчью печени, всею кожею и одеждой. – Привет вам, лживые величины. Фразоидальные конкистадоры!.. По-прежнему ли ваш релятивизм актуален?
– Пришел, сволочь?
– Сволочь не пришел, сволочь приполз. Приполз посмотреть пару бездарных картинок на стенах и выпить пару бокалов кислого фуршетного шампанского.
– Будет тебе шампанское, – говорят рядом.
Шампанское и вправду тебе наливают и подносят к лицу, но не дают выпить, а лишь в глаза выплескивают каким-то фальшивым, мелодраматическим жестом.
– «Литературную газету» помнишь? – шипит кто-то. – Сволочь! А роман свой не забыл?
– Здесь не сволочь! Медведь-шатун! Что, не узнали?! – усмехаешься ты. – Он сейчас обдерет ваше липкое стадо.
– Сволочь! Сволочь! Сволочь!
Боже, что же за пошлость! У него в руке подсвечник, или нет – у них у всех в руках подсвечники, ничего другого они сыскать не могли. Они заводят, они подстегивают себя. Один вдруг со всего размаха бьет тебе тяжелою старою бронзою по ключице. Ты падаешь на колени. Ведь я же пришел в этот мир с самою нешуточной инвестицией, – бормочешь себе ты, – с даром безрадостности, они же сделали все для того, чтобы распылить те и отринуть. Жить, лишь жить на разрыв всех кровеносных сосудов разом. Отчего вдруг аорте столь незаслуженное ее предпочтение?! Быть самому стрелою, выпущенною в бесцельность, и увлекать еще за собою иных энергией своей чрезмерности... Рука твоя повисла, навсегда повисла, рука твоя умерла, и там, в углу тебе уже снова мерещится злой лысый циничный старикашка, который будто бы блаженно мнется в жадном предвкушении. Он нетерпеливо топчет паркет, ожидая обещанной роли. На что вам, старый циник, ваше предвкушение?! Ищите же вкуса, взыскуйте же полновесности.
– Нет-нет, не здесь, только не здесь! – приплясывает кто-то возле побоища. – Во двор его! Тащите во двор.
Тебя тащат во двор, и ты уже не сопротивляешься, ты уже не можешь сопротивляться.
– Во дворе нельзя. Из окон увидят.
Ты уже вдохнул свежего воздуха двора, ты опьянен этим воздухом, но тебя вдруг волокут обратно. Бросают на пол. И тут новый удар. Основание затылка. Вы считаете, злой старикашка, вы следите, вы записываете?
Боже, неужто это и есть орудия Твои? Я всегда был соперником Твоим в гневе Твоем, Ты же никак не хотел признать того, Ты же никак не хотел согласиться...
– Да-да... здесь! Здесь! Хорошо! Только музыку громче!
И был гром у виска твоего, немыслимый гром, и ты задохнулся, и ты был рыбою на суше, подстреленной птицей – зябликом? корольком? – и кровь хлестала из пробитого черепа, но здесь уж, кажется, гнездилось спасение, и тут-то приблизились вы, гадкий, небритый старикашка, воняющий кофе, папиросами и перегаром дня вчерашнего, Вена и Франкфурт сорвались со своих орбит, типографские знаки помчались миллионами злых муравьев, случайные любовные приключения метнулись темными мотыльками, змеями по углам расползлась ликующая кривда правозащитников, весь мир расточился горсткою чечевицы, ваши цепкие стариковские пальцы ощупывали засохшую промытую рану с ее новым сверкающим номером и с кусочками застывшего мозга. Открывайте ваши журналы и реестры, пишите туда ваши каракули, множьте ваши перечни, сбирайте урожай отторжений, громоздите свои империи цинизма и заурядности. Из недр совпадений. Ты дышал теперь будто не воздухом, но темным хлором.
Они отдали тебя старикашке, глумление в его пальцах, в его одеколоне. Ты был застрельщиком и проводником самой тончайшей своей непроизвольности. Ныне опустел твой храм лихорадок, угасли все случайные перлы твоей радужной безнадежности. Ты всегда умудрялся держаться на безопасном расстоянии от всякого счастья и невозмутимости. И вам ли, гнусному, грязному цинику, быть богом сего бесчувственного тела? Но вот же ныне вы – бог, злой, безжалостный истукан с цепкими пальцами, океаны бесцельности в ваших глазах.
Радость, радость!..


–>

Змеи
10-Jul-06 12:48
Автор: Станислав Шуляк   Раздел: Пьесы/Сценарии
Станислав Шуляк


ЗМЕИ

короткая драма

Мать

Дочь

Невропатолог

Дежурный по станции

Офицер-артиллерист




Станционный зал ожидания в небольшом городишке в горах. Несколько ожидающих сидят на скамьях, рядом их носильные вещи. Мужчина средних лет (Н е в р о п а т о л о г) будто бы дремлет, но временами поднимает голову и настороженно озирается вокруг. Дремлет и Женщина (М а т ь), тогда как Д о ч ь ее, напротив, кажется, обеспокоена. Звук приближающегося состава. Д о ч ь встает, подбирает котомки, прислушивается.

М а т ь. Сядь.
Д о ч ь. Почему?
М а т ь. Товарный.

Д о ч ь садится. Кладет котомки на пол перед собой.

М а т ь. Не клади на пол. Грязный.
Д о ч ь. Можно подумать, сумки чище.
М а т ь. Все равно. Положи на скамейку. (Дочь послушно кладет котомки на скамью.)
Д о ч ь. Откуда ты знаешь?
М а т ь. Что?
Д о ч ь. То, что поезд товарный.
М а т ь. Стук колес другой.
Д о ч ь. Я здесь столько же, сколько и ты. Но тебе удается ставить меня в тупик.
М а т ь. Шестичасовой так и не пришел. Остается ждать девятичасового.
Д о ч ь. По-твоему, у нас есть шансы?
М а т ь. А по-твоему, у нас есть выбор?
Н е в р о п а т о л о г. Выбор, уважаемая, всегда есть.
М а т ь. Не вмешивайтесь в чужой разговор.
Н е в р о п а т о л о г. Не надо нервничать. Я просто так сказал.
М а т ь. А теперь «просто так» помолчите.
Н е в р о п а т о л о г. Как все обозлены... в последнее время.

Мимо проходит Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и.

Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и. Время не бывает ни первым, ни последним.
М а т ь. Девятичасовой будет?
Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и. Поезда, сударыня, ходят строго по расписанию.
М а т ь. Шестичасового же не было.
Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и. Значит для этого были особые обстоятельства.
Д о ч ь. Какие?
Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и. А вот этого мне никто не сообщает.
Д о ч ь. Ну вот. Значит нет никакой уверенности.
Н е в р о п а т о л о г. Уверенность всегда внутри нас. Она ни от чего не зависит.
М а т ь. Кто вы такой? Откуда вы все знаете? Или вы только изображаете из себя всезнайку?
Н е в р о п а т о л о г. Я ничего не изображаю.
М а т ь. Тогда кто вы такой?
Н е в р о п а т о л о г. Доктор.
М а т ь (разочарованно пожимает плечами). Доктор...
Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и. Доктора вроде священников. Только занимаются телом. Но все равно они всегда рядом со смертью.
Н е в р о п а т о л о г. В юности я хотел стать либо искусствоведом, либо пойти по духовной части. Но для искусствоведа я был слишком религиозен, а для священника слишком вдумчив и скептичен.
Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и. Черт побери, какие подробности!
Д о ч ь. Идет кто-то.
М а т ь. Глупости. Кто может прийти в такое время?

Входит О ф и ц е р - а р т и л л е р и с т.

Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и (вполголоса). Какой-то военный.
О ф и ц е р - а р т и л л е р и с т. Здравствуйте.

Все настороженно молчат.

Простите... Я, возможно, вам помешал... Я ищу кое-кого. Здесь не было такого?.. Как бы это выразить? В сущности, самый обыкновенный человек. Наверное, моих лет. Или, может, года на два-три постарше. Или все-таки помладше. Нет, это не главное... Глаза... нет, глаза у него самые обычные. Я даже не помню их цвет. Карие? Серые? Голубые? Голос? Нет, голос я тоже не смогу описать. Скорее тихий, чем громкий. И какой-то такой одинаковый, ровный, невыразительный... А что же тогда? Руки? Телосложение? Нет. Нет. Нет... Ах да! У него же одна нога короче другой. Здесь не было такого, у которого одна нога короче другой?
Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и. Здесь у всех ноги одинаковой длины.
О ф и ц е р - а р т и л л е р и с т. Да. Жаль. Просто это мой командир. Тот, о ком я говорил. Я его потерял. Я его ищу.
Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и. Повторяю. Здесь ноги у всех одинаковые.
О ф и ц е р - а р т и л л е р и с т. Да-да, я понял. Я не знаю теперь, что мне делать. Где мне искать его...
Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и. И вообще мы все здесь мирные люди. Никто не сделал ничего плохого. Они ждут поезда, а я служу здесь дежурным по станции уже четырнадцатый год, знаю свою работу от и до, посменный график дежурств, отпуск десять дней зимой и десять дней летом, сегодня как раз моя смена...
О ф и ц е р - а р т и л л е р и с т. По правде говоря, положение у меня отчаянное. Могут даже подумать, что я дезертир. А я просто потерял своих, я был контужен, много раз терял сознание. Я и сейчас иногда теряю сознание.
Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и. Но если вы думаете, раз вы военный – значит вас должны все бояться, то вот здесь вы глубоко заблуждаетесь. Никто вас не боится! Слышите вы?
О ф и ц е р - а р т и л л е р и с т. Голова идет кругом...
Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и. И не смейте здесь запугивать нас! Не на таких напали! Много я тут повидал всяких-разных... за четырнадцать лет.
М а т ь (Дежурному по станции). Да хватит уже вам! Что вы к нему прицепились?
Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и (ворчит). Просто я отлично знаю таких вот молодчиков!.. Думают, если они военные, так все их теперь должны бояться...
М а т ь. Мир страшнее войны.
Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и. Ну это уж какая-то софистика.
М а т ь (Офицеру-артиллеристу). Что у вас с рукой?
О ф и ц е р - а р т и л л е р и с т. Последствия контузии. Рука отказывается работать.
Д о ч ь. Как странно.
О ф и ц е р - а р т и л л е р и с т. Да. Я пытаюсь пошевелить пальцами. Пытаюсь согнуть ее в локте. Но все бесполезно.
М а т ь. Здесь есть доктор. Он может посмотреть вас.
Н е в р о п а т о л о г. Ну уж нет!
М а т ь. Почему же?
Н е в р о п а т о л о г. Я не взял с собою своих инструментов.
Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и. Каких инструментов?
Н е в р о п а т о л о г. Никаких. Ни молоточка, ни фонендоскопа, ни градусника – у меня ничего нет.
Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и. А молоток вам зачем?
Н е в р о п а т о л о г. Не молоток, а молоточек. По коленке постучать. Рефлексы проверить. Я, уважаемый, невропатолог.
Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и (протягивая тому красный железнодорожный флажок, обмотанный вокруг деревянной рукояти). Вот. Это не подойдет вместо молоточка?
Н е в р о п а т о л о г. Сейчас же прекратите издеваться надо мной! Слышите вы? Это просто какая-то чудовищная, какая-то кощунственная профанация! Я не позволю! Вы не смеете!.. Я буду жаловаться! Я дойду до министра! Я на вас в суд подам!
О ф и ц е р - а р т и л л е р и с т. Не кричите, прошу вас. Мне ничего не надо. Я посижу немного и пойду. Минут пять.
Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и. А здесь, к вашему сведению, не сидят просто так. Здесь сидят только те, кто ждут поезда.
М а т ь (Дежурному по станции). Да ладно вам!.. (Дочери.) Скинь вещи на пол. Пусть он сядет.
Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и. Я умываю руки, сударыня. Это было ваше решение.

Офицер-артиллерист обессилено садится на скамью подле Дочери и Матери.

О ф и ц е р - а р т и л л е р и с т. Спасибо. Я очень устал. И в глазах темно.
Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и. С глазами, драгоценный мой, у вас все в порядке. На самом деле просто темно на улице.
М а т ь. Да. Это странно. Уже утро, должно рассветать. Должно становиться светлее. А вместо этого – темнеет.
Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и. Здесь это бывает.
Д о ч ь. У вас что, солнце в другую сторону движется?
Н е в р о п а т о л о г. Солнце, милочка, стоит на месте. Это Земля движется. Вращается вокруг Солнца. Закон природы.
Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и. Спасибо за поддержку, дорогой друг.
Н е в р о п а т о л о г. Не стоит благодарности.
М а т ь. Где это случилось?
О ф и ц е р - а р т и л л е р и с т. Что?
М а т ь. Ну, это... ваша контузия.
О ф и ц е р - а р т и л л е р и с т. Там... в горах... Высоко... Каких трудов нам стоило затащить туда свои орудия. Подробностей я не помню. Очнулся – ничего не вижу, не слышу, вокруг звон... темно. И еще... голова...
Н е в р о п а т о л о г. Обычная картина.
М а т ь. Взгляни, доченька, у нас там не осталось бутылочки пива для офицера.

Д о ч ь послушно склоняется над котомками в поисках пива.

Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и. О-хо-хо!.. Не мешало бы поинтересоваться у нашего дорогого дока, не противопоказано ли пиво нашему герою.
Н е в р о п а т о л о г (важно). Добрый стаканчик чешского пива никому еще не вредил. Я и сам бы, пожалуй, не отказался.
Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и. Мда!.. Не будь я при исполнении... Я бы, наверное, тоже...
Н е в р о п а т о л о г. Да бросьте, коллега. Со стакана пива ничего с вами не случится, а мы никому не скажем.
Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и. Ну, разве что полстакана.
Н е в р о п а т о л о г. Две трети. Как врач официально говорю вам...

Внезапно Д о ч ь кричит от боли и ужаса.

Д о ч ь. А-а-а-а!..
В с е (вскакивая со своих мест). Что? Что такое? Что случилось?
Д о ч ь. Змея! Здесь змея! Она меня ужалила!..
М а т ь. Где? Покажи!
Д о ч ь. Вот! Вот она! Уползает!..
Н е в р о п а т о л о г. Убить ее! Убить сейчас же!
О ф и ц е р - а р т и л л е р и с т. Размозжить ей голову! Разрубить на куски!
Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и. Не трогайте! Не смейте! Не приближайтесь к ней! Она может броситься еще раз.
М а т ь. Но моя дочь!.. Что же это? Откуда здесь змея?
О ф и ц е р - а р т и л л е р и с т. Нужно длинную палку. Поддеть ее и швырнуть в огонь. Или под проходящий поезд.
Д о ч ь. Мама, мне страшно. Я умру?
Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и. Не беспокойтесь! Здешние змеи не ядовиты!..
М а т ь. Вот видишь? Ничего страшного.
О ф и ц е р - а р т и л л е р и с т. Но я все равно не понимаю, как могла заползти змея на вокзал.
Н е в р о п а т о л о г. Совершенно вопиющий случай!..
Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и. Правда, от их укуса все равно умирают. В течение суток. Или даже быстрее.
Д о ч ь. Мама!
М а т ь. Доченька! Леночка моя!
О ф и ц е р - а р т и л л е р и с т. Отчего умирают, если змеи не ядовиты?
Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и. Говорят, причина смерти весьма напоминает заражение крови. Только развивается это заражение необычайно быстро.
Н е в р о п а т о л о г. Ну, знаете!.. С научной точки зрения, ваши слова – полнейшая чушь!
Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и. Не спорю. Вы ученый человек, Док. А я даже колледж не закончил. Но только я знаю, что здешние змеи невероятно злобны. Возможно, в этом вся причина.
Н е в р о п а т о л о г. Причина чего?
Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и. Ну, этих... странных смертей!..
Н е в р о п а т о л о г. Так что же, здесь это часто случается?
Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и. Бывает. Отрицать не могу. Но раньше на вокзал они не заползали.
О ф и ц е р - а р т и л л е р и с т. Надо высосать яд из ранки!..
Н е в р о п а т о л о г. Вам же говорят!.. Нет никакого яда. Есть заражение крови.
О ф и ц е р - а р т и л л е р и с т. Тогда высосать кровь.
Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и. Ни в коем случае! Иначе вы тоже умрете!..
О ф и ц е р - а р т и л л е р и с т (саркастически). От заражения крови?
Н е в р о п а т о л о г. От чего ж еще?!
Д о ч ь. Мама, мне становится хуже!
М а т ь. Держись, Леночка! Доктор! Спасите ее! Спасите мою дочь!
Н е в р о п а т о л о г. Что же я могу сделать? У меня ни молоточка, ни фонендоскопа, ни градусника! У меня ничего нет!
О ф и ц е р - а р т и л л е р и с т. Я только не понимаю... Если о существовании змей здесь давно известно, почему их не истребляют всем миром? Почему не вызывают войска, почему не создают специальные истребительные отряды?
Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и. А разве можно истребить все то, о существовании чего нам известно?
О ф и ц е р - а р т и л л е р и с т. Бросьте эти ваши шуточки!.. Здесь есть и ваша вина! Вы обязаны были предупредить нас.
Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и. Да, я, конечно, виновен перед вами всеми. Но раньше на вокзал они не заползали.
О ф и ц е р - а р т и л л е р и с т. Ну а врач хотя бы нормальный здесь есть? Не этот блаженный, а настоящий!..
Н е в р о п а т о л о г. Я попросил бы вас. У меня диплом кандидата наук.
Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и. Врача нормального нет.
О ф и ц е р - а р т и л л е р и с т. А куда же он делся?
Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и. Умер.
О ф и ц е р - а р т и л л е р и с т. Отчего?
Н е в р о п а т о л о г. Неужто вы еще не поняли? Его тоже укусили.
О ф и ц е р - а р т и л л е р и с т. Змея?
Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и. Нет. Его укусил тот, кого накануне ужалила змея.

О ф и ц е р - а р т и л л е р и с т в отчаянном изнеможении опускается на скамью.

М а т ь. Не садитесь!
О ф и ц е р - а р т и л л е р и с т (вскакивая). Что?
М а т ь. Нельзя сидеть. Змея может оказаться под скамьей и ужалить вас в ногу.
Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и. Опасность такая есть.
Н е в р о п а т о л о г. Нельзя дотрагиваться до своих вещей. Змея могла заползти и в них.
Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и. Да. Это не исключено.
Д о ч ь. Мама, мне холодно.
Н е в р о п а т о л о г. Надо ее чем-то укрыть.
М а т ь. Найдите же что-нибудь скорее!
О ф и ц е р - а р т и л л е р и с т. Я вижу брезент!
Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и. Не трогайте!
О ф и ц е р - а р т и л л е р и с т. Почему?
Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и. Змеи очень любят прятаться в вещах, под тряпьем, под брезентом.
Н е в р о п а т о л о г. Смотрите, вон еще одна!
О ф и ц е р - а р т и л л е р и с т. Где?
Н е в р о п а т о л о г. Там, в углу. Страшная и огромная!
Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и. Это свернутый шланг.
Н е в р о п а т о л о г. Да, а за шлангом, за шлангом?!
Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и. Там веревка.
Н е в р о п а т о л о г. А почему эта «веревка» черная? И почему она извивается?
О ф и ц е р - а р т и л л е р и с т. Он прав. Я тоже вижу. Это змея.
Н е в р о п а т о л о г. Надо бежать!
Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и. Куда? Если мы сейчас откроем дверь, откуда вы можете знать, что находится за ней?!
О ф и ц е р - а р т и л л е р и с т. Да. Там тоже могут быть змеи. Десятки. Сотни. Тысячи змей.
Н е в р о п а т о л о г. Что же нам делать? Где же спасение?
Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и. В нынешнее время года озлобление этих ползучих тварей доходит до самых крайних пределов.
Н е в р о п а т о л о г. Не надо отзываться о них непочтительно.
О ф и ц е р - а р т и л л е р и с т. Да-да, будем хотя бы предусмотрительны, если уж мы ничего не знаем о том, с чем столкнулись.
Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и (меланхолически). Ах если бы наша предусмотрительность могла нам чем-то помочь!..
Н е в р о п а т о л о г. Не каркайте! Слышите вы? Не каркайте!..
Д о ч ь. Мама!.. Мне больно. У меня внутри все горит.
М а т ь. Потерпи, Леночка. Док говорит, что это заражение крови. Может, скоро станет полегче.
Д о ч ь. Мне никогда уже не станет легче.
М а т ь. Надо надеяться. Другого попросту ничего не остается.
Д о ч ь. Надеяться... и ощущать, как кровь разносит по жилам эту страшную заразу...
М а т ь. Ложись. Положи голову вот так... А я тебя буду держать.
Д о ч ь. Эта змея будто вошла в меня. Она во мне!.. Она во мне!.. Вырвите из меня змею!.. Сделайте это!.. (Слабеющим голосом.) Прошу вас...
М а т ь. Ничего, ничего. Это тебе только кажется.
О ф и ц е р - а р т и л л е р и с т. Я и раньше уже кое-что слышал об этих змеях.
Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и. И что же вы слышали?
О ф и ц е р - а р т и л л е р и с т. В моей роте был солдат, родом из этих мест...
Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и. Что он рассказывал?
О ф и ц е р - а р т и л л е р и с т. Нет-нет, я не могу вам говорить об этом. Это слишком невероятно. Вы станете смеяться.
Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и. Здесь нет ничего столь невероятного, что бы над ним возможно было смеяться.
Н е в р о п а т о л о г. Вы все – не о том!.. Это просто особое навязчивое состояние. Называется – офидиофобия. Панический страх перед змеями. Мы одержимы этим паническим страхом.
О ф и ц е р - а р т и л л е р и с т. Да-да, вы правы. Разве среди нас нет мужчин? Мы должны сплотиться!..
Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и. Стать спина к спине!..
Н е в р о п а т о л о г. Спеть воинственную песню.
О ф и ц е р - а р т и л л е р и с т. Станцевать угрожающий танец.
Н е в р о п а т о л о г. И тогда, возможно, они испугаются...
О ф и ц е р - а р т и л л е р и с т. Уползут восвояси...
Н е в р о п а т о л о г. Нас трое, и вместе мы – сила.
О ф и ц е р - а р т и л л е р и с т. Давайте попробуем. (Встают спина к спине.) Нога вперед, нога назад, выпад!..
Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и. Да, да!.. Так, так!..
Н е в р о п а т о л о г. Нога вперед, нога назад, выпад!..
Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и. Хорошо! Замечательно!.. (Танцуют угрожающий танец.)
Д о ч ь. Мама, смотри!..
М а т ь. Что?
Д о ч ь. Огромная черная змея ползет в нашу сторону.
М а т ь. Ничего, это только кажется тебе.
Д о ч ь. Да нет же, я вижу.
М а т ь. Увиденное не всегда существует.
Д о ч ь. Она все ближе.
М а т ь. Оно лишь кажется нам.
Д о ч ь. Ползет в твою сторону.
М а т ь. И кажущееся мы всегда полагаем увиденным.
Д о ч ь. Спасайся! Беги! Еще можно успеть!
М а т ь. Куда бежать? Зачем? Разве это возможно?
Д о ч ь. Скорее же! Скорей! Прошу тебя! Зачем умирать нам обеим.
М а т ь. Умереть вместе с кем-нибудь в одну минуту, в одно мгновенье – это так хорошо, это так замечательно!.. (Вскрикивает.) А-а!.. (Со слабой улыбкой.) Спасибо тебе!..
Д о ч ь. Ползи отсюда, ползи, ползи, ползи, проклятая!
М а т ь. Не ругай ее! Не надо!..
Д о ч ь. Мама, зачем ты это сделала?
М а т ь. Ничего, девочка моя. Зато мы будем вместе.
Д о ч ь. До последней минуты.
М а т ь. До самой последней минуты. (Лежат обнявшись.)
О ф и ц е р - а р т и л л е р и с т. Смотрите! Смотрите! Эту женщину ужалила змея!
Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и. Не приближайтесь! Не подходите! Ей уже ничем не поможешь.
Н е в р о п а т о л о г. Нет, угрожающий танец оказался неэффективен. Нужна воинственная песня!..
Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и. Но где же найти такую песню? Кто же ее сочинит?
О ф и ц е р - а р т и л л е р и с т. Тот самый мой солдат...
Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и. Что? Что солдат?
О ф и ц е р - а р т и л л е р и с т. Ну, тот солдат из моей роты, который родом из этих мест... тоже говорил, что всякий, ужаленный змеей, обречен...
Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и. Черт побери! Открыли Америку! Мы и сами знаем, что он обречен.
О ф и ц е р - а р т и л л е р и с т. Но это не смерть, говорил он.
Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и. А что же? Что это, по-вашему?
О ф и ц е р - а р т и л л е р и с т. Нет-нет! Этого нельзя говорить. Это слишком невероятно!..
Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и. Что может быть невероятнее происходящего? Ответьте-ка мне!..
О ф и ц е р - а р т и л л е р и с т. Не знаю! Не знаю!..
Н е в р о п а т о л о г. Говорят, наша последняя минута наполнена смертной тоской, ощущением абсолютной обреченности, когда ты понимаешь, что вот оно уже и все!.. Никакого спасения... И я всегда думал, а неужели последняя минута, последнее мгновение не могут быть наполнены радостью, отчаянной, ослепительной радостью?! И потому, когда мне позвонила мать и сказала слабым, но таким родным голосом: «Сыночка мой, Никитка, со мною, кажется, всё, песенка спета! Приедь, пожалуйста, деточка, может, мы еще успеем с тобой повидаться разочек»! – когда она мне это сказала, я не колебался ни секунды. Бросил всё: дом, надоевшую жену, двоих сыновей, которым я, по правде сказать, давно уже не нужен, всех своих несчастных пациентов и помчался на станцию за билетом. И вот я здесь...
Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и. Вам хорошо. У вас хоть какое-то движение. А вот когда четырнадцать лет на одном и том же месте... Когда каждый день одно и то же, одно и то же...
Д о ч ь. Мама, как ты?
М а т ь. Меня внутри будто выжигают огнем.
Д о ч ь. У меня тоже это было. Но потом это прошло.
М а т ь. Сколько нам еще осталось?
Д о ч ь. Не знаю.
М а т ь. Да. Этого не знает никто.
Д о ч ь. И что бы ни было – все равно приходится оставаться в себе самой. Из себя не выскочишь. Из себя не убежишь.
М а т ь. К сожалению... У меня закрываются глаза. Я засыпаю.
Д о ч ь. Мама, не спи! Не закрывай глаз, не спи! Ты можешь уже и не проснуться. Я чувствую это.
М а т ь. Я не могу. Не могу... Я посплю немного. Разбуди меня перед девятичасовым. (Закрывает глаза, засыпает.)
О ф и ц е р - а р т и л л е р и с т. Послушайте! Я, кажется, придумал песню!..
Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и. Воинственную песню!..
О ф и ц е р - а р т и л л е р и с т. Слушайте же! «Если ты увидел змей, жги, коли, руби, убей!..»
Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и. Да-да, замечательно! Это то, что нужно! Давайте все вместе!
О ф и ц е р - а р т и л л е р и с т, Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и и Н е в р о п а т о - л о г. Если ты увидел змей, жги, коли, руби, убей! Если ты увидел змей, жги, коли, руби, убей! Если ты увидел змей, жги, коли, руби, убей!
О ф и ц е р - а р т и л л е р и с т. «Одолей постыдный страх, убивай, с тобою Бог!..»
О ф и ц е р - а р т и л л е р и с т, Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и и Н е в р о п а т о - л о г. Одолей постыдный страх, убивай, с тобою Бог!
О ф и ц е р - а р т и л л е р и с т. «Убивай без рассуждений, змеям – смерть без сожаленья!..»
О ф и ц е р - а р т и л л е р и с т, Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и и Н е в р о п а т о - л о г. Убивай без рассуждений, змеям – смерть без сожаленья!
О ф и ц е р - а р т и л л е р и с т. «Если ты увидел змей, не раздумывай – убей!..»
О ф и ц е р - а р т и л л е р и с т, Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и и Н е в р о п а т о - л о г. Если ты увидел змей, не раздумывай – убей! Если ты увидел змей, не раздумывай – убей!

Н е в р о п а т о л о г опускается на колени, потом ложится на пол лицом вниз.

Н е в р о п а т о л о г. Что же это? Что же мы делаем? Зачем это? Это неправильно!.. Этого не нужно делать!.. Это невозможно!.. Я так не могу!.. Мы же так еще больше обозлим их...
О ф и ц е р - а р т и л л е р и с т и Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и. Если ты увидел змей, жги, коли, руби, убей! Если ты увидел змей, жги, коли, руби, убей! Если ты увидел змей, жги, коли, руби, убей!
Н е в р о п а т о л о г. Прекратите! Сейчас же прекратите! Нельзя! Не смейте, я вам говорю!
О ф и ц е р - а р т и л л е р и с т. Смотрите! Они повсюду! Их видимо-невидимо!
Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и. Они вокруг нас.
О ф и ц е р - а р т и л л е р и с т. Они везде.
Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и. А нас всего двое.
Н е в р о п а т о л о г. Миленькие! Хорошенькие! Туда! Туда! Ползите туда! Жальте их! Жальте! Жальте их всех! Они плохие! Они вас не любят! Вы их жальте! Их! Их! А меня не надо!.. Ведь я же люблю вас! Я готов всегда вас любить! Всегда-всегда!.. (Вскрикивает.) А-а!.. (С жалкой улыбкой.) Сзади... В ахиллесово сухожилие... Я знал это... Зачем же меня? За что? За что? За что?..
О ф и ц е р - а р т и л л е р и с т. Значит уже все?
Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и. Да, похоже на то. У меня еще с вечера было дурное предчувствие. И страшно ломило в затылке.
О ф и ц е р - а р т и л л е р и с т. Посмотрите! На улице совсем темно. Будто бы ночь.
Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и. Чтобы совладать с этой напастью, нужно все совершенно другое. Нужна другая культура, другая философия, другое искусство, другой язык и иные нравы...
О ф и ц е р - а р т и л л е р и с т. Разве ж можно успеть все это создать? Разве у нас осталось время на это?
Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и. Но, может, этот человечек (указывает на затихшего, свернувшегося в клубок Невропатолога) отчасти и прав, и нужна всего лишь... любовь.
О ф и ц е р - а р т и л л е р и с т. Эта женщина... и ее дочь...
Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и. Забудьте их. Обе они умирают.
О ф и ц е р - а р т и л л е р и с т. Тот самый солдат... из моей роты.... он говорил...
Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и. Так что же вам все-таки говорил этот чертов солдат?
О ф и ц е р - а р т и л л е р и с т. Да нет, это неважно. Просто... когда я только пришел... И увидел этих двух женщин... я сказал себе: вот, девушка, с которой я мог бы прожить всю свою жизнь и не пожалеть ни об одной из ее минут.
Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и. Вы с ума сошли! Что это вы задумали? Не приближайтесь к ним!.. (Но тот лишь отмахивается и приближается к девушке.)
О ф и ц е р - а р т и л л е р и с т. Лена... Лена... Я знаю, что тебя зовут Лена.
Д о ч ь. Да, пока еще так.
О ф и ц е р - а р т и л л е р и с т. А я – Николай. Коля. Я, когда увидел тебя в первый раз, не знал, как подойти к тебе, как заговорить с тобой...
Д о ч ь. Теперь знаешь, Коля. Но я скоро умру.
О ф и ц е р - а р т и л л е р и с т. Нет, ты не умрешь. Это другое.
Д о ч ь. Когда ты только вошел, такой растерянный, смущенный, я тоже не могла оторвать от тебя глаз.
О ф и ц е р - а р т и л л е р и с т. Можно мне обнять тебя? Можно мне прижать тебя к себе? Крепко-крепко?
Д о ч ь. Не надо. Не делай этого.
О ф и ц е р - а р т и л л е р и с т. Я очень, очень тебя прошу.
Д о ч ь. Мама, ты спишь? Ты слышишь меня? (Пауза.) Так мало осталось времени. Но раз уж все так вышло, пусть он будет моим первым. Моим последним. Моим единственным. Ты позволишь? Ты не рассердишься на меня?
О ф и ц е р - а р т и л л е р и с т. Мы можем укрыться этим вот брезентом. И будем тогда только вдвоем. Только ты и я.
Д о ч ь. Не трогай брезент, не надо. Это опасно.
О ф и ц е р - а р т и л л е р и с т. Все равно... (Укрывает и себя и девушку брезентом, сжимает ее в объятьях.) Лена. Леночка...
Д о ч ь. Коленька. Коля. Хороший мой... (Затихают.)
Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и (трясет Невропатолога за плечо). Эй, Док, вы еще живы? Не лежите на полу лучше. Пол каменный – воспаление легких еще, чего доброго, схлопочете.
Н е в р о п а т о л о г (бормочет). Я их любил, я их старался любить... А они меня так... За что? За что? За что?..
Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и. Эх вы!.. Образованный человек!.. В любви ведь не бывает никакого «за что?». Неужто не знаете?
Н е в р о п а т о л о г. Уйдите! Не мешайте мне умирать!..
Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и (деликатно коснувшись плеча Матери). Сударыня, пора просыпаться. Просыпайтесь! Девятичасовой скоро. Вот ведь как!.. Уж утро в самом разгаре, а кажется, будто ночка темная на дворе.
М а т ь (открывая глаза). Где Лена? Где моя дочь?
Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и. Эх, сударыня!.. Смерть ведь ни для кого не подарок. И если уж выпала минутка иная радостная перед тою незадолго – грех не воспользоваться.
М а т ь. Где она? Скажите же!..
Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и. С хорошим человеком ваша Лена, сударыня.

Внезапно слышится отчаянный вскрик О ф и ц е р а - а р т и л л е р и с т а.

М а т ь. Что? Что это?

Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и стягивает брезент с лежащих на полу, но там только
О ф и ц е р - а р т и л л е р и с т, Д о ч е р и нигде нет.

О ф и ц е р - а р т и л л е р и с т. Она... Она меня укусила, ужалила... А потом уползла. Исчезла.
М а т ь. Что вы говорите? Это невозможно. Где моя Лена?
О ф и ц е р - а р т и л л е р и с т. Солдат из моей роты... он говорил, что тех, кого ужалили змеи, не умирают. Они сами превращаются в змей.
М а т ь. Лена, девочка моя! Что же это? Зачем же ты так?
О ф и ц е р - а р т и л л е р и с т. Я обнимал ее... Обнимал... И вдруг увидел, что обнимаю змею.
Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и. Кстати!.. А что стало с этим вашим солдатом?
О ф и ц е р - а р т и л л е р и с т. Не знаю. Исчез в один прекрасный миг. Говорили, что дезертировал.
Д е ж у р н ы й п о с т а н ц и и. Никуда он не дезертировал, дорогой мой. Он просто как-то тоже превратился в огромное черное пресмыкающееся, а потом взял и уполз. А вы того и не заметили.
Н е в р о п а т о л о г. Я всегда, я всегда об этом мечтал. Так хорошо!.. Что может быть лучше?! Хорошо, хорошо!.. (Умирает.)
М а т ь. Лена! Лена! Леночка моя! Лена!.. Мы теперь всегда будем вместе с тобой!.. (Пауза.)



К о н е ц



–>   Отзывы (4)

Люди и сумерки
10-Jul-06 05:50
Автор: Станислав Шуляк   Раздел: Проза
Станислав Шуляк

Люди и сумерки

рассказ

Могло ли что-то быть хуже, чем – просто стоять и рассматривать дверь? И все же стоял и рассматривал. Быть может, с яростью или с недоумением, но дело здесь было вовсе не в двери. В чем – этого тоже не знал или всего лишь не отдавал себе отчета.
Потом еще взглянул над собою, на оштукатуренный потолок с прилипшими к нему горелыми спичками, и вдруг подумал, что следовало бы взять с собою какого-нибудь шоколада или зефира, чтобы не ощущать себя, положим, нахлебником или сиротою, ведь ничего не было бы проще, чем взять что-то с собою, и больше всего боялся сгореть самому одинокою спичкою рассудительности, иного же не боялся ничего, но тут дверь, устало скрипнув, открылась.
– Это ты? – сказала Вера, впуская меня.
Интересно, кто бы это мог быть другой, если она сама звонила недавно и звала? Ведь в гости к ней не напрашивался, никогда и ни к кому не напрашиваюсь (я и в мир не напрашивался, тогда, много лет назад), не имею этой привычки; обычно приглашают сами.
Она задвинула засов, обернулась, я поймал ее рукою, и мы неловко обнялись, прямо в прихожей. Как два изголодавшихся хищных зверька, как барсуки чащобные, мелькнуло у меня в голове; а о прочем я не задумывался.
Плечом вдруг коснулся ее груди, она поцеловала меня в горло, я не стал отвечать ей тем же, да Вера, впрочем, и сама почти сразу выскользнула из моих рук. Оба мы были асимметричны и непредсказуемы. Оба мы всякий раз, даже без особой нужды, грешили угловатыми ухватками и непреднамеренною эксцентричностью.
– Мать дома, – только и шепнула она, отстраняясь.
– Это еще почему? – спросил я.
Вера пожала плечами.
– Откуда я знаю. Раньше времени вернулась.
– Ты же говорила...
– Что я могу сделать...
– Может, лучше сходим куда-нибудь?
– Чего ты боишься? – досадливо отмахнулась Вера.
– Чего мне бояться... – ответил и я. Лапидарность наша была от мира сего, от земли сей, холодной и безжалостной, от спертого воздуха дней наших долгих, заурядных, от стен и лестниц обшарпанных окружающих.
– Тем более – вы ведь знакомы, – рассудительно сказала Вера.
При чем здесь «тем более»? Разве здесь есть какое-то «тем более»? Где вообще место «тем более», в чем его смысл, каковы правила и предназначение?.. Я положил себе почаще думать в дальнейшем обо всех невыразимых местоимениях и наречиях нашего оголтелого языка.
Знакомы мы с матерью Веры, пожалуй, что и не были – так: один раз помог поднести сумку, когда встретил их обеих на улице. Вера издали махала мне рукой, пришлось подойти, взять всученную сумку и идти с ними, Вера что-то угрюмо рассказывала матери, частенько поминая меня, все время в третьем лице – имя же не прозвучало ни разу. Собственно, вот и все знакомство.
– Лучше я потом, – сказал я еще Вере, будто бы собираясь уходить, хотя сам даже не двинулся с места.
– Перестань, – скривилась та.
Вдруг из комнаты в коридор вышла мать Веры, выпорхнула тяжеловесною птицей, шагнула коммунальной матроною, мы с Верой на мгновение застыли на месте, будто нас застукали за чем-то неприличным, хотя были пред тем вполне обыкновенны, вполне никакие.
– Верочка, что ж ты не сказала, что Денис придет к нам в гости, – проговорила женщина, с наигранною строгостью учительницы. – Здравствуйте, Денис, – это уже мне. – Надо было хоть предупредить, что придете. Мы бы что-нибудь приготовили. Что-то особенное... Кекс или расстегай.
– Это Олег, мама, – сказала Вера. – Не надо называть его Денисом.
– Ты же сама сказала, – пожала плечами женщина.
– Мама, это – Олег! – настойчиво повторила Вера. – Денис был в прошлом году. А Олег теперь. Мне иногда кажется, что он гений.
Это было чересчур. Я этого не любил. Я теперь не знал, что мне делать с моим лицом, улыбаться ли, протестовать, негодовать, хмуриться, и просто на минуту стал так, чтобы меня можно было получше рассмотреть. Возможно, у меня сама собою выпятилась грудь. Я не делал этого специально; просто так уж получилось... Я успел уже побывать за границею горделивости.
– Те-те-те-те, – говорила женщина. – Какие мы стараемся употреблять громкие слова!
– Не спорь, пожалуйста. Олег работает в школе, но он безмерно выше этого, – говорила еще Вера.
– Ну, да-да, конечно, конечно, – иронически говорила женщина. – Все-то мы поприща свои презираем.
Да что же это вообще было такое? Я быстро прошелся по себе, по смыслу своему, по своему самому сокровенному. Но нет, я ничего в себе не обнаружил особенного. Возможно, его не было, или оно вдруг свернулось котенком, забилось мышью в подполе, метнулось ласточкою в недосягаемое, я не знал, где вообще следовало его искать. Быть может, все это было не самой жизнью, но лишь фрагментом ее генеральной репетиции.
– Да? – сказала еще женщина. – А что же вы делаете в школе? Чему учите?
– Истории... – мутно сказал я. Будто старался говорить через вату, жалкий мой голос будто тщился прорваться через иные тяжелые холсты. – Историю в старших классах.
– Очень интересно, – ответили мне. С праздничною причудливостью. С кондовою куртуазностью.
– Черт побери! – крикнула Вера. – Я этого просто не понимаю! Зачем нужно говорить «Денис», когда – Олег? Я сказала это уже десять раз, но история повторяется заново. Все прекрасно понимают, что я права, но продолжают делать по-своему. Откуда это упрямство? Откуда эта бесцеремонность? Откуда это пренебрежение, я не понимаю? И зачем нужно изводить меня, холодно и методично, может мне кто-нибудь ответить на этот вопрос?!
– Ну, проходите, – сказала женщина.
– Спасибо, – сказал я.
– Ты, кажется, как всегда забыла нас представить, – сказала мать Веры. – Людмила, – протянула она мне руку.
– Петровна, – поправила ее Вера.
– Да, – пожал я ее руку. – Хорошо. Конечно. Олег. Впрочем, я уже не знаю...
– Ты бы лучше чаю налила своему «Олегу», – сказала мать Веры. – Денис, вы пьете цветочный чай? – спросила она еще, беря меня за руку. Кто здесь был кем? Был ли я собою, и были ли они матерью и дочерью? Пребывала ли меж ними кровная близость или душевное родство? Связывало ли их что-нибудь иное, кроме ужаса обыденных обстоятельств, кроме наваждений монотонности или лживости логик?
– Конечно, – с холодною оловянною вязкостью пробормотал я, постаравшись подумать о чае. Но думать ни о каком чае не удавалось.
– Мама! – крикнула Вера.
– Ну, ладно, ладно! Что ты, в самом деле?! Какое это несчастье, когда дочь – истеричка! – вздохнула женщина.
– Да, – сказал я; должен же был я сказать хоть что-то.
Каких еще отместок ожидать мне за мои внезапные фальшивые солидарности?!
Сами непокорные и непримиримые, здесь будто бы ожидали от меня лишь разжигания согласия.
Я подозревал, что они теперь могут враз ополчиться против меня, что они уже готовят свои испанские сапоги насмешек. Я обернулся и затравленно поглядел на стену у себя за спиной. Может, мне следовало почаще стоять и подпирать ее плечом, ради того, чтобы и она хоть изредка подпирала меня. Мы вообще слишком равнодушны к предметам, никогда не подозревая в них наших возможных незримых соратников.
– Ну... ладно... пускай действительно будет чай, – сказала Вера и повлекла меня за собою в кухню.
Верина мать поплелась за нами следом. Зачем она это делала? Мы оба покосились на нее неприязненно, мы с Верой были едины и идентичны в нашей неприязни. Впрочем, было ли это долго, хотя бы минуту или десять секунд? Можно ли было положиться на нашу неприязнь, понадеяться на нее, возвести ее в добродетель, посчитать за принцип?
– Ну и варенье, конечно!.. – воскликнула женщина. – Надеюсь, ты не забудешь?..
Я стиснул зубы до хруста, тоскливая оскомина была на душе моей. Я все-таки иногда умел извести себя и других своею скрупулезностью, но перед этими двумя женщинами я, казалось, был мальчишкою, несмышленым щенком, и это мне не то, чтобы нравилось, но все же отчасти устраивало.
– Может, хватит уже?! – прикрикнула еще Вера.
– Ну что ты, моя девочка, – вдруг фальшиво говорила женщина и потрепала дочь по щеке.
Густые сизые сумерки вваливались в окно кухни, будто старавшиеся овладеть не только пространством, но даже и насельниками этого самого пространства. Удавалось ли сумеркам овладеть нами? Или, может, мы капитулировали перед теми с готовностью? Или мы готовы были принять правила любой игры, лишь бы та позволяла нам забывать себя? Я потоптался на месте и сел подле стола без приглашения.
Чайник шумел на плите. Вера сняла его с конфорки и отставила в сторону. Мать Веры резала какой-то пирог на столе. Обо мне забыли на минуту. Я сидел, задумавшись. Мысли мои были ни о чем, как и вся жизнь моя была ни о чем и ни для кого, будто составленная из невнятных выражений и бесформенных обстоятельств. Все мы, кажется, играем на бильярде по правилам боулинга, или, быть может, нами так играет кто-то другой. Быть может, я вовсе и не человек, но лишь какое-то живое здание без отделки.
– Мама, – сухо сказала Вера, – я хочу тебя предупредить: если ты еще раз назовешь Олега Денисом, я ошпарю тебя кипятком. Я, совершенно не шутя, предупреждаю тебя об этом. Понимаешь ты, что я тебе говорю?
Я видел, как раскрывается и закрывается ее рот, как плотно и упрямо сжимаются ее губы в промежутках между словами или даже хотя бы между частями слов. Звуки нашего языка управляли ее живыми влажными губами. Я хотел торжествовать, я хотел главенствовать над этими губами, но не хотел никаких звуков, производимых теми.
– Иногда становишься просто невозможною, – безразлично отозвалась та.
Она вдруг засмеялась смехом девушки, цветным переливчатым смехом, в промежутке от кобальта до индиго. У нее к тому же было такое лицо, будто она хотела оглушить меня ультразвуком благожелательности.
– Что еще? Что я сказала смешного? – в раздражении говорила Вера.
– Этого тебе знать не обязательно. Это я могла бы рассказать самому твоему молодому человеку.
Кажется, теперь та всегда будет старательно избегать моего имени. Должно быть, боясь кипятка. Впрочем, это лучше, чем взирать на их бесцельные перепалки, подумал я. Остается лишь внутренне чертыхаться, досадовать, либо – что более всего предпочтительно – приумножать свою прирожденную и прославленную бесцветность.
– Просто какое-то сусальное серебро сарказма, – подумал еще я.
– Может, мне уйти, чтобы вы могли спокойно посекретничать? – скривилась Вера. – Обо мне!.. Или вообще о чем угодно!..
– Ты же знаешь, я не слишком одобрительно отношусь к мужчинам.
– Что это еще такое? – крикнула Вера.
– Не могу сказать, что не люблю их. Просто не всегда отношусь одобрительно. У всех у них есть привычка мочиться в ванну. Причем не потому, что, например, туалет занят. А так просто. Мочиться в ванну им кажется гораздо удобнее. Мы же этого не делаем никогда...
– Зато у нас пупырышки на коже, и на бедрах и там, знаешь... в самом сокровенном месте... как гусиная кожа...
– Не слушайте ее, молодой человек, вам этого знать не нужно... пупырышки... Какие еще пупырышки?! Мужчинам только кажется, будто они жаждут тесноты и плотности, но, на самом деле, они тех не переносят.
– Да-да, пупырышки!.. Зачем они вообще у нас? Это гадость!.. Гадость!..
– Что ты такое говоришь? У мужчин всегда страх перед теснотою...
– Я не хочу! Не хочу тебя слушать!..
– Ты злишься оттого, что тебе давно пора замуж, а этого никак не выходит, – сказала женщина. – Причина проста, как ты можешь догадаться.
– А у тебя... – вспыхнула Вера, – а у тебя вообще ничего не получилось: ни жизнь, ни замужество, ни карьера. У тебя нет ни особенного ума, ни образованности, ни доброты, ни терпения!.. Ничего!.. Ничего!.. Ты столько лет прожила – и ничего!.. Зачем ты столько прожила? Как это вообще возможно?! Единственное, что ты умудрилась сделать, – это произвести на свет такое никчемное, жалкое существо, как я, которое, если по совести, надо было утопить в ведре сразу после рождения и выбросить на помойку, завернув в старые газеты...
Вера задыхалась и выкрикивала свои разнузданные слова, будто выплевывая те изо рта. И слова ее казались булыжниками.
– Бабушка!.. – вдруг вскрикнула немолодая женщина.
– Что – бабушка? – закричала Вера. – Почему ты – чуть что – прикрываешься бабушкой?!
– Бабушка одинока!..
– Бабушка одинока... – воскликнула Вера, и руки ее опустились безвольно.
Куда девается упавший голос? Бывает ли он подобран, подхвачен небытием, водружен на его безразличное знамя? Становится ли он почетным гражданином мира запустения, переживает ли новое рождение, новое воцарение, новую гордость? Я хотел бы быть заступником упавшего голоса, ходатаем за него, я чувствовал в себе волю к бесплодию...
– Нельзя быть такою жестокою! – гневно сказала женщина и, всплеснув руками, прочь метнулась из кухни стремительным и приземистым шагом ондатры.
Мы с Верою переглянулись. Губы ее были плотно сжаты, мои же никак не могли отыскать должного им положения.
– Это мучение, – шепнула Вера. – Это каторга.
– Да, – сказал я.
Я отхлебнул чай из чашки и потянулся за пирогом. Всякий смысл во мне всегда синхронен с моим существованием. Синхронен, но, впрочем, не взаимосвязан.
– Не трогай пирог! – одернула меня Вера. Будто хлестнула меня своим голосом, будто огрела плетью заурядного и жестокого языка.
Я вздрогнул и встал со стула. Быть может, мне следовало теперь даже вытянуть руки по швам, столько вдруг обрушилось на меня императивного и недвусмысленного. Я не привык к такому. Вера, должно быть, и сама почувствовала это. Замолчала, поникла и была такою минуты две или даже все три, потом стала постреливать на меня взглядами, полными хитрецы. Она словно просила прощения за прежнее, вроде даже, хотела загладить его.
Я снова сел. Она же стояла подле меня.
– Сядь, – попросил я.
Вера села рядом, но потом снова встала. Она будто не находила своего места, ни жесты случайные не удовлетворяли ее, ни положение тела.
– Мне уйти? – вопросительно взглянул я на Веру.
– Подожди, – шепнула она. – Все еще будет.
– Когда?
– Подожди...
Я смирился и снова стал пить чай. Чего же мне следовало ждать? На что надеяться? Я и сам не знаю, что во мне от фитиля, а что от нагара. Я только жду угасания во мне огня сарказма – бесплоднейшего из огней. Впрочем, бывают ли огни плодовитые, точно ли они бывают таковыми? Да, бывают. Любой огонь приносит восхитительные плоды разрушения. Истинная жизнь всегда начинается лишь на пепелище. После ожога любые ощущения нестерпимы.
Вера будто к чему-то прислушивалась. Я пытался прислушаться вместе с нею, но не знал, чего мне следовало ожидать – каких-то особенных звуков, или вообще их отсутствия.
Все сумерки сваливаются с неба и питаются земным недоумением. Ныне именно я был этим самым недоумением. Все никак не удавалось мне схватить жизнь мою за плечо или за край одежды и с силою повернуть к себе лицом. Всегда она от меня ускользает, манит за собой, но беззастенчиво морочит; тыльная же ее часть неизменно настораживает. Хорошо быть не человеком – иероглифом, начертанным в два взмаха кисти, без биографии, без рефлексий, без внутренних монологов, но лишь с одною внешнею отграниченностью.
Я взял пирог и откусил от него.
– Я же просила тебя!.. – воскликнула Вера и вырвала пирог из моей руки.
– Но я хочу... – пробормотал я. – Ну... хорошо...
Она меня уже не слушала. Как она меня не слушала! От ее неслушанья можно было даже ужаснуться!.. Но им можно было и восхититься тоже. Ее язык игриво облизывал ее верхнюю губу, какое-то обещание скрывалось в том, какое-то обольщение. Я замер, глядя на эти кокетливые маневры.
Мы лишь нарочно предлагали друг другу наиболее мучительные из всех возможных форм взаимодействия.
Что я здесь делал? А что я вообще делаю в себе самом и с собою самим, отчего мне никак не смешаться с дыханием ветра, с мерцанием света, с угрюмым копошением этих чертовых сумерек?
Вера была прямою как статуя. Она коротко мотнула головою, будто призывая меня куда-то.
– Что? – глуповато спросил я.
– Пошли, – сказала она.
Куда она меня звала – о том я спрашивать не стал, лишь вышел из-за стола и поплелся за Верой. Она погасила за нами свет в кухне, отчего я на минуту совсем потерялся. Коридор был темен и заковырист, с какими-то скоропостижными нишами и неожиданными наглыми выступами. Вера вела меня за рукав, и мы шли на цыпочках. Я удивлялся, откуда в ней столько терпимости, сам бы себя я осыпал теперь градом насмешек, окажись я на ее месте, она же себе такого не позволяла. Что за умысел мог таиться в жалких складках этой загадочной и немыслимой женской души?! Этого я не понимал.
– Здесь мать, – шепнула Вера, когда мы проходили мимо одной двери, в щель меж которой и косяком пробивалась будто щепотка тусклого света. Вера снова потянула меня. – Бабушка... – еще тише сказала она подле следующей двери. Оттуда доносилось какое-то невнятное бормотание, и я взглянул на дверь с уважением и трепетом.
В моей жизни вообще было слишком много какой-то немыслимой плотной странности, в этом же доме странность неуловимо размывалась и даже обесценивалась. Делалась особенною и небывалою. Или даже, пожалуй, особенною и небывалой в одно время. Такое тоже было возможно.
Я вдруг представил, что меня действительно зовут Денисом. Должно быть, и жизнь моя и характер мой тогда основательно переменились бы, во мне бы появилось что-то весьма изменчивое, уклончивое, зависимое, сослагательное наклонение всею своей немыслимой массой вдавилось бы в мой обиход. Я бы, наверное, стал курить длинные, тонкие, ментоловые сигареты с травяными добавками, рассуждать об Эзре Паунде, я бы тогда разучился выговаривать какую-нибудь важнейшую букву языка, например, «г» – все это могло бы произойти во мне, переменись паче чаяния мое имя, от которого я коробился еще в детстве, да и не перестал коробиться теперь. Любое иное имя, кроме моего, стреножило бы меня.
Двумя пронырливыми ужами мы проскользнули в Верину комнату. Я вцепился в девушку, притянул к себе, приложился губами к щеке и к шее, она же щипала пальцами мою грудь. Это было хорошо, мы давно стремились к тому, нам мешали, нам препятствовали, но мы думали только об этом, сейчас я мог утверждать такое смело, да и Вера со мною согласилась бы, наверное. Она стянула с себя свитер и футболку, под последнею же не было ничего. Я захватил ладонями ее груди, стал их сжимать; чего касались мои руки – соски, ключицы, девичьи плечи – то и принадлежало моим рукам по праву нежного захватчика. И попробовал бы кто-то оспорить такое их право. Весь мир не мог оспорить странное право моих рук.
– Давай... – шепнула Вера.
Мы осторожно сели на кровать, но та все равно скрипнула. Кровати всегда скрипят, выдавая всякое происходящее на них – укромное и потаенное. Кровати – предательницы, подушки – молчаливые мученицы, одеяла же... Нагие, мы переплелись, я старался прижиматься к Вере всею своей кожей, но той все равно не хватало, той все равно не было достаточно; во рту пересохло, я дышал и не дышал, я старался сглатывать слюну, враз будто ушедшую в песок, в недра языка, гортани и нёба. Войдя же в Веру, я ощутил вдруг спокойствие, теперь не надо было спешить, теперь само время подчинилось нам, оно стушевалось, оно перестало о себе напоминать, оно было дымкою в наших ногах или у изголовья. И Бог более не был объектом наших муторных галлюцинаций, а я же, наверное, всего лишь – человек, потерявший свой райский аусвайс.
Потом обессиленные мы лежали, прижавшись друг к другу, и слушали лишь самих себя. Я хорошо изучил отвращение к воздуху дней своих, грудь моя понурая нередко тяготилась им. Я иногда говорил себе, что власть Хама даже лучше, чем безвластие Орфея. Первая хотя бы побуждает к сопротивлению, последнее же подтачивает и подрывает все.
– Что? – первым спросил я, когда Вера будто передернула плечами, или мне так только показалось.
Она помолчала еще, будто собираясь со словами. Я не мешал ей молчать, я любил молчание, я бы молчал всякую минуту жизни своей, но это было невозможно, разумеется. Человек выдумал слово и утратил себя.
– Я так устала от всего этого... Мать... Бабушка... Я сама... Во мне есть воля, есть решимость... я знаю... но их не может хватать надолго. На месяц, на год, на всю жизнь. Я хотела бы стать камикадзе. Не знаешь – где-нибудь учат быть камикадзе? Если б была такая школа... я бы пошла. Я готова умереть, но только чтобы это было быстро. Чтобы сразу всю меня разнесло в клочки...
– Не знаю, – сказал я.
– Надо искать, – сказала Вера. – Должна быть где-то школа камикадзе. Возможно, она засекречена.
– Зачем тебе это? – пожал я плечами.
– Я же сказала.
– Скажи еще раз.
– Как же ты не понимаешь? Смысл... Решимость. Без смысла это невозможно. А здесь... смерть, но со смыслом. И вся жизнь твоя... она как вспышка: раз! – и все... Вместо того, чтобы каждый день... вот это вот все...
– Да, хорошо, – зачем-то сказал я. Действительно ли это было хорошо? Зачем я сказал это? Я теперь ожидал ареста, но особенного, какого-то мистического ареста, при котором независимость свою я не сложу к ногам земного правосудия, но лишь вытолкаю взашей из смутного мира своего. Сейчас бы вдруг пришли и торжественно объявили мою несвободу. Количество и качество дней, мне отпущенных, есть основа будущего моего обвинительного материала мирозданию и Всевышнему. Все никак не удавалось мне примириться с собственною незаурядностью. Я будто выскребал в себе и с души своей потаенный нутряной жир.
– Я сейчас, – сказала Вера, вставая.
Неужто она догадалась, что я хотел от нее избавиться? Но нет, такая прозорливость в ней невозможна. Она вообще ни в ком невозможна, она и для мира помеха, и для человека обуза; прозорливость – достояние лишь существ бестелесных, плоть же всегда –препятствие пристального взгляда.
Она натянула футболку, я сзади смотрел на ее полные бедра. Пройдет время, и я снова буду прежним, я снова стану ее хотеть, войду в другую Гераклитову воду, взалкаю иной жены, иной женщины, иной жизни...
–>  Полный текст (35994 зн.)

Подполье
09-Jul-06 13:07
Автор: Станислав Шуляк   Раздел: Пьесы/Сценарии
Станислав Шуляк


Подполье


монодрама


Странные бывают люди: вроде, ведь и мелкий, и незаметный, и даже гадкий какой-то, а вместе с тем и такой, что вполне собою заполняет пространство, как-то так к сему пространству прирастает, прицепляется, и даже порою захочешь вполне обойтись без него, так ведь нет: вот он здесь и понемногу, исподволь заполняет твои мысли. А всего-то О н сидит за столом и пьет самый обыкновенный русский чаек из самовара.

О н. Да… Люблю чаек-то… эдак… вот так… из самоварчика… ох… хорошо… А иногда так… даже… из блюдечка-то… (Наливает чай в блюдечко.) Ничего здесь нет… такого… Иные говорят, мол, гадость… (Прихлебывает чай.) Из блюдечка-то… А какая ж гадость-то?.. Нет гадости!.. Нет!.. А иногда так даже и пальчик… так сказать… в стороночку… Мизинчик… Мещанство, говорят, мол… Дикость… Пошлость… Азиатчина… купечество… А какая ж дикость? Ежели удовольствие!.. Пальчик-то… В пальчике-то, пожалуй, все удовольствие, вся поэзия… Азиатчина – это-то, пожалуй, и есть наше главное удовольствие. Сидишь вот так… вечер за окном… или ночь… И такая пакость там… Дождь или снег… А ты вот тут, и – чаек, и самоварчик, и пальчик, должно быть… Чай даже и не важен. И самовар не важен. И ничуть-то ведь и не вкуснее, коль из самовара. Так, миф один… Ничего страшного: можно хоть в банке стеклянной заварить. Или даже из пакетика. Ну а хоть бы даже и вкуснее – что ж из того? А ничего, собственно… Вот пальчик-то… от пальчика нельзя отмахнуться. Никак нельзя! А уж сам чай!.. по мне так хоть голый кипяток хлебай, ничуть это не будет лучше или хуже. Ишь ты!.. Оказывается, они пальчиком моим покоробились. Вот еще новости!.. Он, мол, не вместе с прочими пальцами, а эдак вот… в сторонку… В этом, мол, самолюбие… В этом, мол, гордость… Гордец, значит, я… На свои бы пальцы взглянули!.. Где ваши пальцы? Куда указывают они? А? Вы сами-то не в сторонку указываете? Нет, ну я-то точно в сторонку… но да ведь это ничего… Да…
Я очень добрый человек. Добрый… и здоровый, пожалуй… На том и стою. А то повадились, понимаешь, своими болезнями кичиться. Чего же в том хорошего? А они и не ищут хорошего. И не от скверного бегут… А я бегу от скверного. Пускай и не далеко. Или и вовсе не бегу… А что же тогда? Ну, ничего, разберемся. Вот раньше я точно был злым. Надо было бы быть добрым, великодушным, а я был зол. А теперь… успокоился, что ли… Скверного бояться не надо. Оно ведь тоже наше родное, человеческое… Живем мы, будто перед миром извиняемся. Тогда как бытие наше должно быть дерзким, беспричинным и неосновательным. Там вот за окном снег, дождь… или вообще черт знает что… звезды небесные пали на землю, как смоковница, потрясаемая сильным ветром, роняет, так сказать, незрелые смоквы свои… и небо, знаете ли, скрылось, свившись как свиток… А у меня здесь тепло… и чаек сладкий… Чаечек!.. А там-то, у вас, может, уже и вообще ничего нет… Все в тартарарах каких-нибудь!.. И так при этом, знаете, становится хорошо… так себя начинаешь любить, что, кажется, вот даже расцеловал бы себя самого везде-везде, что, кажется, даже повесился прямо вот тут и сейчас… от одного восторгу, разумеется!.. И ничуть бы и не пожалел об этом!.. Умри, Фонвизин! Все равно никогда тебе уже лучше не будет в этой жизни!.. Никогда уж больше, чем теперь, не будешь себя любить… Да-с!.. Умри, Фонвизин!.. Вот пусть и умирает!.. По мне так хоть пусть все фонвизины перемрут, может, оно даже и лучше всего. А я еще поживу немного… И любить себя буду… и за чаечек этот проклятый!.. (С отвращением выплескивает чай на пол, невозмутимо наливает новый, пьет.) и за мысли… да и так просто, и без чаечка, и без мыслей!..
Ибо надобно же все-таки себя любить. А кого же еще любить-то? Вас, что ли? Вас? Нет уж, увольте, вас я любить отказываюсь самым что ни на есть решительным образом! Даже и не просите! И не ходите за мной!.. Да вы вот на себя взгляните: за что вас любить? Да повнимательнее. повнимательнее!.. Как вы сами ходите, как вы дышите, как разговариваете с женами или приятелями!.. Как пытаетесь быть умными, независимыми, либеральными!.. Ну и как? Нравитесь сами себе? Я-то, положим, делаю это все не лучше вашего… Да что там не лучше?! Хуже! Гаже! Мерзее!.. Да вот же и спинка-то у меня кривая!.. Ну, не то, что совсем кривая, а – так… не идеал стройности. Да опять же и хожу-то я, прихрамывая… Покашливаю иногда. А ведь все-таки любить вам меня придется! Придется, придется!.. Я вам любить себя просто приказываю!.. Да вы-то, впрочем, и без приказов, по велению, так сказать, сердца… Никуда-то вы от этой любви не денетесь!.. И раздражитесь, и возненавидите, и содрогнетесь, и, пожалуй, за гадину почитать станете, а ведь все равно полюбите!.. Ибо только таких, которых за гадин почитаете, любить-то и следует!.. А прочих любить, пожалуй, и не за что. Красивых, гуманных, совершенных любить ведь никакая не заслуга. А должна же быть в любви хоть какая-то заслуга, не так ли? А иначе ведь какая ж это любовь? Это так!.. Это все равно, что поскользнуться там, где и без того скользко. А вы вот попробуйте пройти прямо, не покачнувшись, там, где все падают и расшибают себе лбы!.. То-то!.. Я знаю, вы бы и рады во мне какой-нибудь там горбик подозревать. Но вот нет, нет во мне никакого горбика!.. Не повезло вам!..
Это, пожалуй, неплохая тема – любовь!.. Об этом можно и поподробнее. Так много напридумывали слов, которые как будто ничего вовсе не означают. Или, кажется, что не означают. Папаша мой… Или нет, не папаша… Старичок один… Неважно!.. Давно это было. Сказал: мир красотою спасется. Мир… Прямо так и сказал. Интересно, что здесь преобладает – идеализм или размягчение мозга? (С усмешкой.) Красотою!.. Спасется!.. Представляете? Не-ет, этого, пожалуй, извинить нельзя!.. Какою, собственно, красотой? Природными всякими пейзажами? Рафаэлями с тинтореттами? Этими вашими: я помню чудное мгновенье?.. Так, что ли? И что ж, мало разве было рафаэлей с тинтореттами? Да большему числу их, пожалуй, и места-то не найдется: перегрызутся, изведут да перебьют друг дружку!.. И что ж, при всех ваших рафаэлях спасается мир? Так уж он спасся? А я вас по-другому спрошу: а зачем ему, собственно, спасаться? Вы скажете: так ведь и ты ж пропадешь, если мир пропадет!.. На что я вам отвечу: и прекрасно! Если миру дорога пропадать, прямо сейчас… или завтра… так я вовсе не собираюсь быть на этой дороге какой-то помехою!.. Этаким камешком!.. Пусть и он пропадет, и я пропаду! Я бы его даже как-нибудь эдак… и подтолкнул… плечиком, плечиком… да, боюсь, на то силенок моих слабеньких не достанет. А вы еще говорите: любовь!..
Правильно, впрочем, конечно, говорите. Ибо здесь-то высшая любовь как раз и заключается!.. Что ж вы думаете, я мира-то не люблю? Люблю, очень люблю! Хоть он мерзок и гадок!.. Со всеми своими рафаэлями мерзок!.. Да он, пожалуй, рафаэлями-то по-настоящему и мерзок, ибо рафаэли-то все эти ваши, они красотой, которую на холсте-то отображают, только стараются меня еще больше к миру привязать, заставить меня его любить еще больше!.. А ведь надо же когда-то уметь и отстраняться!.. Смыслу-то в вашем Рафаэле ничуть не больше, чем в моем давешнем отставленном пальчике, а уж раздули-то, раздули!.. Прямо до беспредельности!.. Да, если откровенно, то в мизинчике-то моем смысла побольше, чем во всех ваших рафаэлях вместе взятых, ибо пальчик поболее о сущности человеческой, о природе человеческой рассказать может. Умейте только смотреть!.. А вот смотреть-то как раз и не умеем. (Пьет чай, задумывается.)
Хорошо!.. Хорошо, когда не просто чаечек, но и сахарок эдак вот… вприкуску. И еще бубличек какой-нибудь, сушечка… И это ничего, если черствые. В чаечке размочишь, да и пососешь… особенно, коль зубки уже не те, что у молодого были… Начинаешь при этом и норку свою темную любить, без телефона и без телевизора, и думаешь: вот выйдешь сейчас на улицу – а там тоже все хорошо!.. А что ж, разве на улице так все хорошо? Скажите-ка себе откровенно!.. Норка эта теперь, правда, не моя. Раньше моя была, а теперь может вот прийти гражданин такой с бровями черными сросшимися и с говорком южным, взять тебя, извиняюсь, за одежду, повернуть лицом к выходу и пнуть коленкою пониже спины, то есть в жопу, как вы понимаете!.. И на законном, причем, основании!.. Законы-то теперь разве для нас с вами писаны?! Впрочем, это я вперед забегаю. А не надо вперед забегать. Мы-то ведь о любви говорить хотели!..
Да нет же, как ни крути, как ни повертывай, а все ж не то, что для любви, но даже для самой обыкновенной гордости собою положительных оснований никаких не имеется. Не согласитесь, знаю, что не согласитесь. И станете даже всякие резоны приводить. Ум свой, честность, да и либерализм, пожалуй!.. Ах, как приятно собраться вот так компанией, разговоры вести умные, да либерализмом-то своим гордиться. И от гуманности от своей слюною сладкой исходить!.. Патриотизм свой полагать за образцовый!.. Искренне веровать в сие, надеяться!.. И прекрасно!.. Все надежды человечества можно убивать совершенно безнаказанно. Артист тут один… Знаменитый!.. Такой, что его всякий мальчишка знает и помнит… по старым еще временам… Либерал!.. Депутат!.. Ему тут премию какую-то очередную дают, он, как водится, на фуршете речь говорит: беден, мол, наш театр!.. Бедствует!.. Чего, мол, ждать от театра, каких таких откровений, когда наш актер в погоне за куском хлеба должен полжизни на брюхе ползать?! Либерально так сказал, гуманно, икорочкой так закусывая!.. Ах ты ж, думаю, сволочь такая!.. Я-то ведь знаю, что роль тебе… не помню, какую-то там особенную предлагали, так ты тыщу долларов за один выход потребовал и отказался, когда тебе давали только семьсот. Свой либерализм-то ты значит тогда повыше ценил.
А ведь и я тоже выпал когда-то из гнезда этого самого вашего либерализма. Впрочем, это я опять вперед забегаю. Хочу об одной любви, да все на какую-то пакость скатываюсь. (Пауза. Пьет чай, закусывает бубликом.) А чаек-то это только недавно стал… Раньше я все больше другими напитками увлекался. Водочку любил… Ну, то есть не любил, конечно, ненавидел. А вместе с тем употреблял ее каждый божий день, с отвращением к себе, со скрежетом зубовным, да с замиранием сердца, прямо с утра, едва из дурманного, свинцового сна своего выбирался… тут же и начинал. С гусарством пил, с девочками, с поездками на такси, с сидением на чьих-нибудь дачах!.. До свинства напивался, до поросячьего визга, до вырождения полного!.. Как и весь народ наш вырождается… С какими-то личностями темными дружил, со двора да с рынка. На рынок-то пойду и там дружу, дружу себе с кем-нибудь, до отвращения!.. Знал ведь, что выше их неизмеримо, да только нарочно себя в грязь втаптывал. Со злобою пил, но и с идеей тоже. И идея та… была либеральной до мозга костей. Коль я свободный человек, так кто ж мне запретить может мою свободу распространить до того, чтоб хотя бы истребить ближнего моего? Или вот хотя бы и себя истребить, пожалуй. Потихоньку так, исподволь… С расстановочкой!.. Свобода – так уж свобода!.. Вышли на волю, дорвались до воздуха, так и дышите всей грудью, пожалуй!.. А уж что там за воздух, на воле-то!.. Кислород с азотом, или смрад затхлый, гуманистический!.. Этого-то поначалу никто не хотел разбирать.
Скажете, небось: дело бы себе, уважаемый, поискали лучше!.. Тогда б и не до мыслей было, да, пожалуй, глядишь, и от водочки-то отохотились бы!.. А вот уж это-то самая бессовестная ложь и есть! Так себе и на ус намотайте! И другим намотать велите! Ибо главные-то наши русские мысли одновременно с поросячьим визгом и происходят, самые сокровенные дела наши между полетами на кочерге-то и делаются. Или чаще даже во время этих полетов. Клеймо такое на русском человеке, состав его таков химический. Знаю, знаю я все эти ваши искусства и порывы!.. Знаю!.. Сам статейки в газетки пописывал!..
Вам, поди, экстракты-то мои умственные уже прискучили. Ничего-ничего, скоро уж и до дела доберемся. Без дела ведь нельзя, тут-то вы правы. Сидишь вот так вечером, чаек попиваешь, а сам что-нибудь мастеришь понемногу. Это я люблю. Шить что-то или там собирать… (Вздыхает.) Хорошо!.. Вроде, и сам при деле, да и руки заняты…

Достает откуда-то небольшой кусок плотной ткани, вроде брезента, достает иголку с ниткой, складывает ткань по длине вдвое и прошивает края своего изделия, так что выходит что-то вроде небольшого мешка.

Мне так и друг мой всегда один говорил: “Пьешь, свинья, пей! Но и дело делай! Дело! Дело!..” Казбек его звали. Впрочем, это я опять вперед забегаю… Хотя нарочно забегаю, конечно. Так оно расскажется, пожалуй, получше. Ибо когда презрение ко мне на великое обожание менять станете, вот тогда и припомните, пожалуй: вот это, мол, уже было, это он учел, это предусмотрел, это предвидел. А обожать меня станете непременно, уж верно я это говорю!.. Даже если б я вас, положим, и убивать стал, и тогда, пожалуй, любить будете. Да так оно всегда всех и любят. Уж я-то знаю. Когда кого-нибудь там в заложники захватывают и мучают страхом самым последним, смертным, так те на третьи сутки мучителей своих пуще освободителей возможных любят. Боготворят даже. Мучители-то вот здесь, рядом, а освободители где-то там далеко, снаружи… А вот я-то мучитель этот самый ваш и есть!.. В нравственном, разумеется, смысле…
Когда в отечестве нашем стали происходить перемены, начали мы эдак понемногу выходить на волю, на улицу, стали собираться в разные кружки, в общества. Вдруг всем показалось: вот еще чуть-чуть, и настанет новая жизнь, небывалая, удивительная. И тогда только нужно будет быть счастливым заодно со всеми. Стыдно быть счастливым в одиночку!.. Когда такие вот великолепные времена… Это-то, положим, и пережиток, но уж какой-то свой, привычный пережиток. И собирались мы тогда в кружки, чтобы совместно обсуждать наше всеобщее счастье. Кто как это самое счастье переживает и понимает. Тогда, правда, начали уже постреливать, да дома взрывать, но это воспринималось как казусы. Вообще нет такой закономерности, которую нельзя принять за казус. Особенно при либеральном нашем взгляде-то!..
В те времена я тоже захаживал в один кружок, либеральный до нестерпимости!.. Соберемся мы эдак, бывало, и они так, ручки-то потирая: свобода!..
И я так тоже: свобода!..
Они: раньше была несвобода, а теперь свобода!..
И я так: точно – была несвобода, а нынче свобода самая настоящая!..
Они: раньше мы задыхались, а теперь полной грудью дышим.
Я: и никакого в груди, так сказать, стеснения!..
Они: превосходно!
И я: замечательно!..
Потом так начинают об других материях толковать, но тоже все по преимуществу либеральных. Ежели, положим, за свободу надо чуть-чуть крови пролить, так вот и надо ее проливать, не задумываясь и не рассуждая. Если надо много пролить, значит и много проливать надо!.. Отчего-то мы, человеки, все стесняемся кровь проливать за принципы, да за идеи свои человеческие!.. А ведь, ежели так, значит мы и не достойны ни свободы и ни идей с принципами. Волк, положим, проливает кровь, когда кушать хочет, а ведь для человека свобода – та же пища и есть.
И что-то меня тогда стало вдруг разбирать, что-то такое сатирическое, или, пожалуй, двусмысленное!..
Прекрасно, говорю. А вот ежели свобода, спрашиваю, так свободен ли я ныне настолько, чтобы беспрепятственно дать вам теперь, положим, по морде?
Вполне, отвечают, но и мы тоже свободны, чтобы дать вам на то сдачи.
Ну, это понятно, соглашаюсь я. А ежели, к примеру, мне теперь придет охота вас как-нибудь эдак убить? – спрашиваю. Тогда как?
А вот это уж нет, отвечают: свобода, но в рамках закона.
А положим, тогда спрашиваю, кто-то в духе истинного либерализма свободу выше закона почитать станет и беспрепятственно оттого людишек мочить пожелает?
Что ж, говорят, либерализма без издержек тоже не бывает.
Я оттого только про себя дух перевожу.

Заканчивает прошивать свой мешочек по периметру с трех сторон. Разглядывает свое рукоделие, потом внезапно выворачивает его наизнанку. Пришивает тесемки с концов. Начинает прошивать мешок теперь уж поперек, отчего выходят этакие небольшие отсеки, кармашки.

А если я, говорю еще, несмотря на весь европейский гуманизм свой и идеалы просвещения смерти до замирания сердца боюсь, то не есть ли всякая свобода – гарантированное приумножение этого самого страха смерти во мне и в сообществах?
А вы, говорят, дурашливый демагог и сатирический провокатор и вообще вроде нашего Казбека выражаетесь.
Что за Казбек такой? – спрашиваю.
Фамилия его Танауров, наш друг, отвечают, он к нам с гор спустился, он нас примером своим либерализму учит.
Я тоже, говорю, хочу, чтобы примером.
А вот приходите завтра. Казбек завтра быть обещал, вот он вас и научит.
На другой день прихожу, а посреди моих либералов и вправду такой: красивый, молодой, бородатый, башлык на плечи наброшен… Похаживает так по залу и вещает во всеуслышание: русские, говорит, бараны, они правителей своих достойны, а мы – маленький гордый народ, мы – пример всем прочим народам. Я, мол, специально с гор спустился, чтобы вас, глупых, свободе научить.
Мои либералы ему аплодируют.
А он опять: вы нас всех за третий мир держите, а третий мир, он и есть самый главный!.. Нас два миллиарда, и мы плодимся так быстро, как вы вымираете. Вы – наши рабы, мы – господа!..
Либералы опять ему аплодируют. Звонко так, зажигательно!.. Я и сам чуть было не зааплодировал ему. Да и как же можно было ему не аплодировать, когда даже эта знаменитая проститутка английская, кинозвезда застарелая нашего Казбека, говорят, целовала в его небритую щеку?!
Но все-таки я удержался и не зааплодировал. Вернее, зааплодировал, но как-то так вполсилы, одною рукой. Он это дело заметил, в перерыве подходит ко мне и говорит: а что это, глупый Иван, все мне аплодируют, ты один не аплодируешь? Может, ты свободы не любишь? Это он меня вот так глупым Иваном называл. Да и потом тоже всегда называл так.
Свободу-то я люблю, отвечаю, хотя, может, на самом деле, и не слишком, но вот мне зато интересно знать, чем это таким мы еще плохи.
Вы плохи уж тем, отвечает, что вы рабы вашего телевизора, вы пресмыкаетесь перед ним, а он же вас всякую минуту через коленку ломает. Вы словами его дрянными говорите, вы мыслями его гадкими мыслите, вы жвачку его мерзкую жуете, и не способны истребить его ни в доме своем, ни в сердце своем.
Вот таков был наш Казбек.
А еще? – говорю. Нарочно так говорю, чтобы самому побольше этой желчи презрительной испить.
А еще, говорит, смерти вы все, русские, боитесь. Научились у Европы, что в смерти ваш самый главный страх заключается. А я вот смерти не боюсь!.. Я могу умереть в любую минуту, и тебя с собою в смерть взять, и тем самым я заведомо сильнее вас всех, русских.
Так-так, говорю, будто не соглашаясь. А сам думаю, а может, вообще первейшее и единственное предназначение России – в тартарары катиться и тем самым миру пример указывать, которому следовать нельзя.
А Казбек все не унимается. Христос ваш, говорит, за грех полагает, ежели кто-то жизнью собственною распорядится самовольно, а между тем, будь вы по-настоящему свободны, так распоряжались бы самовольно не только жизнью, но и самим Христом.
Я уж, кажется, что-то возразить готовился, что-то вроде: в говне, мол, но с демократией, оно ведь тоже не так плохо, но тут к нам подошел распорядитель нашего кружка и говорит мне: у друга нашего Казбека временные жилищные затруднения, так не могли бы вы, иронист вы наш уважаемый…
Я тут же в смущении: помилуйте!.. Каморка моя невелика, и одному темно и тесно, но уж если друг Казбек не побрезгует…
Ну, вот и отлично, говорят и Казбек, и распорядитель как будто одним голосом. Вот и решено!..
Так Казбек поселился у меня. Иногда на коленях на молитве стоял, и лицом так в сторону промтоварного магазина, что у меня через дорогу напротив. Но не так, чтобы слишком часто. Чтобы только, я думал, превосходство душевное надо мной показать. Я-то ведь, ясное дело, на молитве не стоял. Русский человек, он всякими другими молитвами силен!..
Тут-то я уж и стал вырождаться. И даже, пожалуй, вымирать.
Когда живешь эдак вот своею мелкою жизнью, такая иногда в тебе вдруг накипает тоска, такой ужас нарастает от своих, так сказать, ничтожных обстоятельств, что хочется порою обняться со слезами с самым первым встречным!.. Да нет, что обняться – вцепиться в него мертвою хваткой и умолять, умолять его простить тебя, умолять его избавить тебя от сего страха и содрогания или даже помочь тебе самую свою жизнь изжить!.. Вот ведь о чем мечтаешь порой в норке своей проклятой!..
Казбек-то мой как будто даже любил меня за мои мысли. Ему было хорошо от моих мыслей. Он был ими доволен. Но и я тоже любил Казбека. Он был мне даже не друг, он был мне брат, действительно брат, даже больше брата!..
Проснешься вот так утром, бывало… угар полный… и думаешь: с Европой еще вот можно поискать точек соприкосновения на базе общечеловеческих ценностей, а уж Америка-то точно жаждет нашего истребления. Умираю, друг, только так говорю Казбеку с отчаяньем, а на столе уже бутылочка белого вожделенная стоит. Знаю, отвечает, пей, Ваня. Пей, русский брат мой! Как он так знал всегда, что мне только и нужно было?!
Потом, вроде, и к жизни новой вот так возродишься, в мыслях своих. Надолго ли? Нет, надолго не получалось.
Черт, никак не хотела Европа нам поклониться!.. Все заносилась над нами, все самолюбием своим тешилась, а нам самолюбием тешиться никак нельзя было. Вот мы и страдали. И я страдал тоже.
А Америка, та вроде снайпера, хитрая, наглая, бесцеремонная!..
У Казбека жена была молодая и двое детей – мальчик десяти лет и девочка восьми. Они все приходили к нам попеременно. Все-все у меня на глазах и происходило!..
И ты, Казбек, все еще этого глупого Ивана терпишь? – иногда говорила жена брата, жена друга моего, да на меня пальцем показывала.
Терплю, терплю пока, – отмахивался от жены своей Казбек. – Час его не пришел еще!..
А когда, когда придет? Час-то? Его час, и мой час? И наш час?
Скоро, говорил Казбек, скоро!..
Дети Казбековы тоже смотрели на меня с отвращением.
Все теперь стали бояться на улицу выходить. Кто ж теперь не боится на улицу выходить? Вы не боитесь на улицу выходить? А я вот с некоторых пор перестал… А прежде-то боялся тоже!..
Казбек все куда-то уходил; бывало даже, по нескольку дней не появлялся… Пацаненок его мне тогда утром бутылочку белого принесет, да еще сосисок каких-нибудь, глянет так презрительно и убежит себе восвояси…
Судьба моя, черта родовая – быть таким, какой я есть. Со страной, впрочем, то же самое. Яблочко от яблоньки падает недалеко. Кто здесь яблочко? Кто здесь яблонька?..

Заканчивает прострачивать карманы на своем мешке. Достает откуда-то коробку с гайками, болтами, шурупами и засыпает все эти мелкие предметы в карманы мешка. Гайки просыпаются, катаются по столу, падают на пол.

Помнится, прежде я тоже немало высказывал разнообразных мучительных мыслей. Хорошо хоть, я научился их забывать!.. Это-то меня и спасало. Но вот только не спасло, разумеется…
Мне нужно взять в руки перо, но я не мог взять в руки перо, не держали руки… А может, и не было у меня никаких рук, так мне казалось временами. Где были тогда мои руки?.. А сам-то я где? И где мы все, где?.. И что за дурман такой тогда в моем мозгу был?..
Казбек меня не выпускал. Уходя, он запирал меня на замок и еще поставил решетки на окнах. Этаж хоть и первый, да в землю вросший, а не выберешься.
Если я говорил ему что-то такое поперек, он избивал меня. Но главное – он перестал со мной говорить так, как говорил раньше. А я-то тогда любил его разговоры!..
Потом куда-то делась жена Казбека, и я как-то догадался, что ее больше нет.
Каждый день тогда что-то происходило – то взрыв, то пожар, то вдруг тотальное отравление. Лишь в нашей норке мы этого как будто не замечали.
Потом пропал и сын Казбека. Утром как-то брат мой Казбек прибегает, весь такой возбужденный. Норка твоя была твоей норкой – а теперь моей стала! – кричит.
Как так твоей? – спрашиваю.
Так моей! – кричит. Нотариус, помнишь, приходил? Ты договор подписал!..
Ну, было, было!.. Подписывал я какие-то там бумажки. Не помню какие. На кочерге летавши-то!..
Вот! – кричит Казбек. – Моя теперь норка! Если захочу – могу тебе, глупый Иван, пинка под жопу дать. И ты бомжом станешь! – говорит.
Что ж, отвечаю, не привыкать русскому человеку по помойкам шастать. Птица-Феникс из пепла, а мы, глядишь, из мусора возродимся-то!..
Ты, Иван, не будешь по помойкам шастать, говорит Казбек, страшно так говорит, спокойно, у меня для тебя другое дело есть.
Какое? – спрашиваю.
Такое! – отвечает. А сам пояс мне подает. – Возьмешь вот это и пойдешь!..

Достает откуда-то странный прямоугольный предмет, и это, быть может, куски мыла, обернутые в бумагу, но, может, и толовая шашка. Батарейки прикручены к сему предмету, торчат проводки…

Куда? – спрашиваю.
Куда скажу! – отвечает.
А тут дочурка Казбекова восьми лет за папой увивается. Папочка, папочка, дай мне пояс! Я пойду! Я хочу поскорее с мамочкой и с братиком в раю повидаться.
Нет! – говорит. – Сначала Иван пойдет. На него никто не подумает. Потом ты, а потом уже я. Все в раю встретимся, а Иван в аду своем глупом будет в смоле жариться.
Казбек, говорю, брат, говорю. Прости, не готов я еще.
Не готов?! Не готов?! – орет и слюной брызгает. – Женщина готова, пацан готов, девчонка готова, а он не готов!..
Он избил меня до полусмерти, ребра сломал, почки отбил. А я так либерально по полу катаюсь себе, да ноги Казбековы целовать хочу, простить меня умоляючи. Ах, как я его любил тогда!.. Никого никогда в жизни не любил так, как Казбека в эту минуту!..

Прикручивает скотчем мешочек с металлическими изделиями к подозрительному “предмету”, соединяет торчащие проводки с неким выключателем, болтающемся тут же, на сем взрывоопасном сооружении.

На другой день меня снова спрашивает: готов идти, Иван?
Не готов, Казбекушка, отвечаю. Ребра болят, дышать не могу. Пойду – так свалюсь сразу, не дойду, куда надо.
Казбек мой на меня только зубами скрипит.
На другой день снова: готов?
Не готов, плачу, все болит, кровью писаю, помереть могу.
И хорошо, что помереть можешь, говорит, так хоть с пользой помрешь.
Не могу, не могу, не могу!..
Он снова поколотил меня.
Я тогда думаю: плохо дело-то!.. И в тот же день, лишь только в норке остался один, кое-как до окошка дополз, в форточку высунулся и, как кто по двору пойдет, шепчу через силу: девушка, спаси! дедушка, подойди!.. Что уж там шептал – сам не помню!.. Но чудо все же произошло. Дошептался я!.. Сгинул Казбек!..
Взяли его или сбежал да где-то по другим либеральным кружкам геройствует – сие мне неведомо!.. Меня тоже таскали по разбирательствам разным, да только я дурачком законченным прикинулся, от меня и отстали.
Так приятно, оказывается, в дурачках-то ходить!.. Этаким фарфоровым болванчиком выглядеть!.. Вы-то все, умные, образованные, либеральные, ничего этого знать, разумеется, не хотите!..
И правильно!.. И хорошо!..
У России бы точно мог быть иной, особенный путь. Ежели бы, конечно, не русский народ!..
Нет ничего радостнее обреченной борьбы!.. Кампф ради кампфа. А все цели же – наши великие обманки, наши лживые жупелы, не следует обольщаться ни одной из них.
Друзья еще Казбековы приходили: убьем, говорят. Да это-то и так понятно. Могли бы даже и не говорить.
Но главное: видение мне было!.. Раньше-то все гадюки, да тараканы… Всё такое пакостное!.. А тут вдруг Христа увидел. Точно Христа!.. Но не нашего, какого-то другого… Стоит такой впереди, ослепительный, чистый, смотрит на меня строго, потом палец поднимает и говорит… говорком своим южным: Встань, глупый Иван, говорит, пояс возьми и иди!.. Иди, а Я тебя вести стану!.. Иди за Мной, говорит!..

Встает, опоясывается своим смертоносным изделием, надевает сверху пальто. Неловко топчется на месте.

Может… Раз Он сам… меня… может, и впрямь, впереди будет… любовь… Как же тут спорить?.. Пусть недолго, мгновенье всего… грохот… боль… ужас… любовь… всего мгновенье, только мгновенье… Но это мгновенье… будет мое!.. (Медленно и будто с сожалением уходит.)

К о н е ц



–>   Отзывы (6)

Дни русской литературы на Дунае
18-Jun-06 02:40
Автор: Станислав Шуляк   Раздел: Эссе
Дни русской литературы на Дунае


Если невозможно, но очень хочется, то отчего бы и не попробовать?! Пускай даже и без денег. Деньги, авось, и появятся. Может, и не сразу. Может, и небольшие. А если же и не появятся – то дело-то все равно будет сделано.
Вероятно, примерно такими соображениями руководствовался обитающий в Вене литератор Владимир Яременко-Толстой, затевая свой очередной проект на австрийской земле – Дни современной русской литературы и драматургии – «RUSSIA TODAY. Moskau an der Donau. (Москва на Дунае)». Яременко-Толстого поддержали его товарищи – Вали Гёшль (журнал «Винцайле»), венская литератор и предпринимательница Юлия Витославски. Нашлось и помещение – театр «Пигмалион» (директор – Tino Geirun), на три дня сей театр на Альзерштрассе, 43, оказался в полном распоряжении русского культурного десанта.
При закрытии фестиваля директор театра сказал: «Если бы вы только знали, чего я опасался, когда это все только затевалось! К счастью, ничего из того, чего я опасался, не осуществилось». А что же «осуществилось»?
Была выставка картин авангардных художников из России, Австрии, Беларуси, Украины. В первый день фестиваля состоялось освящение театра «Пигмалион» преподобным отцом Арсением и ритуал изгнания возможных бесов из помещений театра. Предположительно, в роли одного из бесов выступил никогда не бывающий трезвым лауреат премии им. Андрея Белого Сергей Спирихин, читавший свои стихи, будто бы с перчинками – с неизменными матерными рефренами. Спирихина хватило ровно на один фестивальный день, потом он безвозвратно исчез. Не отставал от лауреата в деле поэтической непристойности и главарь «Солнцевской поэтической группировки» Олег Фельдман (Ульянов-Левин). Впрочем, знакомые с «творчеством» последнего автора вряд ли бы смогли в прочитанном отыскать хоть одну новую строчку, Ульянов-Левин читал свои вирши двух-, трех-, а может даже, и пятилетней давности.
Впрочем, «солнцевские» поэтические пятна это еще не само Солнце. Несколько вполне мастеровитых рассказов прочитал прибывший из Мюнхена прозаик довлатовского круга Игорь Смирнов-Охтин. С чтением стихов из своего Собрания Сочинений выступила писательница и правозащитница из Амстердама Лариса Володимерова. Гости из Кракова Александр Андриевский и Владимир Штокман радовали собравшихся не только своими поэтическими выступлениями, но также и блистательными музыкальными импровизациями. С чтением своих рассказов сразу на двух языках выступила Юлия Витославски. Демонстрировались фильмы, поражающие своими метафизическими изысками и изощренными видеоэффектами. Психологи Алексей Бугаенко (Дюссельдорф) и Валерия Назаренко (Вена) представили свой совместный философский труд – по сути, новую солярную утопию.
Состоялись презентации нескольких новых книг, в том числе – двуязычной книги стихов петербургской поэтессы Ирины Дудиной «Рай и ад» и книги коротких пьес «Ночь с театром» (составитель Станислав Шуляк). Обе книги выпущены в 2006 году издательством «VIZA edit» и журналом «Wienzeile» в, так называемой, «Русской серии». Выступали с зажигательными русскими песнями и плясками фольклорные ансамбли «Калинка» и «Малинка». Выступила с рассказом о работе основанного ею Первого русского лицея в Вене директор оного Валентина ДеВаль.
Наибольший же интерес у разноязычной публики вызывали чтения пьес современных авторов. С изрядным воодушевлением по-немецки читали Tino Geirun и Ana Terzer, ими были прочитаны пьесы Оксаны Филипповой «Гараж» и фрагменты из ее же пьесы-пасквиля «Все люди – сёстры» (читки временами перебивались взрывами зрительского хохота), а также фрагменты из пьесы Владимира Яременко-Толстого «Адский огонь, или Откровения Гантенбайна» (любовный треугольник Ингеборг Бахман – Макс Фриш – Генрих Бёлль). Все переводы были выполнены Вали Гёшль. Потом те же самые тексты были прочитаны по-русски Владимиром Яременко-Толстым, Олегом Ульяновым-Левиным, Станиславом Шуляком, Юлией Витославски и Светланой Винклер.
С чтением «на двоих» пьесы Александра Образцова «Негр на час» выступили Станислав Шуляк и Олег Ульянов-Левин. С сольными чтениями своих пьес выступили Владимир Яременко-Толстой (пьесица «Гавниловка»; в качестве персонажей выведены известные петербургские литераторы Виктор Топоров, Сергей Коровин и Вячеслав Курицын) и Станислав Шуляк (короткая драма «Змеи»). Исступленное же чтение Станиславом Шуляком его монодрамы «Подполье» оказалось громогласным финальным аккордом Фестиваля.
По ходу проведения Фестиваля периодически возникали оживленные двуязычные дискуссии, наглядно показывавшие заинтересованность большинства гостей и участников обсуждаемыми предметами. Таковые дискуссии на двух языках блистательно вели и направляли Юлия Витославски и Владимир Яременко-Толстой.
По окончании Фестиваля возникли предложения ежегодно проводить такого рода Дни русской литературы и драматургии, причем не только в Вене, но также в Амстердаме, в Кракове и проч. Все предпосылки для того имеются. А уж интерес и подавно.

Станислав Шуляк


–>   Отзывы (2)

Вы ничего не пропустили? 
 Поиск : Автор : Станислав Шуляк
 Поиск : Произведения - ВСЕ
 Поиск : Отзывы - ВСЕ
 Страница: 1 из 1